Время красного дракона — страница 62 из 108

По сравнению с Ежовым, его предшественник Ягода не был таким ничтожеством. Ягода и Артузов решительно воспротивились бы стряпать «дела» на Тухачевского, Блюхера, Рыкова, Бухарина... А как можно арестовать жену Молотова, жену Калинина? Вот почему так плакала и негодовала скрипка! Ежова ненавидели и презирали все. На Николая Ивановича обрушивалась и злоба, которая должна была падать на голову Иосифа Виссарионовича. Молотов пил чай с Авраамием, а думал о Ежове:

— На мою-то благоверную мог бы и не лепить обвинения. Сказал бы Кобе, мол, ничего нельзя сделать, все до предела чисто, кроме мелких сплетен. Да и не был Сталин инициатором арестов этих. Просто собрались три бабы, посплетничали, обозвали Кобу рябым недоумком, извергом, тупицей. А ежовские прихвостни подслушали разговор. И побежал Николай Иванович докладывать, свою собачью верность проявлять.

В раздумьях своих Вячеслав Михайлович был прав: не смог бы всесильный Коба арестовать жену Молотова и супругу Калинина, если бы Ежов не подсовывал ему угодливо доносы. В любом, даже в самом объективном доносе всегда может быть доля уродливой интерпретации, искажения, лжи, а то и умышленного, зряшнего оговора. Артузов и Ягода получали «информацию» о том, будто Тухачевский завербован иностранной разведкой. Но они не клевали на «дезу», хихикали, показывали доносы, провокационные сигналы самому Тухачевскому, даже не помыслив о проверке. Они посчитали бы идиотизмом говорить об этом со Сталиным на серьезном уровне. Большим негодяем был Генрих Ягода, но достоинство личности не терял, не мельтешился. А Ежов суетился, вибрировал в своем ничтожестве. По стране уже нарастала волна недовольства, жалоб на неправедные аресты. Сталин понимал, что надо было как-то снять напряжение в обществе, выпустить пар из котла, не допустить взрыва. Да и знал Ежов слишком много, стал для истории, как и Ягода, опасным свидетелем.

— Ми верим Ежову, а он допускает много ошибок, компрометирует нас, подрывает авторитет партии. Или я ошибаюсь? — начал прощупывать Коба настроение соратников.

Молотов уловил, что это не зондаж, а попытка принять решение, поддержал Сталина:

— От Ежова вреда больше, чем пользы. Много жалоб на несправедливые репрессии.

Калинин поддержал боязливо, но убедительно:

— Письма лежат мешками, сотни тысяч писем. И дело не в письмах. Из-за массовых, необоснованных арестов останавливаются предприятия, цеха, заводы. Это же неприкрытое вредительство.

Ворошилов по своей природной глупости и кавалерийской отваге подключился к разговору более решительно:

— Война на пороге, а мы сорок тысяч командного состава уничтожили. Надо бы вернуть кое-кого из тюрем. У меня армия парализована.

Каганович уязвил Ворошилова грубо:

— Зачем подписывал ордера, списки? В моей епархии не было незаконных арестов. Может быть, отдельные случаи, исключения.

Жданов молчал, выжидал, куда повернет Иосиф Виссарионович, но одну фразу пробросил:

— Ежов — нарком с лицом мелкого преступника, но у меня подход — психологический.

Сталин предпочитал выслушать все мнения. Ему иногда возражали, спорили с ним, особенно Молотов. Разговор о необоснованных репрессиях встревожил Иосифа Виссарионовича. За ним всегда стояло большинство. Пусть из пяти — три, но это все-таки коллегиальное решение. И вдруг он, Сталин, остался в меньшинстве, с Кагановичем. А Молотов забивал слова, как гвозди в крышку гроба:

— Ежов свою миссию выполнил. Историческая личность после исполнения своей миссии становится комической или преступной.

Калинин тряхнул козлиной бородкой:

— Ежов негодяй.

Жданов, видя, что Сталин не возражает, рассудил:

— Нам не так уж трудно подобрать на место Ежова кандидатуру более подходящую.

— Более преданную, — продолжил мысль Сталин.

Начальник личной охраны Сталина на днях высказал подозрения по адресу Ежова:

— Пытается завязать дружбу, делает весьма дорогие подарки: золотые швейцарские часы, ковры, табакерку с бриллиантами. Может, замышляет что-то?

Климент Ефремович поклялся:

— Ежов пидорас! В сандуновские бани ходит! Ей-богу, он — пидорас!

— Ми его породили, ми его и убьем! — завершил беседу Сталин.

Самое непостижимое заключалось в том, что хорошая кандидатура на место Ежова была Кобой уже подобрана — Лаврентий Павлович Берия. Сталин угадывал мысли, настроения и требования своих соратников за полгода до их появления на белый свет. И уже только по этой причине его можно было признать гением. И Молотов не лгал, не кривил душой, когда сказал за чаем Завенягину:

— Коба, безусловно, гений.

Авраамий Павлович спросил:

— Вячеслав, а мы не оторвались от народа?

— В каком смысле, Авраамий?

— Народ не воспринял подписание пакта о дружбе с фашистской Германией. Многие коммунисты осуждают этот пакт.

— Авраамий, если мы выиграем этим тактическим ходом хотя бы год мирного времени, нам всем можно будет отлить памятники из чистого золота. Страна не готова к войне. Гитлер сомнет нас и за два-три месяца прорвется на танках до Урала. Япония ударит по России с востока. Понимаешь?

— В общем-то, понимаю.

Завенягину хотелось спросить, на какое место намереваются передвинуть его из Норильска в Москву? Ему невмоготу было возглавлять трудармию из заключенных. Он страдал от этого поручения партии, начал лысеть и седеть, мучиться бессонницей. Многие принимали в лагерях Завенягина за главного палача и кровососа, эксплуататора подневольного труда, проклинали и даже угрожали. Но особенно тяжело было видеть товарищей по партии, учебе в академии, крупных ученых и специалистов.

— Неужели мне не дадут какой-нибудь завод, участок с людьми вольными? Сколько же можно смотреть на страдания зэков, их муки, напрасные надежды и смерть — от истощения, морозов, болезней и горя? Дали бы мне автозавод!

Но Завенягин понимал, что с такой просьбой обращаться к Молотову нельзя. Потеряешь чувство меры — и рухнет дружба.

— Прогуляемся пешочком, — предложил Вячеслав Михайлович, отодвинув фарфоровую чашечку с недопитым чаем.

Они вышли через калитку на дачную дорогу и двинулись молча к поляне, где росли рядочком знакомые дубы. Вечерело, мимо проехал мальчик на велосипеде. Кем же он вырастет? Какая ему достанется судьба? Молотов остановился у того корявого, большого дуба, посмотрел на него и сказал как бы самому себе:

— Он, безусловно, гений, бог! И как сказал известный философ, если бы бога не было, его надо было бы выдумать.


Цветь двадцать восьмая

На поселке Березки возле Магнитной горы процвела яблонька, посаженная Завенягиным. Город жил, как вся страна, подвигами Чкалова, Стаханова, челюскинцев, сочувствием детям Испании, радостями и гордостью местного значения. Таков уж магнитогорский характер: ощущать причастность к большим делам завода, города, страны. Да и так ли уж местными были успехи уральского города металлургов? В Нью-Йорке состоялась международная выставка, на которой была представлена и продукция Магнитогорского металлургического комбината. На заводе запустили 14-ю и 15-ю мартеновские печи. Детишки металлургов и строителей записались к осени в новую музыкальную школу подвижника Эйдинова. Директором завода стал Григорий Иванович Носов — талантливый инженер и организатор производства, человек сильный и властный. На паршивых заборах трепыхались вроде бы новые лозунги: «Слава сталевару Любицкому!», «Почет и уважение доменщикам Шатилину и Лычаку!», «Татьяне Ипполитовой и другим девушкам — путь к мартену!», «Да здравствует наша родная партия и великий вождь советского народа — товарищ Сталин!», «Вошебойка имени Розы Люксембург выполнила план на 666 процентов!».

Последний лозунг по заказу Шмеля был выполнен самодеятельным художником Трубочистом. Заведующий вошебойкой дал ему цифру — 665, но исполнитель по своему усмотрению завысил перевыполнение плана на один процент. Конфликта по этому поводу не зарегистрировано. Приписками в стране занимались все — от сантехника до вождя включительно.

Изменений в жизни города было много. И в городской тюрьме уже сидели другие люди. Порошина, отца Никодима, поэтов Макарова и Люгарина, американца Майкла, латыша Даргайса, первостроителя Сулимова и неожиданно арестованного Пушкова отправили этапом в челябинскую тюрьму. До областной тюрьмы доехали, однако, не все. Среди бела дня на подходе к станции Анненской на поезд напала дерзко конная банда Эсера. Бандиты ватагой всего в двадцать человек отцепили на ходу последний — арестантский вагон, перебили в ожесточенной перестрелке охрану, понеся потери.

Порошин видел через щель телячьего вагона, как лихо летели на конях Эсер, Держиморда с братьями, Гришка Коровин и какая-то девица — с лицом, прикрытым по-разбойничьи от глаз до подбородка. Красноармейцы отстреливались отчаянно, ни один из них не бросил оружия, не поднял рук, прося пощады и милости. Спрыгнул и побежал в лес с фонарем в руках только железнодорожник, проводник поезда. Но его срезали выстрелом из обреза в спину.

— Почему он побежал с этим дурацким сигнальным фонарем в руках? Как нелепо ведут себя люди перед смертью, — думал Порошин.

— Свобода! Она нас примет радостно у выхода, и братья отдадут саблю нам, как сказал русский поэт Пушкин. Окей! — метался по вагончику Майкл.

Отец Никодим читал псалом:

— Воспламенилось сердце мое во мне, в мыслях моих возгорелся огонь.

— Неужели опять революция? — акцентил по-прибалтийски Даргайс.

Держиморда взломал запор арестантского вагончика. Гришка Коровин откатил гремуче дверь. И перед узниками открылся мир с разлапистыми соснами, солнцем, цветущим разнотравьем прилесья, ржанием возбужденных коней. Бандиты обшаривали погибших красноармейцев, собирали оружие, подсумки с патронами. Не все узники понимали, что происходит. Возле вагона лежал и стонал раненый красноармеец.

— Выходите! — скомандовал Эсер, гарцуя на чалой кобыле, поблескивая очками-пенсне.

Первым из вагона выпрыгнул Майкл: