— Если вам сто-то будет надо — сто угодно! — я рядом.
— Я знаю, Сэкиль, спасибо.
— Сто угодно, Кэп! — напомнила она и удалилась, как была, в моей рубашке.
Надо на ночь майку постирать, авось к утру высохнет.
— Кэп! — заглянула Натаха. — Чернявая хочет с вами перетереть.
— Оклемалась?
— Здоровей здорового. Вроде худая, смотреть не на что, а живучая. Что ей сказать?
— Ничего. Сам зайду. Посторожи снаружи, чтобы никто уши под дверь не просунул.
— Не вопрос. Оторву любому.
— Не сомневаюсь.
— Абуто. Меня зовут Абуто.
— Меня тут называют Кэп.
— Это не настоящее имя?
— Хватит и такого.
— Ты спас меня, спасибо.
— Обращайся.
— Чего ты хочешь?
— Расскажи, как ты оказалась в такой заднице?
Вечером я сижу и вывожу тонким маркером по подклеенному к гармошке летописи листу бумаги:
«Абуто как я — всё забывает ночью. К вечеру вспоминает, но такое, что лучше бы не помнить. Из важного — утверждает, что тут есть нечто вроде пожарной лестницы…»
В дверь тихонько поскреблись. Я убрал рукопись в стол и сказал: «Открыто».
Чёрт, она ведь даже не красивая! Худая, безгрудая, с широким носом и толстыми негритянскими губами. Мне никогда не нравились негритянки, у них непривычная внешность и странный запах. Но трахались мы как безумные, как осатаневшие от воздержания кролики, как дорвавшиеся, как последний раз в жизни. На полу, на кровати, на столе, стоя, сидя и лёжа. Её мокрая чёрная кожа блестела в темноте, сияли белые зубы и белки глаз. Она стонала, плакала и хохотала. Наверное, я тоже. Не помню. Это было какое-то безумие. Мы так и не сказали друг другу ни слова, а потом она ушла.
Я несколько минут пытался отдышаться, потом достал летопись, чтобы внести сие грехопадение в анналы, и тут меня обресетило.
Здравствуй, жопа, новый день.
Глава 4. Аспид
Everything’s got a moral, if only you can find it.
Lewis Caroll. Alice in Wonderland
Марта. Боль моя, позор и слабость. Я думал, рождение сына всё поменяет. Чёрта с два. Уже через год — гастроли, и она пропадает со связи. Потом объявляется, признаётся в измене, рыдает, кается, просит прощения, говорит, что дура и сожалеет. Прощённая, устраивает мне секс-марафон, ходит по квартире голая, клянётся в любви. Потом исчезает снова. Какие-то мужики, какое-то безумие, ночные пьяные звонки, рыдания — и возвращение. Сколько раз это повторялось? Не считал.
— Я люблю и ненавижу тебя, — призналась она в последнюю нашу встречу. — Не могу без тебя жить и не могу жить с тобой.
Сидела на подоконнике в одних трусах, смотрела в окно и говорила, говорила:
— Я постоянно тебе изменяю, убегаю от тебя и возвращаюсь, ты терпишь. Это невыносимо. Наори на меня, ударь, выгони — я пойму… Но ты отвратительно терпелив, ты всё понимаешь, ты не осуждаешь и жалеешь — и это невыносимо. Меня жрёт моя вина, я устала считать, сколько раз ты меня спасал и сколько всего мне простил. И ведь ты меня даже не любишь.
— Марта…
— Молчи. Дай мне хоть раз выплеснуть это из себя!
Я не стал напоминать, что это далеко не первый разговор. Если ей это надо — пускай выскажется.
— Ты никого не любишь! Для тебя что я, что твои драгоценные подростки, что мой сын…
Ни разу не сказала «наш сын». Мы не выясняли, кто отец, хотя сейчас это просто и недорого. По крайней мере, я не выяснял. Решил — да плевать. Какая, нафиг, разница. У меня тогда на шее повисло больше двух десятков детей происхождения и вовсе странного. Я стараюсь быть ему отцом — как могу и умею.
— Боже, как мне стыдно перед ним… Каждый раз возвращаюсь и думаю — всё, с этим покончено! Я вымолю прощение и буду жить с вами, стану примерной женой и матерью. Но потом… не чувствую себя живой. Только обузой, никчёмной чужой тульпой, подобранной из жалости. Очередной твоей воспитанницей, которой самое место в детдоме для трудных подростков! Я изменяю тебе, чтобы почувствовать себя настоящей, кому-то нужной, хотя бы ненадолго. Вместо этого чувствую себя дурой, дрянью и шлюхой, но не могу остановиться. Я бы сбежала от тебя навсегда, но без тебя я начинаю медленно умирать, растворяться, как сахар в чае… Может быть, я однажды так и сделаю. Не вернусь, растворюсь и исчезну.
Ненавижу женские истерики.
— Марта…
— Я знаю всё, что ты мне скажешь!
Я тоже слышу это не первый раз, но её же это не останавливает? Сейчас она порыдает, получит порцию утешений, заверений в том, что она нужна мне и нужна сыну, зальётся слезами раскаяния, скажет, что больше никогда нас не бросит, мы займемся сексом, но уже через пару недель она начнёт прикидывать, куда бы поехать за приключениями. И всё повторится.
Почему я это терплю? Потому что я невыносимый сексист (версия дочери). Считаю, что в семье всегда виноват мужчина. Не справился, не предотвратил, не уберёг, не научил, не помог. Дочь считает, что этим я унижаю женщин, относясь к ним, как к неполноответственным особям. Отказываю в естественном человеческом праве быть говном.
Или дело в чувстве вины и чувстве ответственности, которые у меня неразрывны. Принял ответственность за Марту — но не справился. Не смог сделать счастливой. Так и не осилил полюбить.
— Почему мама нас не любит? — спросил Мишка как-то.
Что можно ответить на такой вопрос сыну?
— На самом деле любит, — сказал я. — Тебя так уж точно. Просто с ней однажды случилось плохое и страшное. Она как человек, который когда-то сильно ударился. Понимаешь?
— Нет.
— Представь, что кто-то катался на велосипеде и упал.
— Конечно, я сто раз падал.
— Не просто упал, а сильно ушибся и ещё сильнее испугался. Так сильно, что боится сесть на велосипед. И даже видеть его не может, потому что это страшный предмет, который сделал ему больно. Но ему надо ехать, и он пытается. Едет, крича от страха и зажмурившись, поэтому постоянно падает, начинает бояться ещё сильнее.
— Так пусть бросит велосипед и идёт пешком!
— Если бы всё было так просто…
Однажды Марта в очередной раз «бросила велосипед». То есть меня. Пополнила мою коллекцию записочек-ухожулек. «Я ухожу, я ужасная дрянь, не ищи меня, на этот раз я точно не вернусь…» Она удивительно старомодна в своих драматических приёмах. Сейчас принято оставлять «видеотоки» — короткие послания с индивидуальной визуализацией, но она свои «ухожульки» пишет на бумаге, округлым аккуратным почерком.
На основании предыдущего опыта я ожидал первого пьяного видеопослания примерно через две недели — там она, полуголая, имитируя наноскином размазанный макияж, будет сквозь слёзы извиняться и уверять, что теперь ей нет прощения, поэтому она не вернётся. Еще через неделю следует ждать трезвый и грустный сеанс проекции, где она будет спрашивать, как мы с Мишкой, и рассказывать, что у неё всё хорошо, не надо о ней беспокоиться. Она, конечно, скучает по сыну, но недостойна быть его матерью. Предложит развестись, чтобы я нашёл уже женщину, которая составит мне счастье и будет любить Мишу как своего сына. А сама она — ну что тут поделать — тихо угаснет от тоски, с достоинством приняв заслуженную судьбу.
Потом будет приступ натужного веселья, где она будет уверять, что всё прекрасно и нам будет лучше друг без друга. Потом несколько «прощальных» посланий, каждое всё более «последнее». А потом она заявится и падёт мне в ноги, рыдая. Будет молить о прощении, готовить завтраки, ходить голой и устраивать секс-марафоны, как будто в компенсацию очередной порции развесистых рогов.
Но ничего этого не случилось. Возможно, она нашла велосипед поустойчивее. Трёхколёсный, например.
— Привет, пап!
— Здорово, Мих.
Сын встретил меня в холле, напрыгнул и повис на талии, обняв ногами и руками. Я подхватил его, оторвал от себя, подбросил и закинул на плечо. Так и пошёл наверх, помахав свободной рукой детям в гостиной. Они, воодушевлённо жестикулируя, смотрели Большую Дораму.
— Тондоныч! — вскинулась мне навстречу Милка. — Вас тут искала…
— Потом, Мил, зайди в кабинет через часик, всё расскажешь.
— Ты опять занят, пап? — расстроенно спросил висящий на плече Мишка.
— Небольшое совещание. Я помню, что обещал. Непременно посмотрим.
— Сегодня?
— Сегодня. Но когда именно — не знаю. Так всё навалилось…
— У тебя всегда…
Да, у меня «всегда». «Тондоныч», он же «Антон Спиридонович», он же, за глаза, «Аспид», отвечает за всё и за всех, и что такое «свободное время», я уже не помню. Мишке меня не хватает, хотя он тут всеобщий любимец. Подростки его балуют и развлекают, но, лишённый матери, он бы не отлипал от меня, если б мог.
— Я люблю тебя, Мих.
— Я люблю тебя, пап.
А Марта с её: «Ты никого не любишь!» — просто дура. Надеюсь, у неё все хорошо. Или хотя бы как-нибудь.
— Беги, я тебя позову, как освобожусь, — опустил его на пол, и он умчался к нашим казённым апартаментам, ставшим мне домом уже семь лет как.
— Клюся и Настя у тебя в кабинете, — Нетта визуализировалась полностью и теперь идёт рядом по тёмному коридору. Чёрно-белая на чёрно-белом. Мне иногда хочется её обнять, прижать к себе, взъерошить волосы, заглянуть в янтарные глаза, сказать: «Нетка, ты классная! Ты мой лучший друг!»
Доктор, я сумасшедший? Доктор Микульчик считает, что да. Но — «в социально приемлемых границах». И вообще, кто сейчас, во Время Кобольда, нормальный?
— Отец, ты решил наконец? — сходу атаковала меня Настя.
— По Алёне Митрохиной? Я как раз хотел посоветоваться с вами.
— Да причём тут Алёна! Подумаешь, подростком больше, подростком меньше… Я про действительно важный вопрос!
— Что такое? — заинтересовалась Клюся. — Что опять натворил этот склочный старикашка?
— Мой несознательный родитель решил кинуть общественность на свой юбилей.
— Нашему винтажному директору стукнет сто? Или двести?