Время итогов — страница 9 из 59

— Кто у тебя отец? — спросил я, поражаясь такому богатству.

— Доктор-венеролог. Если заболеешь, приходи, по знакомству могу составить протекцию, — улыбнулся Гошка. — Да брось ты ее, — это он про салфетку, которую я никак не мог приспособить. — Это уж у нас так заведено, но сейчас ни к чему.

Я оставил салфетку в покое.

— Ты кем будешь, когда вырастешь? — спросил он меня.

— Не знаю... Может, путешественником.

— В чистом виде путешественников уже нет. Все давно открыто. Есть ботаники, геологи, этнографы, они организуют экспедиции, но для этого надо кончать специальные вузы.

— А ты кем будешь? — спросил я.

— Поэтом. Ты ведь и не знаешь, я пишу стихи. Это потруднее, чем писать классные сочинения. Пойдем.

Мы прошли в его комнату. Он достал из стола толстую в клеенчатой обложке тетрадь, усадил меня на диван и стал читать свои стихи. Были они длинные, не очень складные и, главное, неинтересные. Я зевнул.

— Тебе что, не нравятся?

— Да.

— А вообще-то ты любить стихи?

— Не знаю...

— То-то и видно. А вот давай, кто лучше напишет стихотворение. Тема. Ну, скажем, — «Ручей». Времени дается десять минут. — Он засек время на круглых настенных часах, и мы начали сочинять.

И опять я попытался представить как в классе — весну, так тут — ручей. Оказывается, я их немало уже повидал, то извивающихся, длинных, то коротких, бурных, — приходили на память подснежные, журчащие, звонкие, прыгающие через камушки. И как это вышло, но неожиданно сложились строчки:


Длинной лентой извиваясь,

Пробегает ручеек.


Прошло немного, и появились еще две строки:


И, под камни забиваясь,

Он бежит через лесок...


После этого, сколько я ни думал, ни вглядывалея в «свои» ручейки, ничего не написалось.

— Стоп! — крикнул Мошков. — Время! — даже не спросив, написал ли я хоть что-нибудь, стал тут же читать свое. И опять у него было длинно и скучно. Окончив читать, поглядел на меня и понял, что мне не понравилось.

— Ну, что ж, поглядим, что у тебя получилось, если хоть что-нибудь получилось. Послушаем.

Я прочитал свои четыре строчки. Георгий густо покраснел.

— Больше ты к своему стишку ни слова не прибавишь, — зло сказал он.

Я пришел домой и написал еще четыре строки:


Вот опушка, а там поле.

Воздух чист, кругом простор!

А ему чего же боле,

Как бежать с вершины гор!


На другой день, радостный, я подошел к Мошкову и показал ему новые четыре строчки. Георгий выслушал и отвернулся, всем своим видом показывая, что мои стихи его не интересуют.

И опять надолго в моем сознании захлопнулась какая-то дверка, которая на время приоткрылась в классе и у Гошки Мошкова на его квартире.

Если с русским языком я был в ладах, то совсем худо было с немецким. «Неуд» прочно поселился в классном журнале против моей фамилии. Затем наступила новая полоса, — никаких отметок уже мне Инна Эдуардовна не ставила, и я по наивности решил, что она обо мне забыла. Но не тут-то было. «Неуд» по немецкому, да по обществоведению «неуд», и я остался на третий год в шестом классе. После этого наметился прямой путь — на завод.

Все здесь было иное, незнакомое, непохожее на то, что окружало меня до сих пор. Прежде всего сам Металлический завод с его громадной территорией, со множеством цехов и старых и недавно построенных, с внутренней железной дорогой и паровичком, толкавшим составы, груженные чугуном, сталью, громадными валами, с его проходной, через которую каждый день входили и выходили тысячи рабочих, и молодых и старых, и мужчин и женщин, одетых пестро и все же неуловимо одинаково.

Торжественно и протяжно гудел гудок, и весь завод, вся громада людей приступала к работе. Литейщики, формовщики, «глухари» (котельщики), кузнецы, токари, слесари, монтажники, строгальщики, разметчики, карусельщики, сборщики и множество рабочих других профессий начинали свой рабочий день.

Но все это я познал позднее. Мой же вход на завод начинался с Кондратьевского проспекта, где размещались классы фабзавуча. Попал я в фабзавуч через биржу труда. Пошел наниматься на работу, — не сидеть же третий год в шестом классе, и как нежданная радость — направление на учебу в фабзавуч. Экзамены. И я зачислен на токарное обучение. И вот он — малый механический цех. И тут впервые я увидал токаря по металлу. Я дальше и не пошел. Остановился у крайнего станка и стал глядеть, не отрывая взгляда, как работает токарь. Резец, закрепленный в головку суппорта, двигался по станине к латунной болванке, коснулся ее своим лезвием — и вся мастерская наполнилась звенящим свистом, и, все забираясь выше, выше, перешел этот свист в высокий звон. Патрон вращается с такой быстротой, что кажется, будто он неподвижен. А на болванке, словно ее раздевают от серой укутки, появляется все больше ослепительно желтого, как золото, чистого места. Движение руки — и патрон замер. И тишина, только звенит в ушах. Токарь снимает размер штангелем, сбрасывает суппорт назад, включает мотор — и снова звоном и стоном наполняется мастерская. Токарь по металлу! Что там слесарь или формовщик или кузнец, вот токарь — это да! И я себя чувствовал в совершенном празднике.

Учеба в фабзавуче делилась на две части: теория и практика. Теория в классах, практика — в мастерских, позднее на заводе. Здесь все было подчинено тому, что делал завод. А делал он турбины, — по стране все больше создавалось ГЭС. И мы изучали устройство турбин. При заводе был ВТУЗ — высшее техническое учебное заведение. Двери его были широко открыты для рабочих.

В фабзавуче все было интересно: и работа в мастерских, и учеба в классах.

Там сдружился я с ребятами, там вступил в комсомол, там пришла еще одна любовь. Но она и не догадывалась, эта смуглолицая, большеглазая девчонка о том, что рядом с нею живет влюбленный в нее.

«Каких только дум я не передумал! И все о ней! Одна мечта была чудесней другой. И все о ней! Мне ничего не стоило в таком праздничном состоянии пройти после работы пешком от «Красного выборжца» до улицы Декабристов — вдоль по Неве, через Неву, по Марсову полю, по длинной улице Плеханова... И все думать о Полине, мысленно разговаривать с ней, шутить, смеяться. Воображать себя красивым, смелым, любимым.

Но на самом деле я не решался заговаривать с нею. Только молча из-за своего станка смотрел в дальний угол цеха, где работала она».

Это отрывок из «Рассказа о любви». Там все, как было. Даже и то, что Ларька Колобов, мой друг, погиб в войну. Только не встречал я ее, свою Полину, после войны. А встретил и не ее, а другую женщину, и не я, а режиссер Анциполовский, рассказавший мне свою грустную историю. Но не так уж в жизни много разных сюжетов, и нет-нет да и ляжет один житейский на твой собственный.

Кому-то из фабзайчат пришло в голову издавать рукописный журнал. «Ты, Гало, тоже чего-нибудь напиши», — сказал мне Генрих Яшкуль. Он ходил в литературный заводской кружок. И как-то даже читал свои стихи. И я запомнил одну его строчку: «Пятилетка в четыре куется!» «Гало» — была моя кличка. «Вороной», видимо, считали неостроумным, ну а «галкой», «гало» — подходяще.

И я написал. Но нет, не стихи, а начало большого рассказа. О том, как в джунглях, в тропический ливень бежит Оскар Плюм. За ним гонятся индейцы. Что он такое натворил, даже и мне неизвестно, но ему грозит смерть, не дай бог, если поймают. И вот он несется. И натыкается на бурный поток. В счастью, через него перекинуто поваленное бурей дерево. На четвереньках Оскар Плюм перебирается по нему. Доползает до середины. Тут вспыхивает ослепительная молния. И при ее свете беглец видит против себя оскаленную морду льва. Почему лев не в пещере, а под проливным дождем, мне также было неизвестно. Впрочем, это меня и не заботило. На этом напряженном моменте рассказ обрывался, причем в скобках стояло: «Продолжение следует». Но продолжения не последовало. Ребята мне не поверили, посчитали, что я откуда-то, «содрал». Я пытался доказывать. Но где там. Редакторы журнала были непреклонны. Тем более что и на самом деле один из фабзайцев списал длинное стихотворение то ли из «Бегемота», то ли из «Лаптя». И был уличен.

Но я, насколько помнится, не был особенно огорчен. Больше того, даже рад, — не надо писать продолжение. Тем более что я и сам не знал, чем там все должно было кончиться.

Уже на третьем году обучения заболел я гриппом. Был конец апреля, но стояли по утрам заморозки, в трамвае было холодно, и я поехал в фабзавуч в валенках. А днем развезло, и я шлепал по лужам. Промочил ноги и простудился. И не придал значения. Подумаешь! И осложнение на почки. Разнесло. Раздуло. Положили в больницу. «Нефрулозо нефрит» — установили диагноз. Рядом со мной лежал бывший шофер писателя Куприна. Жалею, что почти ничего не запомнил из его рассказов о писателе, кроме того, как Куприн водил его по ресторанам. Шофер не выжил. И на его место лег буденновец. О нем поведал я в рассказе «Буденновская шашка».

Больше месяца я пролежал в больнице, выздоровел. И на окончательную поправку уехал в Дудергоф, к тете Шуре, маминой сестре.

В то лето я особенно пристрастился к рыбалке. Она тем хороша, что встаешь раным-рано, еще лежат туманы в низинах, не взошло еще солнце, еще и птицы спят, а на водной глади безмолвно расплываются круги от всплеска рыб. И ты все это видишь, и все это прочно входит в то, что называется любовью к природе.

Осенью я пришел на Адмиралтейский завод наниматься токарем в заклепочный цех.

«Что же ты умеешь делать?» — удивленно глядя на меня, уж больно я был мал ростом, спросил мастер цеха дядя Сережа, и сам-то чуть повыше.

«Все!» — ответил я.

«Ну-ну, — сказал он, — а вот такой болт с квадратной нарезкой сможешь сделать?»

«Смогу», — сказал я.