Время любить — страница 12 из 22

1

Это произошло вечером на улице Петра Лаврова. Оля возвращалась из института, было тепло, нежаркое солнце мягко освещало железные крыши зданий, под ногами шуршала опавшая листва. Трава на газонах была удивительно молодой и зеленой. Если свернуть с Литейного на улицу Петра Лаврова, то вскоре направо увидишь кофейную. Оля любила туда иногда заходить: к кофе всегда можно было взять свежие слоеные пирожки с мясом или печенье. Выпив две чашки кофе, девушка заглядывала в кассу кинотеатра «Спартак». С тех пор как в нем стали показывать старые советские и зарубежные ленты, она старалась не пропускать хороших фильмов. Иногда приходилось подолгу стоять в очереди, чтобы взять билет. Перед входом в кассу висела афиша с названиями фильмов сразу на месяц. Сегодня шел кинофильм Чарли Чаплина «Новые времена».

Оле повезло: девушка прямо у входа в кассу продала ей лишний билет на ближайший сеанс. Посмеявшись вволю над проделками смешного маленького человечка в коротком, в обтяжку пиджаке и котелке, с неизменной тросточкой в руках, Оля в хорошем настроении вышла из зала. Солнце скрылось за высокими зданиями, у газетного киоска вытянулась очередь за «Вечеркой». На скамейках бульвара сидели молодые матери, в колясках под шум теряющих листву лип дремали грудные младенцы. Голуби сновали у самых ног отдыхающих. Удивительные птицы! Настолько вошли в жизнь городского человека, что их просто не замечаешь. Ведь ни один не взлетит из-под ног — не спеша, посверкивая на тебя круглым глазом, отойдет в сторону. Причем вид у него такой, будто ты должен уступать ему дорогу. Стоявший рядом с молодой мамашей пятилетний мальчик держал на растопыренной ладошке крошки от печенья. На пальцы ему садились воробьи, хватали угощение и отлетали в сторону. Приезжая к отцу в Дом творчества писателей в Комарово, Оля видела, что так подкармливают в парке пожилые женщины синиц. А тут воробьи…

Идя по Литейному, Оля почувствовала, что за ней кто-то бежит. Она обернулась и увидела симпатичную длинноухую спаниельку. Пес тоже остановился и, задрав кверху острую мордашку, внимательно посмотрел ей в глаза. Он был серебристый, с коричневыми пятнами, умные карие глаза и удивительно длинные ресницы.

— Ты что, песик? — удивилась Оля. — Хозяина потерял?

Спаниелька кивнула головой, завиляла хвостом. Оля присела на корточки и погладила собаку, та благодарно лизнула ей ладонь. Вспомнив, что в сумочке есть печенье, девушка угостила спаниельку, но та осторожно взяла одну штуку и, по-видимому лишь из уважения к человеку, нехотя схрумкала. Вторую печенину не взяла.

— Как звать тебя? — растроганно спрашивала Оля. Собака ей очень понравилась, особенно красивые и выразительные были у нее карие глаза. — И кто ты — он или она?.. Конечно, он… мальчик.

Оля встала, осмотрелась, но хозяина нигде не заметила. Прохожие спешили по своим делам, и никто на девушку и собаку не обращал внимания. Еще раз потрепав спаниельку по шелковистой шерсти, Оля пошла дальше. Собака вроде осталась на месте, сидела на земле и провожала Олю грустными влажными глазами. С Литейного девушка повернула на улицу Чайковского. Услышав пронзительный визг тормозов, она обернулась: «Жигули» резко затормозили перед спаниелькой, которая перебегала оживленный проспект, догоняя девушку.

— Глупая… то есть глупый. — Она нагнулась над собакой. — Зачем ты бежишь за мной? Потерял хозяина? Но ты ведь знаешь, где твой дом?

Песик опять качнул головой, показав красные десны и ослепительно белые резцы. Мимо шли прохожие, но спаниелька смотрела только на нее, Олю. «Ну и дела! — размышляла девушка. — Пес потерялся, — это ясно… Но почему он облюбовал именно меня?..» Этого она не могла взять в толк, хотя где-то читала, что некоторые собаки сами себе выбирают хозяина.

Погладив спаниельку, медленно пошла к своему дому. Та неотступно следовала за ней. Когда Оля косила глаза на собаку, та отвечала ей повеселевшим взглядом и несколькими взмахами веерообразного хвоста: мол, все в порядке, я рядом…

Так они и заявились вдвоем в квартиру. Дома никого не было, Оля достала из холодильника колбасу, сыр, накрошила все это в блюдце, и опять пес деликатно поел, но большую часть оставил. В чашку девушка налила воды, спаниелька полакала. С коричневой морды упали прозрачные капли.

— Я, конечно, не против, живи у нас, — размышляла Оля вслух. — Но у тебя ведь есть хозяин? Он увидит нас вместе и заберет тебя. Наверное, уже на всех заборах развешивает объявления о пропаже такой симпатичной собачки…

Спаниелька внимательно за ней наблюдала, как будто старалась что-то постичь. В квартире пес первым делом обследовал кухню, потом комнаты, черным носом толкнул двери в ванную и туалет, а после ознакомления со вздохом улегся возле тумбочки в прихожей, морду положил на вытянутые, довольно толстые лапы, смешно сузил глаза, образовав над ними два серых бугорка, и очень ласково смотрел на девушку.

Вскоре спаниель стал откликаться на «Патрика». Оля вспомнила, что у одних знакомых был спаниель Патрик, правда, он черно-белого цвета, и уши у него не такие длинные, а ресницы совсем короткие. С каждым днем девушка все больше привязывалась к умной, ласковой собаке. Патрик чувствовал себя в новой квартире, как дома. С Андреем сразу подружился, но тянулся больше к Оле. Три раза в день его выводили во двор, девушка старалась не смотреть на приклеенные в разных местах объявления, понимала, что с каждым минувшим днем все труднее и труднее будет расставаться с Патриком. Он как-то неназойливо, но довольно прочно вошел в их жизнь. Отец еще не приехал из Андреевки, но вчера позвонил, и Оля ему рассказала, какой у них появился замечательный пес. Животных Вадим Федорович любил, но оптимизма дочери не разделял, заявив, что хозяин обязательно найдется и Патрика, как это ни печально, придется вернуть.

Теперь Оля на улице подозрительно смотрела на всех, кто проявлял какое-либо внимание к Патрику. А обращали на него внимание многие. Очень уж необычной была у него расцветка, да и сам он был настолько приветлив и любвеобилен к людям, что многим хотелось остановиться, перекинуться несколькими словами с молодой хозяйкой и погладить собаку. Где-то через неделю Оле уже казалось невозможным вернуть Патрика какому-то растяпе хозяину, потерявшему его на людной улице. Она уже уверовала в то, что это сама судьба послала ей симпатичного четвероногого друга. Из института она чуть ли не бегом бежала домой, чтобы поскорее увидеть и прогулять Патрика. А как он встречал ее! Уже за дверью начинал радостно повизгивать, а как бросался навстречу, пытался подпрыгнуть и лизнуть в лицо!.. И еще несколько минут, пока Оля раздевалась, носился по прихожей, доставал тапки, прыгал на низкую тумбочку, обнюхивал сумку с конспектами. Карие глаза его так и лучились любовью и счастьем.

Оля купила в охотничье-рыболовном магазине ошейник с бляхами, кожаный поводок и даже фланелевую попонку для зимы. Она оказалась Патрику мала. Тогда она перешила ее, надставив другим материалом. Теперь самыми приятными минутами у нее стали вечерние прогулки с Патриком по проходным дворам и узким переулкам, на улицу Петра Лаврова она старалась не выходить. Спаниель не проявлял никакой заинтересованности к зданиям, не норовил юркнуть в парадную, и Оля понемногу успокоилась, решив, что, скорее всего, он попал сюда из другого района. Мог случайно выскочить из машины и потеряться…

Но в глубине души Оля знала, что рано или поздно хозяин объявится, быть такого не может, чтобы редкостного песика не искали. И хозяин действительно вскоре объявился…

Оля, как обычно, в сумерках вывела Патрика на прогулку, ветер гонял по асфальту рыжие листья, посвистывал в ветвях похудевших деревьев, иногда над железными крышами зданий возникали силуэты парящих чаек. Снизу они были подсвечены отражением электрических огней. С Литейного доносился шум трамваев. Патрик трусил по зеленому газону, останавливаясь у каждого дерева. Встречных собак он радостно приветствовал, махал хвостом, приглашал поиграть, но не все представители собачьего племени были настроены дружелюбно. Неожиданно черный, похожий на пуделя пес яростно бросился на спаниеля. С визгом отскочив от него, Патрик с укоризной смотрел на заливающегося злобным лаем пса. Хозяйка с трудом удерживала его на поводке. Оле было обидно за своего пса, что он не дал сдачи, и вместе с тем смешно видеть его сконфуженную морду. Оля давно уже заметила, что ее любимец в каждой встречной собаке видит лучшего друга и бросается к ней обнюхаться и поиграть, но далеко не все собаки были настроены столь миролюбиво.

Дворами они вышли на улицу Каляева, пересекли проспект Чернышевского и пошли к Таврическому саду. Патрик весело трусил впереди по зеленому скверу, разделяющему проезжую часть. Внезапно он остановился, как это делают охотничьи собаки, почуяв добычу, даже приподнял переднюю лапу. Голова его была повернута к мужчине, понуро сидящему на скамье. Довольно странная фигура в капроновом, видавшем виды плаще, приплюснутой кепке и в огромных туфлях, наверное сорок шестого размера. Кстати, сразу в глаза бросался не он, а именно желтые туфли с заостренными носами и сбитыми высокими каблуками. Одна нога у человека была заброшена на другую, мятая брючина задралась, обнажив тощую волосатую ногу. Человек с сигаретой во рту невозмутимо смотрел на Патрика, а тот на него. У девушки сжалось сердце: вот он, хозяин! Но почему спаниель не бросился к нему, не стал радостно визжать и лаять, как он обычно делал, стоило Оле переступить порог своей квартиры? Патрик все так же неподвижно стоял с поднятой лапой и не сводил глаз с человека.

— Здравствуй, Пират! — негромко произнес человек в огромных туфлях.

Патрик завилял хвостом, медленно подошел к нему, будто раздумывая, лизнул руку и сел рядом, не сводя с человека настороженного взгляда. Оля, понимая, что все пропало, тем не менее с удивлением смотрела на спаниельку. Если это хозяин, то почему та не сходит с ума от радости? Может, это просто знакомый хозяина? Впрочем, какая разница, человек сейчас встанет и уведет с собой собаку навсегда.

— Ну что ж, предатель, — продолжал человек, даже не погладив пса. — Ты выбрал себе весьма симпатичную хозяйку… — Он равнодушным взглядом окинул Олю. — Впрочем, ты всегда относился к женщинам лучше, чем к нам, мужчинам…

— Это ваш… ваша собака? — спросила Оля.

— Успокойтесь, милая девушка, я не собираюсь отбирать у вас Пирата, — все так же негромко тусклым голосом проговорил человек. — Дело в том, что он не убежал от меня. И не потерялся. Он просто взял и ушел. И надо сказать, его собачье чутье не подвело: он нашел мне достойную замену. Будем надеяться, что вас-то Пират не покинет.

Во время этого разговора Патрик переводил взгляд с человека на Олю, будто старался понять, о чем они толкуют, а может, и понял, потому что вдруг подбежал к девушке и стал тыкаться влажным холодным носом в ладонь.

— Его звать Пират? — с облегчением спросила Оля, и на ее лице появилась улыбка.

— Он и есть пират, — улыбнулся в ответ человек, швыряя окурок в стоявшую рядом громоздкую урну. — Любит свободу, не терпит насилия над собой, сам выбирает себе атамана, пардон, хозяина. Не вы же его приручили, а он вам себя навязал?

— Пожалуй, это так.

— Мы иногда говорим, что человек может тебя предать, а вот собака — никогда. Это не так. Если человек дерьмо, то и собака со временем может стать дерьмом. Даже больше того — предателем.

— Это вы о Патрике? — не поверила своим ушам девушка.

— Вы его назвали, Патрик? Гм… Пират, Патрик… Понятно, почему он принял это имя, — они созвучны. Вы не находите?

— Мне больше нравится Патрик, — сказала Оля.

— Я многих на этом свете предал, — продолжал человек. — Жену, дочь, друзей… Почему бы моей собаке, в конце концов, не предать и меня?

— Вы это серьезно? — только и нашла, чем заполнить наступившую тяжелую паузу, Оля.

— Вы видите перед собой типичного неудачника… — Человек впервые внимательно взглянул ей в глаза. — Раз Пират, пардон, Патрик свел нас тут, позвольте представиться: Рикошетов Родион Вячеславович. Редкая фамилия? Это верно, зато бьет не в бровь, а в глаз. Я и есть Рикошетов. Вся моя жизнь — это скольжение по поверхности рикошетом. Я уже давно смирился с этим и, поверите, даже нахожу во всем этом некое мазохистское удовлетворение. Вы, конечно, видели пьесу Горького «На дне»? Так вот я оттуда.

— Сатин? Или Лука?

— Я думал, Горький у нашей молодежи не в моде, — с интересом посмотрел на нее Рикошетов.

Оля тоже представилась и, поколебавшись, прибавила, что она студентка института театра и кино. Так что все пьесы Горького, Чехова и других известных драматургов она знает, а в некоторых даже играла на студенческой сцене.

Оля с интересом смотрела на человека: высокий, очень худой, остроносый, со светлыми, а потому, как ей показалось, холодными глазами. Щеки впалые, с выступившей щетиной, у носа глубокие морщины, волосы — он снял потрепанную кепку — неожиданно густые, темно-русые, свободно падающие на воротник плаща. На вид ему лет тридцать пять — сорок. А может, и все пятьдесят. И хотя Рикошетов назвал себя предателем, он не производил впечатления подлого человека, скорее, он и впрямь был неудачником… И совсем одиноким. Вон даже собака ушла от него…

Мимо проходили люди и оглядывались на помятого небритого мужчину в капроновом плаще, огромных туфлях и красивую девушку в модной светлой куртке, вельветовых джинсах и кроссовках, сидящих рядом на скамейке. Оглядывались и на спаниеля, не спускающего тревожного взгляда с этой парочки. Собака даже не обращала внимания на своих сородичей, резвящихся на газоне неподалеку. Как будто понимала, что сейчас решается ее судьба. Когда Оля поднялась со скамьи, Родион Вячеславович, поколебавшись мгновение, пошел ее проводить. И прогулка их оказалась довольно длительной. Бывший хозяин Пирата-Патрика вдруг стал незнакомой девушке рассказывать про свою жизнь. Рассказывал он образно, ни капельки не щадя себя, и к концу его исповеди Оля прониклась к этому несчастному человеку если не симпатией, то жалостью. И даже подумала, что надо бы познакомить Рикошетова с братом: ведь жизнь Родиона Вячеславовича — это настоящий роман.

Рикошетов закончил Ленинградский институт холодильной промышленности, женился на однокурснице. Получилось так, что его распределили на железную дорогу, где он имел дело с морозильными установками на колесах. Честно три года отработал инженером на железнодорожных рефрижераторах. А потом «умные» люди надоумили его перейти в вагон-ресторан — мол, там можно за один рейс сделать такие деньги, которые он как инженер и за месяц не зарабатывал. Правда, кое-кому нужно дать в лапу… Дело в том, что квартиру им с женой пока не обещали, а она ждала ребенка, и он решил, что, пожалуй, лучше всего вступить в жилищный кооператив, а для этого нужно много денег, чтобы сделать первый взнос. А вагон-ресторан — это золотое дно для умного, оборотистого парня. За пару лет можно скопить денег на кооператив.

Так началась его новая, торговая жизнь на колесах. Действительно, возможности тут были огромные. Мало того, что можно было зарабатывать непосредственно в вагоне-ресторане, деньги плыли в руки со стороны: нужно было доставлять закупленные в Ленинграде продукты и товары ширпотреба перекупщикам в другие города. Те платили щедро, и главное — никаких хлопот: сгрузил на платформу ящики и мешки, получил наличными и поезжай дальше, а сбыт товаров уже не твоя забота.

Жена жила у своих родителей. У них родилась дочь, которую назвали Тамарой. Сам Родион Вячеславович тогда был прописан у тетки — это единственный оставшийся в живых близкий человек. Но тетка жила на улице Салтыкова-Щедрина в коммунальной квартире, комнатенка метров пятнадцать, туда и ходить-то не хотелось, а с родителями жены — у них была отдельная двухкомнатная квартира — как-то сразу не заладились отношения. Обычная история — с тещей он нашел довольно быстро общий язык, а тесть почему-то невзлюбил своего зятя. Ворчал, что в квартире не повернуться, да тут еще ребенок не дает спать по ночам… В общем, все это в какой-то мере поначалу и повлияло на решение Рикошетова пойти работать в вагон-ресторан, хотя он понимал, что жизнь на колесах это не сахар.

Железнодорожный бизнес он быстро усвоил; если поначалу и были какие-то сомнения в законности своей деятельности, то он их быстренько притушил. После закрытия ресторана, под стук колес, стал с приятелями выпивать, тем более что выпивка всегда была даровая, за счет «сэкономленного» на клиентах спиртного.

Въехав в кооперативную квартиру, Рикошетов бы и покончил с вагон-ресторанным бизнесом, но, оказывается, это сделать уже было не так-то просто! Для квартиры нужна современная мебель, а тут еще увлекся магнитофонами-проигрывателями, а это тоже стоит немалых денег, да и друзья-приятели, которые были вокруг, жили на широкую ногу, а чем он хуже их? Когда квартира была обставлена и японский магнитофон с колонками бухал и визжал, выплескивая песни самых популярных исполнителей и поп-групп, захотелось приобрести «Жигули». Почему бы во время отпуска с женой и дочерью не прокатиться на юг к Черному морю?..

Однако не стоит забывать мудрую русскую пословицу: сколько веревочка ни вейся, а быть концу… Директора вагона-ресторана, попавшегося на крупной спекуляции, привлекли к суду, рядовые работники на первый раз отделались легким испугом. Рикошетову снова предложили место инженера на морозильных установках. Ему бы воспринять это как знак свыше, доброе предупреждение, но легкий рубль уже крепко держал его своей жирной лапой за горло. Зарплата рядового инженера показалась столь мизерной по сравнению с деньгами, которые сами плыли в руки в вагоне-ресторане, что Родион Вячеславович просто растерялся: мечта о покупке «Жигулей» отдалялась на неопределенное время. Кинулся к друзьям-приятелям — мол, помогите устроиться в какой-нибудь вагон-ресторан, но оказалось, что теперь это целая проблема: мест мало, а желающих легкого заработка много. И еще он узнал, что теперь, чтобы заполучить нечто подобное, нужно сунуть в лапу довольно солидную сумму. Такие синекуры теперь дорого стоят…

Один из прежних знакомых, которому он, как говорится, поплакался в жилетку, туманно заявил, что есть еще один довольно легкий способ получать приличные деньги. Каким образом, он не сказал, а дал адрес какой-то гарантийной часовой мастерской. Мастерская помещалась на втором этаже нового современного здания. В восемнадцать ноль-ноль она закрывалась, и здесь начиналась другая жизнь: азартная игра на деньги в карты. Встретил его приятель, познакомил с хозяином помещения, который сразу предупредил, что здесь собираются только свои и болтать о том, что тут происходит, никому не следует, даже жене, иначе у Родиона Вячеславовича будут большие неприятности. Серьезно предупрежденный, он в первый вечер за карточный стол не сел. Лишь смирно наблюдал за игрой. А играли по-крупному! Приятель не обманул: за вечер можно было спустить все или выиграть такую сумму, которую в вагоне-ресторане и за год не «сделаешь». Хотя его и подмывало испытать свое счастье, он сдержал себя, главным образом потому, что денег с собой мало взял. А в долг, как предлагал приятель, он не стал играть.

В другой раз Рикошетов пришел на тихую окраинную улицу с приличной суммой в кармане. Говорят, новичкам всегда везет, он выиграл за вечер две тысячи рублей…

Короче говоря, азартная игра, а играли в основном в «очко», настолько затянула его, что он уже не мог дождаться вечера, чтобы мчаться на такси после шести в мастерскую. Кстати, в небольшом светлом помещении с зашторенными окнами все было обставлено как надо: водка, коньяк, шампанское, иногда за столиком в углу, где на тумбе стоял стереомагнитофон, сидели приятельницы игроков. Они в карты не играли, но с нескрываемым, интересом следили за игрой, не забывая наливать в бокалы шампанское. Не хватало только цыган с бубнами… В какой-то иной мир попал Родион Вячеславович, и этот запретный мир заворожил его. Ему везло — он много выигрывал. Скоро приобрел вожделенные «Жигули». Дома начались скандалы, жена и особенно тесть упрекали, что он завел другую женщину, — иначе, где проводит вечера, иногда заявляясь домой под утро? Конечно, он им и не заикнулся, что играет в карты. Можно было играть в долг под машину, вещи, даже жену. И если что проиграл, кровь из носу, все отдай в обусловленный срок. Приятель рассказал, как один из игроков решил не отдавать долг и потом долго лежал в больнице с проломленным черепом. А деньги все равно вернул, продав «Жигули»…

А потом случилось неизбежное — он спустил в карты все деньги, машину, даже обручальное кольцо и тогда с горя запил. Причем так загулял, что допился до белой горячки. Тесть почти в бессознательном состоянии отправил его на принудительное лечение. Вышел оттуда и снова запил, еще страшнее. Несколько раз попадал в медвытрезвители, на него завели уголовное дело. Из дома его выставили, перебрался к тетке, та терпела-терпела, а потом в один прекрасный день просто не открыла ему дверь. Он колотил в нее руками и ногами до тех пор, пока соседи не вызвали милицию и его не посадили на десять суток.

Несколько раз давал зароки, полгода в рот не брал, устроился в жилконтору электриком, обещали комнату, а потом снова сорвался. Пирата он еще щенком выиграл в карты, собачонка прижилась у него, пожалуй, лишь она одна всегда хорошо относилась к нему, но, наверное, и Пирату надоело видеть его пьяную рожу и вдыхать запах алкоголя. Первый раз он ушел от него на неделю, потом вернулся. Жил он снова у тетки, но заявлялся домой только трезвый, пьяный уходил спать к таким же пьяницам-бедолагам, как и он сам. Узнал все злачные места в городе, людей, у которых можно было в любое время дня и ночи купить втридорога спиртное. Когда тетка попала в больницу с подозрением на рак, Пират сутками сидел в запертой комнате, дожидаясь хозяина, а тот, случалось, и ночевать не являлся домой… Соседи раз выломали дверь, чтобы выпустить воющую собаку на улицу. Пират с тех пор стал сам гулять и возвращаться домой. Терпеливо ждал, чтобы ему открыли дверь. Соседи подкармливали его, но у некоторых были дети, родители боялись, что запущенный пес заразит их чем-нибудь. И вот Пират, как говорится, махнул хвостом на него и отправился искать нового хозяина… И нашел хорошенькую хозяйку…

— Если я вас встречу на улице и буду просить десятку за Пирата, — на прощание сказал Оле Рикошетов, — вы мне не давайте. Друзей не продают. А Пират был мне другом, пока я его сам… не предал.

— И вы ничего не можете с собой поделать? — спросила Оля, испытывая все большую жалость к этому человеку.

— Наконец-то государство о нас, алкоголиках, подумало, — усмехнулся Родион Вячеславович. — Теперь не так-то просто напиться. Во-первых, нетрезвому водку в магазинах не продают, во-вторых, не успеешь накачаться и пойти за добавкой, как уже время для продажи спиртного вышло, в-третьих, не только милиция, а и народ стал на пьяниц смотреть подозрительно… Раньше, бывало, привяжутся к тебе дружинники — всегда найдутся защитники и выручат, а теперь, наоборот, кричат: «Забирайте его с глаз долой в вытрезвитель!»

— И вы нигде не работаете?

— Не работал бы, меня быстренько упекли бы в ЛТП! — ответил Рикошетов. — Я гружу на машины винно-водочную посуду. Приходите в любое время — без очереди обслужу.

— У нас в доме не пьют, — сказала Оля. — И бутылок-то нет.

— Я рад за Пирата, — неожиданно улыбнулся ясной улыбкой Родион Вячеславович. — Он, сразу видно, попал в хорошие руки. Собака, а какой психолог, а? Среди тысяч нашел себе именно вас!

— А что такое ЛТП? — поинтересовалась Оля.

— Лечебно-трудовой профилакторий, — пояснил Рикошетов. — Туда сразу на два года можно угодить. И ни аванса тебе там, ни пивной… Так, кажется, написал на смерть Сергея Есенина Маяковский?

— Почти, — улыбнулась Оля.

— Прощай, Пират! — с грустью в голосе произнес Рикошетов.

Патрик поднял на него печальные глаза, вяло махнул хвостом, поколебавшись, подошел, уткнулся носом в колени. Бывший хозяин погладил его, затем резко отпихнул от себя.

— Если соскучитесь по Патрику, приходите к нам, — великодушно предложила девушка.

— А вот этого не нужно! — вырвалось у него. — Я не хочу знать, в каком доме вы живете, номер вашей квартиры…

— Почему?

— Милая Оля, вы наивная девушка! Ведь я сейчас и я пьяный — это совершенно два разных человека. Эго даже не раздвоение личности, а хуже! Я невменяем, непредсказуем, живу в каком-то нереальном жутком мире. В моем сознании стираются такие понятия, как мораль, честь, совесть… Я могу украсть, разбить стекло, оскорбить постороннего человека. Если я узнаю ваш адрес, то могу пьяный прийти и требовать назад Пирата. Или деньги за него. Я доставлю вам массу беспокойства и неприятностей…

— И вы не можете бросить пить?!

— Я могу, — опять улыбнулся он мягкой, чуть грустной улыбкой. — А вот второй… — Рикошетов постучал себя по груди, — не может и, наверное, не хочет. Самое страшное, что я не знаю, когда на меня накатит эта проклятая волна… Я ведь могу и месяц, и два в рот не брать. Могу выпивать, как все нормальные люди, только по праздникам, но этот проклятым мой враг — второй — живет во мне и ждет своего часа… И я никогда не знаю, когда этот час пробьет. Вот в чем беда, милая Оля. Так что лучше не приглашайте меня к себе. Может, когда увижу вас с Пиратом, сам подойду… Я знал, что он уйдет от меня: с пьяницей даже собаке трудно. Честно говоря, я обиделся на него, думал, он предал меня. А ведь предал его я. Как и всех, кто был мне дорог.

Он кивнул, повернулся и, все убыстряя шаги, пошел по улице Каляева в сторону Литейного проспекта. Старенький плащ шуршал на ходу, как и листья под его огромными туфлями. Тонкая, чуть сутулая фигура незнакомого человека, который вдруг приоткрыл ей совершенно чуждый мир диких, непонятных страстей, способных перемолоть человеческую душу в пыль, прах. Смотрел вслед бывшему хозяину и бывший Пират, ставший Патриком. Он не сделал и попытки пойти за ним. Однако в выразительных карих глазах собаки затаилась глубокая печаль.

2

Николай Евгеньевич Луков согнулся перед зеркалом над раковиной, оскалил рот и увидел, что в верхнем ряду снова из коренного зуба выскочила пломба. Со свистом втянул в себя воздух и почувствовал противный холодок. И что пошли теперь за врачи! Наверное, десятый раз ставят на зуб пломбу, и каждый раз через месяц-два она вылетает. Врач-стоматолог советует поставить золотую коронку.

Николай Евгеньевич провел ладонью по розовым полным щекам — не слышно даже скрипа. Бритва «Браун», которую он купил в Венгрии, отлично берет, не то что наш «Харьков»… Под глазами заметно набухли мешки. Зря вчера в «Красной стреле» на ночь выдул две бутылки рижского пива, захваченные с собой. На носу недавно появилось красное пятнышко и почему-то не проходит. Наверное, сосудик лопнул. Старость не радость… Пятьдесят четыре года! Когда-то девушки говорили, что у него красивые голубые глаза. А теперь даже не поймешь, какого они цвета — светло-серые или оловянно-свинцовые. И какие-то красные прожилки испещрили белки глаз.

Смотреть на свою физиономию надоело, и Луков отошел от раковины. Окно гостиницы «Октябрьская» выходило на широкий Лиговский проспект. День за окном занимался пасмурный, хотя вроде бы с неба не капало. Внизу с шумом проносились машины, у метро «Площадь Восстания» толпились люди, ленинградцы были в плащах, с зонтиками в руках. Николай Евгеньевич не любил Ленинград и бывал в нем редко. Все хвалят его архитектуру, дворцы, знаменитые площади и мосты, которых тут, кажется, около пятисот, но зато климат здесь ужасный. Один раз загубил новенький костюм. Попал на Невском под ливень, а потом два часа провел в душном зале какого-то кинотеатра, там шел занудливый двухсерийный фильм. Костюм высох, но весь скукожился — сколько жена его ни гладила, прежней формы так и не смогла вернуть. Такие вот теперь за границей костюмы шьют! Можно подумать, что у них дождей не бывает.

В Ленинград Николай Евгеньевич приехал к Славину. Он договорился с Монастырским опубликовать статью о Леониде Славине. Лет десять назад на каком-то московском совещании, посвященном проблемам современной критики, Лукова познакомили со Славиным. Помнится, ленинградец произвел на него впечатление умного человека. Леонид Ефимович повел речь о ленинградских критиках, которых следовало бы поддержать в Москве. Перед выступлением к нему подходили молодые люди, о чем-то советовались. Славин называл неизвестные Лукову фамилии литераторов, давая им меткие характеристики, — это тем, которые, на его взгляд, ничего из себя не представляют, а на некоторых настоятельно рекомендовал обратить внимание критики. И что еще заметил Николай Евгеньевич — почти все выступающие ленинградские критики в первом ряду известных советских писателей называли имя Славина. Еще тогда Луков подумал, что Леонид Ефимович напоминает полководца на поле боя, отдающего приказы штабным офицерам.

Выходя из гостиницы на шумный проспект, Николай Евгеньевич с досадой подумал, что опять забыл захватить из дома зонтик. Он взглянул на серое низкое небо, мокрые крыши зданий, поблескивающие серебристыми каплями провода, даже подставил растопыренные ладони с короткими толстыми пальцами — ни одна капля не упала на них. Чудеса! Все мокрое, крошечные капельки сверкают на зонтах, головных уборах прохожих, а руки сухие!

Славину он позвонил еще из Москвы, договорился о встрече в Союзе писателей на улице Воинова ровно в двенадцать дня. Еще было время, и Луков решил пройтись пешком. У автобусной остановки ему сказали, что на улицу Воинова ему лучше всего попасть таким образом: идти по улице Восстания до конца, на Салтыкова-Щедрина повернуть налево и по проспекту Чернышевского выйти прямо на улицу Воинова. Можно и на метро — до станции «Чернышевская».

К его удивлению, к Союзу писателей он пришел совершенно сухим, ленинградское небо так и не разразилось холодным осенним дождем. Даже вроде бы стало светлее, с Невы дул ветер и гнал над крышами зданий белесые клочья облаков.

Со Славиным они уединились в небольшой комнате с письменным столом и высоким окном, выходящим на Неву. Леонид Ефимович выдернул из розетки телефонный шнур, чуть приметно усмехнувшись, обронил:

— Чтоб нам никто не мешал.

Николаю Евгеньевичу не пришлось даже задавать вопросы, Леонид Ефимович протянул ему отпечатанные на машинке листы.

— После того как вы мне позвонили, я поручил своему секретарю подготовить все материалы, — пояснил он. — Думаю, что здесь вы найдете ответы на все интересующие вас вопросы.

И действительно, на листах было изложено все то, что необходимо для статьи: библиография, биографические данные, награды, заслуги и прочее. Тем не менее Николай Евгеньевич задал с десяток вопросов, на которые Славин дал исчерпывающие ответы. Ему было за шестьдесят, но выглядел он моложе, глаза изучающе ощупывали Лукова; в свою очередь Леонид Ефимович спросил про здоровье главного редактора, дав понять, что они в дружеских отношениях, впрочем, об этом Николай Евгеньевич и сам знал. Главный редактор и Славин не раз вместе ездили в заграничные командировки, представляли советских литераторов за рубежом на теоретических конференциях и диспутах.

— Вы не проголодались? — поинтересовался Леонид Ефимович. Луков не успел ответить, как он вставил вилку в розетку, снял трубку телефона, набрал номер и негромко произнес: — Людочка, принесите, пожалуйста, наверх пару бутербродов, кофе… Конечно, с икрой.

Леонид Ефимович расспрашивал про видных московских критиков, передавал им приветы, как бы между прочим вставлял, что с одним он ездил в США, с другим был на приеме в американском посольстве, с третьим подружился в Доме творчества в Пицунде. А секретаря Союза писателей Альберта Борисовича Алферова называл Альбертиком, тем самым подчеркнув, что они на короткой ноге. Когда заговорили о прозе и прозаиках, Луков поинтересовался, мол, как относится Славин к последнему роману Вадима Казакова.

— Точно так же, как вы, — с улыбкой ответил Славин. Рыжие кустики волос на висках курчавились, красноватая лысина поблескивала.

— О нем сейчас говорят…

— Но зато мало пишут, — вставил Леонид Ефимович.

— Я вот выступил…

— Читал, — опять перебил Славин. — Правильно вы его… Но если честно, то ваша статья малодоказательна. Надо было как-то тоньше, а вы, как говорится, обухом! — Славин запнулся, встретив вопрошающий взгляд Лукова. — Понимаете, иногда резкая критика вызывает у читателей противоположный эффект… А вообще, Казакову это будет еще одним уроком. Он высказывает такие мысли, которые не нравятся нам… У нас свой микроклимат в организации, и мы никому не позволим его нарушать. Казакову или кому-нибудь другому.

— Я рад, что вы разделяете мое мнение о Казакове.

— Вашего мнения я совсем не разделяю, — поправил Славин. — Но ваша статья подрезала в глазах литературной общественности крылышки Казакову, за что вам и спасибо.

— Читала ли общественность мою статью? — усомнился Николай Евгеньевич.

— Об этом мы позаботились, — улыбнулся Леонид Ефимович. — Казаков, он ведь в Ленинграде нечастый гость. Живет месяцами где-то в Калининской области, строчит свои романы, и пусть… Лишь бы не лез в наши дела, не путался, как говорится, под ногами.

— Я слышал в Москве, что Казакова хотят выдвинуть на премию, — вспомнил Луков. — Не буду ли я тогда выглядеть смешным со своей статьей?

— Думаю, что этого не случится, — усмехнулся Леонид Ефимович. — Пока с нашим мнением считаются, а мы такого не допустим. Великое дело, что премии писателям у самих писателей в руках! Не смешно ли, если вдуматься, — журнал, опубликовавший повесть или роман, выдвигает его на Государственную премию? Секретариат Союза писателей выдвигает секретаря-писателя? И как это ни странно, никому в голову не приходит, что подобная практика просто-напросто неэтична.

— Вы осуждаете такую практику?

— Что вы! — рассмеялся Славин. — Я счастлив, что существует такое положение. Пока будет так, мы будем давать премии, кому найдем нужным… — Он вдруг резко повернулся к Лукову: — Конечно, об этом вы не вздумайте написать в своей статье.

— Вы со мной так откровенны…

— Потому что я вам доверяю, да иначе бы главный редактор и не прислал вас ко мне.

Разговор перешел на последние веяния в литературном мире, где, кажется, тоже началась переоценка ценностей.

— Некоторые наивные литераторы решили, что гласность и демократия что-то изменят в нашем деле, — заговорил Леонид Ефимович. — А что изменилось? В журналах сидят все те же люди, в писательском руководстве произошли самые незначительные перемены: на место ушедших секретарей пришли молодые энергичные люди… — Он выразительно посмотрел на Лукова: — Наши люди. Разве из «обоймы» кто-либо вылетел? Все те, кого резко покритиковали на писательских собраниях и форумах, тотчас выступили в печати с горячей поддержкой новых веяний, перемен… Кто больше всех критиковал в своих речах руководство, были сами выбраны в руководящие органы Союза писателей… Кто громче всех кричит о серости? Самые серые писатели! Так что в нашем литературном мире пока все без перемен…

— Перемены есть, — возразил Николаи Евгеньевич. — Шубина так высекли, что он до сих пор не может опомниться.

— Ваш Шубин — дурак, — заметил Славин. — Потерял чувство меры, за что и поплатился.

— Не только он… поплатился, — вставил Луков.

Славин внимательно взглянул на него и сказал:

— Да, вы же много писали о Шубине… Честно говоря, не на ту лошадку вы поставили!

Луков пожаловался, что пропала его книжка о Шубине. Считался чуть ли не классиком, ведь его фамилию печатали в журналах рядом с фамилией Славина…

— Присылайте рукопись лично мне, — подумав, предложил Славин. — Нет, лучше все же на издательство. Я думаю, что мы вам поможем. На будущий год она, конечно, в план не попадет, а через год выпустим. Это я вам твердо обещаю. Шубина я знаю, честно говоря, писатель он слабый, но это уже не имеет никакого значения. Выходит, любого из нас, ну из этой самой «обоймы», можно вытащить и публично заявить, что мы — ничто? Нет, это принципиальный вопрос! И как бы я лично ни относился к Шубину, я поддержу выход вашей книги о его творчестве.

Добираясь с пересадками на автобусах до Пушкинского дома, где ему нужно было повидаться со знакомым профессором, Николай Евгеньевич ликовал: монография о Шубине будет пристроена в Ленинграде! Это поистине царский подарок Славина! Стоит ли вспоминать про червонец, заплаченный за завтрак в Доме писателей… Луков готов был выкупать Леонида Ефимовича в ванне с шампанским!

Николай Евгеньевич все больше проникался благоговением к Славину. Он всегда преклонялся перед умными людьми, которые все могут. Как далеко он, Луков, смотрел вперед, когда в каждой своей статье хвалил Леонида Ефимовича, вот оно и аукнулось в его пользу!

В радостном, приподнятом настроении Николай Евгеньевич вышел у здания Ленинградского университета. Небо расчистилось от серой мути, иногда выглядывало красноватое осеннее солнце, и тогда свинцовые волны в Неве окрашивались в нежно-розовый цвет, а на другом берегу ослепительно вспыхивал позолоченный шпиль здания Адмиралтейства, бело-зеленоватый Зимний дворец тоже окутывался праздничным сиянием, взметнувшиеся над аркой Главного штаба кони, казалось, вот-вот оторвутся от пьедестала и взлетят в голубую промоину неба, раскрывшуюся над Дворцовой площадью. Услышав вверху мелодичный звон, улыбающийся Николай Евгеньевич поднял вверх голову, и в то же мгновение сильный толчок отбросил его к тротуару, он не удержался на ногах и растянулся на асфальте. Прямо над его головой ветер раскачивал металлический прямоугольник с надписью: «Осторожно, листопад!» К нему уже бежали прохожие, помогли подняться на ноги. Высокий широкоплечий парень в синей куртке на «молнии» смотрел на него.

— Не ушиблись? — спросил он.

— А что случилось? — приходя в себя, спросил Луков.

— Что случилось! — воскликнула женщина в длинном пальто и мужской шляпе. — Вы чуть не угодили под машину! Скажите спасибо молодому человеку, который вас вытащил из-под самых колес.

— Есть ведь переход, — слышались другие голоса. — Прутся прямо под колеса!

— Это вы меня? — взглянул на молодого человека Николай Евгеньевич. — Я даже не понял, в чем дело…

— Вам, наверное, ангел позвонил в золотой колокольчик? — улыбнулся парень в синей куртке. У него светло-серые глаза и белые зубы. — Вы смотрели на небо и улыбались, а грузовик шел прямо на вас.

— Выходит, вы спасли мне жизнь? — окончательно оправившись, спросил Луков.

— Это громко сказано! — рассмеялся парень. — Когда переходите улицу, не смотрите на небо.

— Как ваше имя? — видя, что его спаситель повернулся и зашагал по тротуару к Дворцовому мосту, спросил Николай Евгеньевич.

— Андрей, — обернулся тот и скоро скрылся в толпе прохожих.

Подходя к Пушкинскому дому, Луков подумал, что будто бы он раньше где-то видел этого парня. Ясные серые глаза, высокий лоб, короткая прическа, прядь темно-русых волос и эта ироническая улыбка. Николай Евгеньевич давно уже заметил, что после того, как ему перевалило за пятьдесят, все чаще встречаются люди, которые на кого-то похожи…

И все-таки у знакомых надо спросить, есть ли у Вадима Казакова сын по имени Андрей…

3

В народе бытует мнение, что каждому человеку всего доброго и недоброго отмерено по определенной мерке. Не бывает так, чтобы один человек был всю жизнь несчастен, а другой — счастлив. И потом, наверное, быть только счастливым — скучно. Счастье тоже ведь познается лишь по сравнению с несчастьем. Ученые-медики утверждают, что человеку необходимы стрессы и дистрессы. Только тогда он ощущает полноту жизни, все ее многообразие. Иногда можно услышать: мол, я больше не пью, потому что уже выпил свою «цистерну». Или вдруг энергичный боевой человек, всю жизнь боровшийся за какие-то свои принципы, как говорится, спускает пары и успокаивается, становится покладистым, равнодушным, идет на любые компромиссы. На вопрос, что с ним случилось, отвечает: «Я отвоевался, теперь хочу жить без всяких треволнений…» И живет.

А вот любовь тоже отпущена человеку по мерке? Отлюбил свое и успокоился? И уже до самой смерти кровь твоя не вскипит, а сердце не вспыхнет?..

Вадим Федорович сидел на черном пне у заросшей травой и кустарником землянки. Перед ним расстилалось Черное болото. Ветер шуршал тростником, ржавой осокой, тускло поблескивали между серых кочек свинцовые окошки болотной воды. Зеленая ряска сливалась с лиловыми листьями кувшинок. К самому краю болота подступили высокие сосны и ели, на мох и траву неслышно падали сухие иголки. На березах и осинах почти не осталось листьев, зато их много было под ногами. Неторопливые букашки и жучки ползали между ними. Наверное, запасают пропитание на зиму. Почти не слышно птиц. Сначала улетели ласточки, потом скворцы. Каждый день над Андреевкой тянутся караваны гусей, журавлей, других перелетных птиц. Иные летят своим клином молча, другие пускают на землю мелодичные грустные трели. Красиво летят на юг большие птицы. Впереди вожак, за ним — треугольником — летят другие. Иногда одна сторона треугольника или другая вытягивается, становится длиннее, затем снова выравнивается. Пролетят птицы, скроются за вершинами деревьев, а на душе останется тихая, приятная грусть. Невольно подумается: был бы ты птицей, наверное, тоже полетел вслед за ними…

Вспомнились стихи Сергея Есенина:

Отговорила роща золотая

Березовым, веселым языком,

И журавли, печально пролетая,

Уж не жалеют больше ни о ком.

Осень всегда приносит с собой грусть-печаль. И печаль эта не мучает тебя, не терзает, а, наоборот, успокаивает, сладко тревожит, заставляет на мир взглянуть как-то по-иному. Философичнее, что ли. Почему любовь проходит?..

Помнится, встретив Виолетту, внушал себе: дескать, это моя последняя любовь… Может, это и на самом деле так? Больше никогда он не испытает того, что когда-то испытывал к Ирине, Виктории, Виолетте? Кажется, он писал в одном из своих романов, что каждая любовь отрывает от человека какую-то частицу души. А у него их было три. Если верить тому, что каждому человеку природой отпущено все по мерке, то он, Вадим, уже исчерпал свой резерв? Слово-то какое-то казенное… Почему же тогда не пришло к нему спокойствие? Почему он обратил внимание на Галю Прокошину? Или кроме большой, настоящей любви существуют маленькие, грошовые любовишки? И теперь вся его жизнь будет состоять именно из этих любовишек? Незавидная же тогда у него судьба…

В последнюю встречу с Викой Савицкой он услышал от нее, что в новом его романе главная героиня — существо неприятное. Ей, женщине, стало обидно за героиню романа. Значит, подсознательно Казаков придал своей героине черты Виолетты Соболевой… А с другой стороны, имеет ли он право так сурово судить женщин? Каждая из них что-то тоже отдала ему, в конце концов все они послужили прообразами его героинь.

Треснула сухая ветка, сверху, шурша, упала красная еловая шишка. Вадим Федорович задрал голову и встретился глазами с пушистой, похожей на комок сизого дыма, белкой. Изящный зверек бесстрашно смотрел на него сверху вниз, в лапках его была зажата еще одна большая шишка. Изогнутый хвост неподвижно застыл за грациозно изогнутой спиной.

— Привет! — улыбнулся Казаков.

Белка наклонила голову набок, как это делают собаки, когда хотят понять, что говорит хозяин, потом пострекотала что-то неразборчивое и бросила вниз шишку. В следующее мгновение зверек взмыл вверх и очутился на другом дереве. Блеснул веселыми глазками и исчез в колючей хвое большой сосны.

Почему-то после этой мимолетной встречи с белкой на душе у Вадима Федоровича стало полегче. Он поднялся с пня, наступил ногой на что-то твердое, нагнулся и извлек из-под жесткого седого мха ржавую неразорвавшуюся мину. В помятый стабилизатор набилась коричневая земля, перемешанная с нитями мха и грибницы. Повертев мину в руках, он подошел к самому краю болота и зашвырнул ее подальше. Почему-то он был уверен, что она не взорвется, даже не пригнулся и не спрятался за дерево. Мина гулко шлепнулась прямо в свинцовое окно, зеленая ряска раздалась в стороны и снова невозмутимо сомкнулась. Мина не взорвалась.

Вспомнился 1943 год, налет карателей на партизанский лагерь, свист мин, треск автоматов. Тогда его бабушка, Ефимья Андреевна, провела сохранившуюся часть отряда через непроходимое топкое болото. Она одна лишь знала узкую тропу, вилявшую меж кочек. В тот раз Вадим и подхватил на этом болоте проклятый ревматизм, мучивший его до сих пор. Сорок два года прошло с тех пор, а как живо все перед глазами! Хорошо замаскированные землянки, «птичье гнездо» на огромной сосне — там дежурил наблюдатель с биноклем, — черный, с помятым боком котел, в котором Ефимья Андреевна варила похлебку, партизаны, занятые каждый своим делом: один штопает рубаху, другой чистит и смазывает автомат, третий просто лежит на бугре и смотрит в небо…

Неожиданно чьи-то теплые ладони закрыли ему глаза, горячее дыхание обожгло шею. Он даже не вздрогнул, лишь мелькнула мысль, что вот тут, где был партизанский лагерь и где он жил в общем-то как на пороховой бочке, был всегда в напряжении, начеку, мог ночью проснуться от шороха усевшейся на ветку птицы, сейчас не почувствовал даже присутствия постороннего человека, не услышал его шагов. Правда, на мху их и услышать трудно, но все равно мирная спокойная жизнь притупила все былые лесные инстинкты.

Какое-то мгновение он стоял молча, даже не пытаясь отвести чужие ладони, размышлял: кто бы это мог быть?

Тихий, журчащий смех…

— Отпусти, Галя, — улыбаясь, сказал он.

Перед ним стояла Галя Прокошина, на ней была капроновая куртка, на полных ногах короткие резиновые боты, у ног стояла плетеная корзинка, почти до самого верха наполненная клюквой. Крупные ягоды будто подернуты сизой дымкой. От одного взгляда ни них во рту появилась оскомина.

— Гляжу, стоишь и смотришь на болото… — весело заговорила женщина. — Тебя что, леший заворожил, что ничего не видишь и не слышишь?

— Я тут мальчишкой воевал… А жил вон там, — кивнул он на небольшой, заросший папоротником ров. — Это все, что от нашей землянки осталось.

— Меня тогда еще и на свете не было, — сказала она, посерьезнев. — А почему здесь так много ямок?

— Это воронки. Нас бомбили, обстреливали из минометов.

— Господи, какие страсти! Мама рассказывала, как бомбили Андреевку. В дом Суворовых, что живут напротив, попала бомба. Сразу троих убило, а в нашем доме до сих пор в бревне ржавеет осколок.

Хотя голос ее был грустным, однако в глазах не было большой печали. Кто войну не пережил, тот воспринимает ее как далекую историю, хотя в Андреевке нет семьи, где бы война и оккупация не унесли близкого человека. Галя наступила ногой на еловую шишку — та с писком вдавилась в мох. Куртка у нее распахнута, грудь распирает васильковую кофту, в глазах снова появился озорной блеск, губы тронула легкая улыбка.

— Тихо-то как! — Закинув руки за голову, она потянулась всем своим округлым сильным телом. Кофта на груди затрещала, и маленькая матовая пуговица упала к ее ногам. — Чего ты вспомнил про войну? Раз жив-здоров, думай о живых…

— О них… — кивнул он на болото, — тоже нельзя забывать.

— Пойдем отсюда, Вадим, — сказала она. — Пойдем…

Лес был пустынным и весь просвечивал, листья и хвоя под ногами шелестели, негромко выстреливали сучки, седой мох постепенно сменился на зеленый, сосны стали реже встречаться, все больше березы и осины. Меж стволов заголубело Утиное озеро. В Андреевку нужно было поворачивать направо, но Галя свернула к озеру. Вадим Федорович шел за ней, он с удовольствием смотрел на крепкие ноги женщины, шагавшей впереди. Иногда Прокошина оборачивалась, в глазах ее смех, мелкие зубы покусывали полную нижнюю губу. Наверное, ей стало жарко, и она на ходу стащила с себя куртку, теперь он видел, как играют ее крутые бедра. Она ничего не говорила, лишь взглядом манила за собой, дразнила белозубой улыбкой, черные волосы спадали на шею, когда сверху падал яркий свет, они матово сияли. Под сосной, где желтой хвоей все было выстлано вокруг, Галя Прокошина внезапно остановилась, повесила корзинку на нижний сук, для чего ей пришлось приподняться на цыпочки. Повернувшись к Казакову, она за отворот плаща притянула его к себе, ее губы коснулись его щеки, впились в его губы.

— И что же вы теперь за мужики такие? — Оторвавшись от него, рассыпала она мелкий журчащий смех по лесу. — Боитесь до бабы дотронуться…

Потянула за собой на мягкий пружинящий мох, он совсем близко увидел ее большие карие глаза с расширившимися зрачками, ощутил горячее дыхание и нежный дурманящий запах багульника от ее густых черных волос…

Позже, когда она, отойдя за куст орешника, привела себя в порядок и они пошли рядом по лесной дороге в Андреевку, он то и дело ловил на себе ее теплый, изучающий взгляд. В ее карих глазах еще колыхалась жаркая дымка, на круглых щеках рдели два яблочных пятна, походка будто стала тяжелее, увереннее.

— Что ты на меня так странно смотришь? — не выдержав, спросил он.

— А ты мужи-ик! — протянула она, облизнув розовым языком нижнюю припухшую губу. — Настоящий мужик!

И ему вдруг сделалось весело от этих простых, но искренних слов молодой женщины.

Не доходя до длинного, как сарай, бывшего клуба, Вадим Федорович крепко взял ее под руку и повел в невидимый за ольховыми кустами овражек, знакомый ему еще с юных лет. Сердце его радостно бухало, полная, но упругая рука женщины, казалось, пульсировала в его пальцах. Она даже не спросила, куда он ее ведет, шагала рядом и улыбалась.

— Ой, Вадим, что же ты раньше-то меня стороной обходил? — шептала она. — Я сколько ночей не спала, ждала, когда ты постучишь в окошко…

— Спасибо тебе, Галя, — вырвалось у него.

— За что? — удивленно посмотрела она ему в глаза. — Это тебе спасибо, что не оттолкнул меня…

— Какая осень, а? — счастливо рассмеялся он. — Утром встал и пошел в лес. На душе такая тоска, а сейчас светло, солнечно, ей-богу плясать хочется!

— Чудной ты! — рассмеялась и она и вдруг помрачнела. — Господи, а что, если я в тебя влюбилась, Вадим?!

— Не надо, — все еще улыбаясь, произнес он. — Видно, я не приношу счастья женщинам. Бросишь ты меня…

— Ты сам уйдешь, Вадим, — негромко произнесла она. — И не говори ничего… Я ведь знаю.

— Ничего ты не знаешь!

— Ладно, милый, не будем заглядывать вперед, — снова рассмеялась она. И ему очень понравился ее смех. — Пришло ко мне знаешь что? Мое бабье лето…

— Бабье лето, — повторил он. — Наше с тобой бабье лето, Галя…

4

Вадим Федорович не поверил своим глазам: по дороге, ведущей от шоссе к Андреевке, неторопливо шагал со спортивной сумкой через плечо Павел Дмитриевич Абросимов. Он был в светлом костюме, синей рубашке с распахнутым воротом, на ногах желтые штиблеты. Изрядно поседевшие волосы еще дальше отступили ото лба. Павел Дмитриевич остановился под могучей сосной, задрав голову, стал вглядываться в гущу ветвей. Что он там обнаружил, Вадим Федорович не понял. Может, дятла? Стука не слышно. На полном, не тронутом загаром лице двоюродного брата появилась улыбка. Почему он не на машине? В Андреевку он обычно приезжал по большим семейным праздникам на персональной «Волге». После того как умер его отец — Дмитрий Андреевич, стал наведываться сюда еще реже. Заместитель министра! У него дел невпроворот.

Первое движение Вадима Федоровича было окликнуть друга и спуститься с железнодорожной насыпи вниз — Казаков возвращался со своей ежедневной прогулки к висячему мосту через Лысуху, — но что-то остановило его. Павел Дмитриевич поставил сумку на обочину, снял пиджак и, поплевав на ладони, полез на сосну. Нижний сук, за который он ухватился, с громким треском обломился, и заместитель министра тяжело шлепнулся на усыпанную иголками и шишками землю.

Казаков рассмеялся. Абросимов довольно легко для его комплекции вскочил на ноги, отряхнул брюки и уставился на Казакова.

— Ты это, Паша, или не ты? — кричал тот с насыпи. — А где черная «Волга»? Личный шофер? Дал бы правительственную телеграмму — мы бы тут оркестрик организовали!..

— Я боялся, что тебя не застану, — улыбался Абросимов. — Звонил в Ленинград, сказали, что ты здесь, но в любой момент можешь уехать.

— Зачем же я тебе так срочно понадобился?

Павел Дмитриевич по травянистому откосу полез на насыпь, но, вспомнив про пиджак и сумку, вернулся за ними. Когда он поднялся, на лбу заблестели мелкие капли пота.

— Денек-то нынче чудо! — расцеловавшись с другом, произнес он. — Давно я так свободно не ходил по лесу, не любовался природой!

— Все больше на пальмы да на синее море? — поддел Вадим Федорович.

— На море тоже хорошо, — добродушно заметил Абросимов. — Будто ты туда не ездишь?

— И все-таки как ты тут очутился, один, без машины? — удивлялся Вадим Федорович. — Или она на шоссе тебя дожидается?

— Помнишь у моста зеленый луг и огромные сосны? — не отвечая на вопрос, вспоминал Павел Дмитриевич. — А подальше, за дорогой, мы с тобой еще до войны раскапывали железки такие… Вспомнил — пукалки!

— Чего это тебя в детские воспоминания кинуло? — с интересом посмотрел на него Казаков. Он чувствовал, что с двоюродным братом что-то случилось, какой-то он не такой, как раньше… Хотя громко говорит, весело смеется, а в глубине серых глаз притаилась грусть.

— Пойдем туда, — кивнул в сторону висячего моста Абросимов. — Недавно мне снились этот луг, сосны, Лысуха…

— И ты все бросил и примчался сюда, — вставил Вадим Федорович.

— Тебя, черта рогатого, захотелось повидать, — рассмеялся Павел Дмитриевич.

— Что-что, а рогов у меня много за жизнь накопилось… — невесело пошутил Казаков.

Солнце заставило светиться зеленые иголки на древних соснах, меж которыми росла невысокая трава. Лысуха стала еще уже, из-за камышей и осоки воды почти не видно. Только у самого моста русло расширялось, слышно было, как меж зеленых валунов журчит чистая вода. Над вершинами плыли сплющенные с боков облака, покрашенный выгоревшим суриком мост тяжело навис над мелкой речушкой.

— Какая тут тишина, безлюдье… — негромко произнес Павел Дмитриевич. — Ведь и поселок большой, а людей не видно.

— Все течет, все меняется…

— Перемены, перемены… — вздохнул Абросимов. — Кругом перестройка, гласность, демократия… Уж не знаешь, как и быть…

— Никак недоволен? — внимательно взглянул на него Вадим Федорович.

— А не ударят эти перестройки и перемены по тебе и мне? — не глядя на него, сказал Павел Дмитриевич. — Теперь никому не возбраняется громко заявить, что ты — плохой писатель, а я — никудышный руководитель. И что делать? Доказывать, что ты не верблюд?

— Вон каким ветром тебя сюда занесло, Пашенька! — сообразил Казаков. — Тебе и мне ведь тоже никто не заказал молчать и проглатывать обиды и напраслину. Привыкли мы, Паша, принимать как должное все то, что нам сверху навязывали, а когда предоставили свободу самим решать государственные и производственные дела, выходит, мы и растерялись? Не хотим гласности, не нужна нам и демократия? Велика же была сила, которая сделала нас немыми и покорными! Видим, что страна заходит в тупик с горе-руководителями, которые только о себе и думают, а мы молчим, вернее, закрываем на все глаза. Рядом воруют, занимаются очковтирательством, а мы отворачиваемся, мол, моя хата с краю… Я полагаю, что все эти перемены как нож острый как раз тем, кто как сыр в масле катался в те годы. Мне ли это тебе говорить? Ты что, сам не видел? Близко был к начальству… Помнится, говорил мне как-то, что партия не потерпит надругательства над нашими идеалами, освободится от всего наносного и чуждого. Вот она и освобождается… Чем же ты недоволен, Паша?

Абросимов вертел в руках сухую еловую шишку, делая вид, что внимательно ее разглядывает. Его синяя сумка висела на суку, пиджак он положил под голову. На крупном лице углубились морщины, волосы поредели, хотя лысины и не заметно, некогда твердый абросимовский подбородок стал вялым, двойным, шея под воротником собралась в дряблые складки, да и серые глаза будто водой разбавили. Посветлели или помутнели?

— В нашем министерстве сейчас сквозняк гуляет… — медленно разжимая губы, начал Павел Дмитриевич. — Минимум двадцать процентов аппарата заменили…

— Надеюсь, ты чист? — сбоку посмотрел на него Казаков. Он лежал рядом на траве под сосной.

— Но я ведь работал с ними, если что и замечал, так закрывал глаза… Имею ли я право дальше работать на этом посту? Начальника главка отдали под суд. Наверное, читал в газете? Старый коммунист, всю жизнь на руководящих постах. Когда же он стал загнивать?

— В период «великого застоя», как теперь говорят, — вставил Вадим Федорович. — То ли еще раскрутится! Теперь что ни газета или журнал — обязательно разоблачительная статья! Это же только подумать, что творили в Узбекистане, Казахстане! Да, пожалуй, везде…

— Когда еще был жив дед Тимаш, он как-то душевно поговорил со мной, — вспомнил Павел Дмитриевич. — Я был тут на похоронах отца. Вот что мне сказал тогда старик: «Митрич, почему ты так быстро полез в гору? С чего бы тебе такая честь, Паша? Навроде никаких особых талантов у тебя не было, а вон куды тебя жизня вознесла! На самый верьх! Небось вместе со всеми встречаешь — провожаешь деятелей разных? Подумал ты, Паша, с чего бы это тебя тянут в большие начальники, а? Кому ты приглянулся, как красна девица? Или ты, Паша, не в деда свово Андрея Ивановича уродился? И характер у тебя иной? Андрей Иванович знал свое место в жизни; когда ему предлагали стать начальником станции, он наотрез отказался, так как знал, что у него нет на это грамотешки… Суровый был мужик, царствие ему небесное, прямой и честный. А таким людям ой как трудно в нынешнее время в большие люди пробиться… А вот покладистый да ласковый — тот скорее просклизнет наверьх… Не зря говорится, что ласковый теляти двух маток сосет…»

— Мудрый был старик, — усмехнулся Вадим Федорович.

— Мне бы прислушаться к Тимашу, — продолжал Павел Дмитриевич, — а я отмахнулся — мол, что со старого горохового шута взять? Несет всякую чепуху… Вот ехал сюда на поезде и всю жизнь свою перебрал и разложил, как говорится, по полочкам… И знаешь, к какому выводу пришел?

— Что дед Тимаш прав?

— Это само собой! — отмахнулся Павел Дмитриевич. Лицо его стало суровым, вроде бы и подбородок отяжелел, а в глазах появился блеск. — Не за какие-то особые заслуги продвигали меня по службе, Вадим, а за что-то другое… Наверное, раньше я и себе боялся признаться, что это другое — не талант организатора и призвание педагога, а обыкновенное приспособленчество и угодничество перед начальством. Вот что двигало меня по служебной лестнице! Хитрый старик, когда меня сравнивал с дедом Андреем, в самую суть глядел… Но вот когда я стал другим? Удобным для начальства?

— Я думаю, когда тебя в обком партии взяли, — помолчав, сказал Казаков. — Ты мне рассказывал, что где-то удачно выступил, тебя заметили и скоро туда пригласили…

— Нет, — покачал головой Павел Дмитриевич, — раньше… Намного раньше! Я ведь в институте был членом комитета комсомола, в армии вступил в партию, перед демобилизацией уже заседал в парткоме… Этот червь начальствования заполз в меня еще в детстве. Мне нравилось считать себя умнее других, командовать, поучать… Лишь в школе я почувствовал, что здесь мое место. С удовольствием занялся строительством, получал удовлетворение от уроков истории, а с каким удовольствием занимался фотографией! Наверное, эти годы в Андреевке были самыми насыщенными и счастливыми в моей жизни! А потом… Потом подлаживался под каждого нового начальника. Смотрел в рот, научился мыслить его мыслями, выказывать восхищение умом, деятельностью, всегда был на месте, под рукой. Писал доклады, собирал факты и фактики, да что говорить! Номенклатура — она коварная штука! Покрутившись в ней, начинаешь верить, что ты исключительная личность, рожденная только командовать и руководить. Это теми, кто ниже тебя на служебной лестнице… А кто повыше, тот бог и судья! И еще пример для подражания. Не надо обладать глубокими знаниями, важно выглядеть импозантно, иметь значительную внешность, с важным видом изрекать прописные истины — это все перед низшим звеном, перед толпой. А перед начальством гнуть спину, кланяться, угадывать его желания… Вот ступеньки в те времена наверх! И не я один прошел по ним, а многие, очень многие! А теперь они, конечно, не хотят признаться, что прожили жизнь, как… Да и как признаться в таком? Люди-то стали смотреть на руководителей совсем другими глазами. Если ты пустое место, то, будь добр, уйди! А уходить-то с теплого местечка не хочется, вот и вертятся, пристраиваются к перестройке, играют в демократию, а сами по ночам зубами скрежещут от злобы и тоски по былым годам…

— И дураки те руководители, которые цепляются за старое и ждут, что все вернется на круги своя, — заметил Казаков. — Им все еще не взять в толк, что многие из них уже давно выглядят перед народом голыми королями. Ведь этим людям не привыкать хвалить начальство, когда оно в чести, и поносить его же, когда оно рухнет… Один «деятель» специальную тетрадку завел, куда записывает фамилии всех тех, кто его покритиковал на собрании, другой, наоборот, всех, кто на него ополчился, на командные должности назначает, включает крикунов в издательские планы, третий по телевизору выступает, заигрывает перед молодежью, мол, я ваш, за перемены… В общем, каждый перестройку подстраивает под себя.

— Знаешь, Вадим, — сказал Павел, — я хочу подать заявление министру — мол, прошу по собственному желанию…

— Боишься, что выгонят? Решил упредить?

— Выгонять меня никто не собирается, я как раз попал в разряд тех, кого, покритиковав и поправив за допущенные ошибки, оставляют служить и делом доказывать, что ты перестроился. Дело в том, что я по новому руководить людьми уже не смогу. Разве можно в нашем возрасте переделать себя самого? Это в молодые годы, а теперь… — Павел махнул рукой. — Да и до пенсии недалеко.

— Не записывай себя в старики, — сказал Казаков. — Ты крепок и здоров. И потом, не забывай, что некоторые люди, ушедшие на пенсию с крупных постов, зачастую чувствуют себя обворованными и пребывают в ненависти ко всем и ко всему, что делается без их участия.

— Мне это не грозит, — улыбнулся Павел Дмитриевич. — Приеду в Андреевку и буду учить ребятишек, как мой отец… И жена не возражает. Она у меня любит деревню, природу…

Хотя он произнес это якобы в шутку, Вадим Федорович понял, что друг его всерьез над этим размышлял. И приезд его в Андреевку не такой уж неожиданный…

— Я ведь в последние пятнадцать лет ни одного снимка на природе не сделал, — продолжал Абросимов. — Тянет в лес, к зверюшкам, птицам, бабочкам, стрекозам! Помнишь, какие я снимки делал?

— Быстро же ты сдался, Паша, — после продолжительной паузы сказал Казаков. — Уйти, конечно, можно, но лучше победителем, чем побежденным.

— С кем же прикажешь сражаться? — глядя на небо, спросил Павел Дмитриевич.

— С самим собой, — сказал Вадим Федорович. Абросимов долго молчал.

Небольшое облако на миг заслонило солнце, вода в Лысухе сразу потемнела, а валуны в ней засветились малахитом. Над лугом парил коршун, концы его неподвижных бронзовых крыльев напоминали длинные тонкие пальцы.

— Устал я, Вадим, — сказал Павел Дмитриевич. — И потерял вкус к работе, как и мой покойный отец когда-то. Помнишь, пришел к первому секретарю обкома и подал заявление об уходе с партийной работы? А я, видно, пошел не в него, а?

— Тебе виднее, — дипломатично ответил Казаков.

— Отец мой ушел, когда корабль был на плаву и с раздутыми парусами, — проговорил Абросимов. — Когда дождем, как ты говоришь, на головы подхалимов и деляг сыпались награды, премии, а вот мне приходится как крысе бежать с тонущего корабля…

— Не казни себя строго, — сказал Вадим. — Такое время было… Вот и народилась целая прослойка подхалимов, угодников, рвачей, обманщиков.

— Ты имеешь в виду и меня?

— Ты остановился где-то посередине, — смягчил свои слова Казаков.

— Я не остановился, я шел в гору… Привык ко всему, что происходило вокруг, считал, что так и нужно. Меня-то лично ничто это не задевало.

— Тогда уходи, Паша, — жестко сказал Вадим Федорович. — Не дадут школу — иди учителем.

— Спасибо, друг, утешил, — криво усмехнулся Абросимов.

— А чего ты от меня ждешь?

— А ты лично, Вадим Казаков, что ты получил? Тебя стали больше издавать, о тебе пишут, печатают в журналах?

— Если бы меня только это волновало, то грош цена была бы всем моим книгам. Я льщу себя надеждой, что меня потому читают, что я всегда говорил правду, даже тогда, когда она некоторым глаза колола…

— Ты прав, — прикрыл глаза светлыми ресницами Павел Дмитриевич. — Тем, кто не может перестроиться, — слово-то какое простое, а ведь за ним черт знает что стоит! — тем нужно уходить. Нет, это далеко не каждому под силу.

— Я вот о чем подумал: кто Рашидова писателем сделал? Его, слава богу, разоблачили, а те, кто прославлял его в печати, писал о нем монографии, называл классиком советской литературы, — те остались в стороне… Вроде бы они и ни при чем.

— Надеюсь, ты понимаешь, что я ни в каких махинациях не замешан? — посмотрел в глаза другу Павел Дмитриевич. — До этого я еще не докатился. Правда, пытались некоторые подкупить, да я гнал их с подарками из кабинета в три шеи!

— Гнал из кабинета… — насмешливо повторил Вадим Федорович. — Их надо было гнать с работы! Из партии!

— Я о многом догадывался, Вадим, — произнес Павел Дмитриевич. — Но поверь, то, что сейчас становится известным, о чем пишут в газетах и журналах, для меня такое же откровение, как и для всех.

— Верю, — сказал Вадим Федорович. — Я пытался на собраниях говорить правду о злоупотреблениях в нашей сфере, так меня высмеяли… Они теперь за перестройку: ругают то, что раньше хвалили, изобретают новые идейки, заигрывают с молодыми писателями… А вот Алексей Стаканыч из издательства и теперь в своей редакции заявляет, что перестройка и все нововведения — это чепуха! Все должно быть как и раньше… А тех, кто критикует начальство, нужно так прижать, чтобы и другим было неповадно! Стаканычу-то в те времена жилось ой как сладко!

— И этот Стаканыч все еще работает? — поинтересовался Павел Дмитриевич.

— Пока сидит в своем кабинете, причем стол поставил так, чтобы к входящим сидеть спиной… К сожалению, до таких, как Стаканыч, Монастырский и некоторые другие, еще не добрались…

Снова большое облако наползло на солнце, легкий ветерок белкой проскакал по вершинам деревьев, заставил басисто загудеть железнодорожный мост. Большая коричневая стрекоза сверху спланировала на сумку Абросимова. Издалека пришел металлический шум, послышался гудок тепловоза. Товарный состав неожиданно вынырнул из зеленого туннеля на чистое место, прогрохотал через мост. На открытых платформах впритык одна к другой проплыли «Нивы», светлые «Жигули». Состав снова скрылся в зеленом туннеле, железнодорожный мост еще какое-то время пощелкивал, потрескивал, потом затих. И тогда звонко, так что по лесу загуляло эхо, тренькнул блестящий рельс.

— Надолго к нам? — спросил Казаков.

— К нам… — усмехнулся Павел Дмитриевич, поднимаясь с травы. — Точнее будет — к себе, Вадик.

— Вот Дерюгин «обрадуется»…

— Все еще держится за дом? Ведь один остался, ему, кажется, уже стукнуло восемьдесят?

— После того как Федор Федорович умер, дом совсем опустел, — заговорил Вадим Федорович. — Мой братишка Гена хотел, чтобы там поселилась его дочь с мужем, так Григорий Елисеевич на дыбы: «Не желаю, чтобы там кто-нибудь еще жил! Я его строил, я в нем и буду свой век доживать…»

— Тебя-то не притесняет?

— Привык… Да он теперь не так уж часто сюда наезжает. Но ключи никому не отдает.

— Умная голова был Федор Федорович, — вздохнул Абросимов. — Ему еще восьмидесяти не было?

— Один год не дотянул. А скрутило его в три дня: простудился в Великополе, воспаление легких и… конец. Похоронили в городе рядом с матерью.

— А ведь, кажется, совсем недавно мы с тобой сюда мальчишками бегали купаться, прыгали с моста в речку. Потом война, партизанский отряд… А теперь сами дедушки, черт побери!

Они поднялись по тропинке на пути и зашагали в Андреевку. Рельсы багрово поблескивали, от шпал пахло мазутом, мелкие камешки выскакивали из-под ног и со звоном ударялись о рельсы.

— Гляди, семафор убрали! — удивился Павел Дмитриевич.

— Спохватился! — улыбнулся Вадим Федорович. — Уже лет двадцать, как установлены на нашей ветке светофоры.

— А как Лида и Иван Широков? — помолчав, спросил Абросимов.

— Ты разве не знаешь? — посмотрел на него сбоку Казаков. — Болеет Иван. Нужна, говорят, операция на сердце. А Лиду в этом году избрали председателем поселкового Совета. Единогласно.

— Она, чего доброго, меня тут и не пропишет, — усмехнулся Павел Дмитриевич. На полное лицо его набежала тень. — Очень изменилась?

— А мы разве с тобой не изменились?

— Женщины быстрее стареют, хотя и живут дольше нас, мужиков.

— Веселая, с внуками возится. Младший сын женился, с ней в доме живет. И с невесткой ладит. Ты же знаешь, у Лиды легкий характер. И деловой оказалась. Новый клуб в поселке построила, детсад, амбулаторию.

— Надо же какие у нее таланты открылись, — покачал головой Павел Дмитриевич.

Они поднялись на крыльцо дома, в ручке двери увидели свернутую в трубку телеграмму.

— Тебе, — с усмешкой протянул зеленый листок с текстом, написанным от руки, Вадим Федорович.

Абросимов вслух прочитал:

— «Срочно возвращайтесь Москву коллегия министерства состоится в среду…» Послезавтра, — вертя телеграмму в руке, проговорил Павел Дмитриевич. — Придется завтра днем из Климова выехать.

— Ты что же, удрал? — с любопытством посмотрел на него Казаков.

— Надо ехать, — озабоченно сказал Павел Дмитриевич. — Отсюда автобусом, а из Климова много поездов на Москву. До завтра еще времени вагон… Знаешь что, Вадим? Давай баню истопим, а? Попаримся! Веники наломаем вон с той березки! — кивнул он на лес, что со всех сторон подступил к полотну.

— Попариться тебе не мешает… — протянул Вадим Федорович.

Ласточка со звонким криком мелькнула перед ними и скрылась в гнезде под крышей. Черный раздвоенный хвост не поместился и торчал наружу.

— Интересная все-таки штука жизнь, — задумчиво сказал Вадим Федорович. — Птицы каждый год прилетают туда, где родились, а человек чаще всего возвращается в отчий дом умирать…

— Главное, что все это есть у нас с тобой, — обвел рукой окрест Абросимов. — И всегда будет.

— Аминь, — улыбнулся Вадим Федорович.

Глава тринадцатая