1
Андрей, сидя на паркетном полу, разбирал свои книги. Вот уже целый месяц они с Машей занимаются благоустройством своей новой двухкомнатной квартиры. Сотрудник издательства переехал в Москву, а освободившуюся квартиру на Кондратьевском проспекте отдали Андрею Абросимову, учитывая, что у него жена и маленький ребенок. Вообще-то, для Андрея это было неожиданностью: в издательстве он работает недавно и, конечно, не рассчитывал так быстро получить жилплощадь. Кажется, сыграло большую роль то обстоятельство, что он был ранен в Афганистане.
Произведя капитальный ремонт — квартира была порядком запущена, — он с головой окунулся в домашние дела: бегал по магазинам в поисках кухонного гарнитура, полок для книг, подходящей мебели. Быстро освоил долбление дырок в железобетонных стенах шлямбуром, сам установил оконные карнизы, навесил белые полки на кухне, установил над газовой плитой воздухоочиститель. Маша подбирала занавески на окна, тоже носилась по магазинам. Потолки в квартире были достаточно высокие, кухня — девять метров. Из окна можно было увидеть крышу кинотеатра «Гигант» и краешек площади Калинина.
В подарок новоселам Вадим Федорович сам привез старинный книжный шкаф красного дерева, который купил в комиссионке. Маша была в восторге от подарка. Родители жены — Знаменские — подарили на новоселье цветной телевизор и кухонные принадлежности, а мать Андрея — Ирина Тихоновна Головина — привезла на такси несколько наборов постельного белья.
— Задарили нас родственнички, — говорил Андрей. — Отец начинал семейную жизнь с нуля, а мы — на всем готовеньком!
— Господи, даже не верится, что мы теперь ни от кого не зависимы, — радовалась Мария.
В светло-голубых глазах ее плескалась детская радость. Андрей с удовольствием смотрел на нее, сейчас ему было даже трудно представить, как бы он жил без Марии. Слышал от знакомых, читал, что теперь молодые люди быстро расходятся, семьи стали непрочными, любовь недолговечной, а у него с каждым годом все больше зреет чувство к жене. В Андреевке он скучал без нее и сына. Выдерживал там в дедовском доме всего две-три недели и пулей мчался в Ленинград. Это случалось осенью, во время его отпуска. Наверное, тут и рождение сына сыграло свою роль, что он так привязан к дому. А ведь раньше мог подолгу не бывать в Ленинграде, конечно, вспоминал Машу, но вот чтобы скучать без нее буквально на второй день — этого раньше не было. Он чувствовал ее приход из университета, безошибочно знал, что это именно она звонит в дверь. У Марии был свой ключ, но она всегда возвращалась, нагруженная пакетами и свертками. По пути домой забегала в продовольственные магазины. Андрей помогал ей на кухне, научился сам готовить некоторые блюда, все чаще приносил из яслей сына. Охотно отправлялся в любую погоду гулять с ним.
Видя, как передвигается по новой квартире Мария, он завороженно смотрел на нее. Гибкая, стройная, жена казалась ему самой обаятельной женщиной на свете. Иногда в голову закрадывалась мысль, что она так же может нравиться и другим, но Андрей раз и навсегда, еще в юношестве, взял для себя за правило не ревновать. Считал это чувство низменным, унижающим достоинство. И даже романы классиков не смогли его убедить, что любовь и ревность — две стороны одной медали. Перед женитьбой они поклялись с Марией всегда говорить друг другу только правду. Ложь Андрею с детства была отвратительна: он помнил, как лгала отцу мать, изворачивалась. А он ведь еще мальчишкой знал о ее связи с бородатым художником Ильей Федичевым, за которого она впоследствии вышла замуж. Знал и не говорил отцу — боялся сделать ему больно.
Сейчас смешно вспоминать, как он в школе вырабатывал в себе твердые жизненные правила, испытывал свою волю. Как только он убедился, что ложь и ревность — родные сестры, он взял себе за правило быть честным и правдивым. Ревновать в ту пору ему было некого, потому что он не знал еще, что такое настоящая любовь. Поначалу его манера говорить правду в глаза многим в школе не нравилась, даже взрослым, но потом, когда это стало нормой для юноши, привыкли, даже в спорах обращались к Андрею — мол, он всегда по справедливости рассудит.
Выработал Андрей в себе и еще одно важное правило: всегда быть готовым к любой, самой неприятной неожиданности — будь это творческая неудача или житейское несчастье. Только полный идиот, избалованный родителями, может уверовать в то, что жизнь — это сплошное удовольствие, дескать, нужно лишь брать и ничего не отдавать взамен. Такой человек при первом же чувствительном ударе судьбы сразу спасует, растеряется, даже может погибнуть. И он, Андрей, таких людей встречал в своей жизни.
У него было с кого брать пример — с отца. Жизнь с раннего детства не баловала Вадима Федоровича: ушел родной отец, потом война, мальчишкой он был в партизанах, после войны работал и учился, без чьей-либо помощи стал признанным писателем…
— Пришел Миша Супронович, — вывела Мария мужа из глубокой задумчивости.
Повертев в руках томик Бальзака, Андрей поставил его на полку, поднялся с пола.
— Как всегда, к обеду, — улыбнулся он.
Миша Супронович был первым их гостем на новом местожительстве. Каждую субботу он посещал их на улице Чайковского, приходил в половине второго, а в половине третьего у Казаковых обычно садились за стол. Аппетит у Миши был отменный. Пообедав, Супронович усаживался у телевизора, вставлял реплики в общий разговор, не обижался, если не отвечали ему. Во-первых, вопросы гостя были странными, не имеющими никакого отношения к общей беседе, во-вторых, понять Мишу было не так-то просто — он проглатывал скончания слов и сильно гнусавил, хотя поболтать очень любил. Невысокий, коренастый, с русой челкой над низким лбом, Миша постоянно улыбался, причем улыбка была с ехидцей, будто он про всех знал нечто такое, что давало ему право отпускать рискованные шуточки. Узкое лицо его с водянистыми глазами было изрезано глубокими не по возрасту складками. Здороваться с Супроновичем было неприятно: его ладони напоминали крупный наждак. Когда-то Миша работал слесарем, но вот уже третий год, как переехал в Ленинград, работал на заводе и учился на вечернем отделении Ленинградского финансово-экономического института.
Вряд ли кто в Андреевке ожидал, что беспутный внук бывшего старшего полицая Леонида Супроновича вдруг возьмется за ум! Выпивоха Михаил — его за пьянство даже лишили на два года водительских прав — резко бросит гульбу. Он поехал в Ленинград, полечился от алкоголизма у какого-то специалиста-гипнотизера; вернувшись в Андреевку, засел за учебники и стал готовиться в институт. И поступил, правда на вечернее отделение. Как раньше, он больше никогда не напивался, но рюмку-другую в праздник мог выпить.
Оля и Мария не терпели его, но Вадим Федорович и Андрей принимали земляка. Надо сказать, что Супронович отнимал у них лишь один день в неделю — субботу. Приходил в половине второго, а уходил в половине восьмого. За это время он и на минуту не отрывался от телевизора, что не мешало ему постоянно вступать в разговор со всеми, кто появлялся в комнате. Олю из себя выводило, когда Миша толковал Казакову, что он видел в метро, как одна женщина читала его «книжечку». Даже солидные романы Казакова Миша почему-то называл «книжечками». Олю это просто бесило, а отец лишь посмеивался. Голос у Миши Супроновича был скрипучим, слова он выговаривал невнятно и всегда с ехидной улыбкой, которая делала его изборожденное складками лицо старческим.
Войдя в заваленную книгами комнату, Миша окинул взглядом поставленные друг на друга книжные секции, ухмыльнулся:
— Небось, книжечки Вадима Федоровича на одной полке уже и не поместятся?
— Полок у нас хватит, — заметил Андрей, подавая ему руку. Наждак ощутимо царапнул его ладонь. Несмотря на твердые, растрескавшиеся руки, пожатие Супроновича было вялым, равнодушным.
— А когда же твои, Андрюша, книжечки займут свое место на полке?
— Ты думаешь, займут? — улыбнулся Андрей.
— Неужели твой знаменитый папенька не поможет? Мог бы для сынка и постараться.
— Пойдем, покажу тебе квартиру, — сказал Андрей.
Миша Супронович заглянул во все уголки, немного дольше задержался на кухне, где Мария жарила отбивные, широкий нос его задвигался, губы сложились в трубочку.
— Ух как пахнет! — с наслаждением втянул он запах. — Маша, ты просто мастерица! Мне бы такую жену…
— Женись, — не поворачиваясь от плиты, сказала Мария.
— Добрая жена да жирные щи — другого добра не ищи! — мелко, по-козлиному, проблеял Миша. — Женись… Куда я жену-то приведу? В общежитие? Это у вас папы-мамы — писатели, академики… Вон какую квартирку вам устроили!
— Папы-мамы тут ни при чем, — заметил Андрей. — Мне от работы дали.
— Мне вот что-то не дают, а вкалываю не хуже других, — скривился он в завистливой усмешке.
— Женись, Миша, жена родит тебе сына, и сразу дадут, — вмешалась Мария. — Читал в «Известиях» — молодая мама, кажется, в Таллине родила тройню? Им горисполком сразу выделил четырехкомнатную квартиру. И фотография — счастливые папа, мама и тройняшки в коляске.
— Пока институт не закончу, не женюсь, — сказал Миша. — Никуда не денется от меня квартира…
— Я думала, жена, — ехидно заметила Мария.
— И жена — тоже, — заулыбался Миша. — Я, когда в армии служил, написал одной девушке — ее портрет на обложке «Огонька» был напечатан — мол, хочу с вами познакомиться и все такое… Не гордая, ответила. Потом я послал ей свою фотокарточку, и чего-то наша переписка заглохла… Не понравился я ей, наверное?
— А может, ей и другие написали? — сказал Андрей. — Ну и выбрала по своему вкусу.
— Не прошел ты, Миша, по конкурсу, — вставила Мария.
— Да я ведь просто так написал… — сказал Миша. — От скуки. В армии это принято… Вон даже какой-то фильм был, когда один написал девушке, тоже увидев ее портрет в журнале, а вложил в конверт фотографию какого-то красавчика… В общем, встретились, все завертелось-закрутилось, а чем кончилось, я не запомнил!
— Они полюбили друг друга и поженились, — засмеялась Мария. — Фильм со счастливым концом!
— Бабы — такой народ, им палец в рот не клади, — буркнул Супронович.
— Грубо, Миша, — сказала Мария.
— Зато верно, — хохотнул тот.
Пока Мария накрывала на кухне, Андрей и Миша подключили телевизор к временной антенне, — бывшие жильцы сняли кабель, идущий с лестничной площадки, где общий распределитель. Андрей уже купил в магазине кабель, завтра должен прийти мастер и протянуть антенну в комнату.
— Не дашь мне червонец в долг? — понизив голос, попросил Миша.
Хотя у Андрея в связи с новосельем было туго с деньгами, он дал Супроновичу десятку, а про себя подумал, что тот мог бы и не говорить про «долг». Миша раз в месяц обязательно стрелял у него по трешке, пятерке и никогда не возвращал, очевидно надеясь, что Андрей не помнит. Тот помнил, но «в долг» без отдачи все равно давал. Дело в том, что Миша считал себя в какой-то мере спасителем Андрея. Это он когда-то зимой подобрал Андрея с Петей Викторовым на пустынной дороге после аварии. А позже…
Случилось это осенью в Андреевке два года назад.
Андрей с соседской собачонкой вернулся с прогулки в лес. В кармане куртки у него лежал белый гриб, найденный у железнодорожного моста. Вечер был теплый, солнце клонилось к сосновому бору, на станции попыхивал длинный товарняк, видно, дожидался встречного.
У сельмага толпились мужчины — наверное, красное вино завезли. Двое расположились с бутылкой в привокзальном сквере. Тогда еще борьба с пьянством только разворачивалась, это теперь в сквере не увидишь ни одного пьяницы, тут же участковый или дружинники накроют — и прямым ходом в климовский вытрезвитель.
Открыв спрятанным в щель ключом дверь — Андрей жил тогда один в доме, — он прошел в комнату и ахнул: отцовской пишущей машинки «Рейнметалл», на которой он иногда стучал, на месте не было. Начатая рукопись была раскрыта, страницы перепутаны, некоторые залиты рыжей жидкостью. Андрей столбом стоял у письменного стола и ничего не понимал: кто-то был в доме, переворошил его рукопись, облил вином, забрал пишущую машинку. Он прошел по всем комнатам; буфет в гостиной Дерюгина был распахнут. Там обычно стояли бутылки с вином и водкой. На полках было пусто.
Больше никаких сомнений не оставалось: в доме побывал вор! Причем хорошо знающий распорядок жизни Андрея. Забрался сюда именно тогда, когда Андрей ушел на прогулку, а уходил он всегда в одно и то же время. В дом вор попал не через дверь — ключ был на месте, — а, скорее всего, через пристройку, оттуда был вход прямо в коридор, внутри дома никогда двери не закрывались, разве только когда все уезжали на зиму из Андреевки.
От стариков Андрей слышал, что, случалось, мальчишки совершали набеги в сад за яблоками, как-то поздней осенью кто-то забрался по лестнице на балкон, откуда дверь вела в летнюю комнату на чердаке — там обычно работал отец. Стекло было выбито, но вроде бы ничего не украли, да там ничего, кроме книг, и не было. Решив, что это дело рук мальчишек, старики даже не заявили о случившемся участковому. Но с тех пор Дерюгин и стал на все двери навешивать замки.
Андрей закрыл дом, спрятал ключ на прежнее место и отправился к магазину. Потолкавшись среди мужчин и послушав их разговоры, решил пойти в поселковый Совет и заявить о краже. Сколько вор взял бутылок в буфете Дерюгина, он не знал, да это было и неважно, а вот машинка… По пути в поселковый завернул к старому клубу на опушке бора — там тоже иногда после работы в ольшанике располагались с выпивкой промкомбинатовские рабочие. В том, что это дело рук пьяницы, Андрей не сомневался: в доме были другие вещи, например швейная машинка, одежда, обувь, а взяли лишь то, что было на виду.
В ольшанике никого не было. Поселковый Совет уже не работал, на двери участкового висел ржавый замок. Настроение у Андрея было отвратительное, как-то сразу стало неуютно ему в Андреевке. Воровство само по себе унижает любого человека — чувствуешь себя оплеванным, каким-то беззащитным, на людей начинаешь смотреть с подозрением, больше того, начинаешь думать плохо обо всем роде человеческом. Пока, как говорится, жареный петух не клюнет, живешь себе спокойно и никакие тяжелые мысли тебя не одолевают, а тут начинаешь копаться в сути человека, хочется понять, почему он способен на подлость, воровство, убийство. И как распознать негодяя? Отличить хорошего человека от дурного? Ну как это можно прийти в чужой дом и украсть то, что тебе не принадлежит? То, что не тобою приобретено, куплено? Какую черную душу и каменную совесть нужно иметь, чтобы после этого спокойно смотреть в глаза людям, разговаривать с ними, жить бок о бок? Не человек это, а оборотень!..
На следующий день перед обедом к Андрею зашел участковый — лейтенант Алексей Лукич Корнилов, внук Петра Васильевича Корнилова, который вместе с прадедом Андрея — Абросимовым — охотился в этих лесах на медведя.
— У вас не пропала пишущая машинка? — спросил Корнилов. — Иностранной фирмы.
Андрей не успел ответить, как дверь распахнулась и в комнату влетел Михаил Супронович.
— Не верит, что ты мне, Андрюша, дал машинку отпечатать стихотворение, — гнусаво запричитал он с порога. — Смеется, когда я говорю, что пишу стихи… Вадим Федорович сказал, что у меня есть поэтическая жилка… Да разве я бы взял просто так? Хотел пару стишков отпечатать и послать в районную газету. Вадим Федорович толковал, что могут напечатать…
Водянистые глаза Михаила умоляюще смотрели на Андрея, большие корявые руки в черных трещинах висели вдоль короткого туловища, губы скривила жалкая улыбка.
И Андрей сказал:
— Я дал ему машинку, Алексей Лукич.
— Чего же он ее, сукин сын, пытался продать на Лысухе заезжему автомобилисту? — заговорил Корнилов, бросив хмурый взгляд на Супроновича. — За полсотни отдавал…
— Я пошутил, Алексей Лукич! — забормотал Михаил. — Шел к Андрею…
— Чего же тебя занесло к железнодорожному мосту?
— Андрей в той стороне гуляет, я хотел ему новые стихи почитать… — Он снова невнятно что-то забормотал.
— Замолчи ты! — поморщился участковый. — Пить надо меньше, Супронович. Ты что же, с пишущей машинкой разгуливал по лесу?
— Принес Андрею, а его дома нет, ну я и пошел по его маршруту, — довольно бойко тараторил Михаил. — А тут эти на «Жигулях»: мол, что у тебя, парень, за вещь? Слово за слово, я им и показал машинку, а продавать у меня и в мыслях не было! Чтоб мне провалиться…
— Дело ваше, — пристально взглянув на Андрея, произнес участковый. — Хотите — покрывайте родственничка! — Он перевел взгляд на понурившегося у двери Супроновича. — Только я ему и на мизинец не верю! Может, не ты увел из цеха набор инструмента? А кто у Федулаевых двух кролей ночью спер?
— Теперь что ни случись — виноват Супронович, — покачал головой Михаил. — Уеду я отсюда, Алексей… Вижу, все равно ты мне не дашь житья.
— Вот обрадовал! — усмехнулся Алексей Лукич. — Не только я — вся Андреевка свободно вздохнет, когда ты отсюда сгинешь!
Участковый ушел, а они уселись за стол — Андрей как раз собирался обедать. Нарезал длинным ножом черствый круглый ленинградский хлеб, сыр, налил в тарелки куриного супу с лапшой, молча пододвинул одну Михаилу.
— К обеду бы… — вырвалось у Супроновича.
— Ты же кроме машинки прихватил из буфета всю выпивку, — спокойно заметил Андрей.
— Век не забуду, что выручил, — проникновенно сказал Супронович. — Лешка давно на меня зуб точит!
— Значит, стихи сочиняешь? — сдерживая улыбку, полюбопытствовал Андрей.
— А что? Не веришь? Послушай…
И он принялся наизусть читать. При его голосе и дикции трудно было оценить стихи, но получалось довольно складно.
— В школе я был первым поэтом, — с гордостью сказал Михаил, беря деревянную ложку. — Штук десять я и вправду отстукал на твоей машинке…
— Это машинка отца.
Супронович вытаращил на него глаза, зашлепал губами:
— Ая-яй! Вадима Федоровича я сильно уважаю…
— А меня, значит, нет? — улыбнулся Андрей.
— Понимаешь, опохмелиться было нечем, зашел к вам…
— Зашел?
— Вадим-Федорович меня тоже уважает, я ему свои стихи читал…
— Ну ладно… — у Андрея язык не повернулся сказать «украл», — взял бутылки, правда, это принадлежит Дерюгину…
— Дерюгину? — огорчился Михаил. — Тогда надо будет купить и поставить на место: этот всю плешь проест участковому, а тот спит и видит меня за решеткой.
— Зачем машинку взял? — спросил Андрей. — Да еще с отпечатанным листом.
— Это ты про нашу Андреевку пишешь? — взглянул на него хитрыми водянистыми глазами Михаил.
— Где лист?
Супронович полез в карман узких бумажных брюк и достал смятый лист с отпечатанным текстом. Андрей разгладил его, положил на стол.
— Батя твой лучше пишет, — ухмыльнулся Михаил. — Небось все, что ты напишешь, потом перечиркает? Наверное, и книжку за тебя напишет. И будет у нас два писателя Казаковых!
— У меня фамилия Абросимов, — спокойно заметил Андрей.
Он не переставал удивляться Супроновичу: только что спас его от крупной неприятности, а он уже хамит… Впрочем, Андрея не так-то просто было вывести из себя, он без злости, скорее, с интересом слушал Михаила. В этом человеке с неприятной ухмылкой уживались подхалимство, самоуничижение, зависть и наглость… Может, и впрямь пишущую машинку он взял не для продажи? Прихватил он ее для того, чтобы досадить Андрею, а мысль продать возникла у него, очевидно, позже. С похмелья. Андрей не раз видел Михаила у них в доме — действительно, он заходил к отцу, чтобы попросить в долг трешку. Федор Федорович Казаков и Григорий Елисеевич Дерюгин никогда не давали ему денег. Трезвый, приносил отцу тетрадные листы со своими стихами, отец подолгу с ним обсуждал их достоинства и недостатки. Михаил кивал головой, морщил свое лицо в угодливой улыбке, забирал листки и уходил. Как то Андрей спросил отца, есть ли у Михаила хоть намек на талант. Вадим Федорович оказал, что талант — это слишком громкое слово, а вот некоторыми способностями молодой Супронович явно обладает, но у него не хватает культуры. Стихи его подражательны, но на десять — двадцать плохих нет-нет и мелькнет одно интересное. Андрей как-то тоже почитал стихи Михаила и не обнаружил ни одного талантливого. Он так и заявил Супроновичу. Тогда тот с кривой улыбкой своим невнятным хрипловато-гнусавым голосом прочел несколько стихотворений Роботова.
— Написано почти как и у меня, — насмешливо посмотрел на него Михаил. — А его читают по радио, показывают по телевидению, исполняют его песни…
Андрей, услышав по радио песню на слова Роботова, выключал радио, а вот Миша Супронович взял его за образец! И утверждает, что он, Супронович, тоже может называться поэтом! И писал про слесарную мастерскую, школьную футбольную команду, про соседскую козу, которая объела две яблони в саду, даже про паровоз, который стоит под парами и не знает, куда направиться…
В общем, с той осенней встречи Миша Супронович — он был на год старше Андрея — как-то незаметно вошел в их семью, стал тем самым незваным гостем, который мог запросто прийти к ним. Пока Андрей работал в Афганистане, Супронович перебрался из Андреевки в Ленинград, устроился на завод резиновых изделий, хвастался, что в многотиражке печатают его стихи, даже одно опубликовали в газете «Смена» под рубрикой «Рабочие поэты». Новый год Казаковы, как правило, встречали на улице Чайковского все вместе. И Миша Супронович был тут как тут.
Вот и сегодня он пожаловал на новую квартиру Андрея и Марии в воскресенье. Позже они узнали, что в субботу Супронович по-прежнему наведывается к родителям Андрея, а на Кондратьевский с этой поры стал приходить к обеду по воскресеньям. Наверное, в каждой семье есть хотя бы один такой дальний родственник, которого надо воспринимать как неизбежное зло. Миша не мог не заметить, что Оля Казакова и Мария Абросимова не жалуют его, больше того, когда на пороге появлялся Супронович, у них лица вытягивались и все из рук валилось.
После обеда, против обыкновения, Миша вдруг заторопился, сказав, что у него через час свидание, и при этом скорчил такую значительную физиономию, что Мария прыснула.
— На свадьбу-то пригласишь? — спросила она.
— До свадьбы еще далеко, — солидно заметил Супронович. — Это ответственный шаг в жизни человека.
— Неужели тебе не хочется иметь свой дом, семью? — спросила Маша. Ее явно обрадовало желание Миши пораньше уйти. Она уже настроилась, что он проторчит у телевизора до ужина, а у них сейчас столько дел!
— Всему свое время, — с ухмылкой изрек Миша. — Спасибо за обед, все было вкусно.
— Ты знаешь, почему он пораньше смылся? — закрыв за ним дверь, сказала мужу Мария.
— Человек спешит на свидание…
— Он испугался, что придется тебе помогать ворочать мебель, устанавливать книжные полки…
— За что ты его так не любишь?
— Я не верю, что найдется девушка, которая выйдет за него замуж, — сказала Мария. — Он весь насквозь фальшивый, как и его бездарные стихи.
— Миша Супронович — единственный, кто искренне считает поэта Роботова своим учителем… — рассмеялся Андрей.
— А ты знаешь, милый, он ведь тебя ненавидит, — задумчиво глядя на мужа, уронила Мария.
— Вроде бы не за что, — согнав улыбку с лица, ответил Андрей. — Я ему делал только добро. Спас от милиции, познакомил с хорошими молодыми поэтами, по-моему, всегда радушно встречаю его… С чего бы ему меня ненавидеть?
— Он относится как раз к тому типу людей, которые ненавидят тех, кто делает им добро, — очень серьезно сказала Мария. — И таких, кстати, немало. Тебе, писателю, надо было бы это знать.
— Я не девушка, чтобы кто-то любил меня, — отмахнулся Андрей.
Он уже взобрался на стремянку и стал прикреплять шурупами полку. Ранее он выдолбил шлямбуром две дырки, забил в них деревянные пробки. Мария, задрав голову, смотрела на него.
— Он тебе люто завидует, радуется любой твоей неудаче — ты заметил, как у него загорелись глаза, когда ты сказал, что тебе завернули в журнале повесть? И случись какая беда — он тебе никогда не поможет.
— Я не нуждаюсь ни в чьей помощи, — сказал Андрей и ударил по шурупу молотком. В лицо брызнула белая крошка. Поморгав, он отклонился в сторону и стал орудовать отверткой.
— Андрей, как ты думаешь, каких людей на свете больше — хороших или плохих?
— Я считаю, что хороших больше, — помолчав, ответил он. Чтобы удобнее было завинчивать тугой шуруп, он обхватил полку свободной рукой. — Только стоит ли так резко разделять людей на хороших и плохих? Может, это и банальность, но в каждом человеке есть и положительное и отрицательное, наверное, это закон жизни. Два разных полюса. Если человек больше соприкасается с хорошими людьми, чем с плохими, он и сам становится лучше. А потом, может ли кто-нибудь честно сказать про себя — хороший он человек или плохой?
— Ты — хороший, — убежденно сказала Мария.
— Это с твоей точки зрения, — рассмеялся Андрей, опуская руку с отверткой и сверху вниз глядя на жену. — А вот Миша Супронович, по-видимому, другого мнения обо мне. И наш главный редактор издательства считает меня выскочкой, когда я на редакционных совещаниях возражаю ему. Николай Петрович Ушков тоже не благоволит ко мне… Он тоже, как и Миша, убежден, что это отец тащит меня в литературу, правит мои рассказы…
— Ему-то какое дело? — удивилась Мария.
— По-твоему, он хороший человек? — ответил вопросом на вопрос Андрей.
— По крайней мере, производит впечатление умного человека… — не сразу ответила Мария.
— И плохие люди бывают умными…
— Я его мало знаю.
— Как-то давно, когда я еще был студентом, Ушков стал просвещать меня насчет загадочности человеческой души, вспомнил Достоевского, Фолкнера, говорил о каких-то тайных пружинах внутри нас, которые неподвластны уму и воле… Смысл, наверное, в том, что даже самый положительный человек живет и не подозревает, что при определенных обстоятельствах способен совершить преступление… Как Раскольников у Достоевского.
— Николай Петрович любит умничать, — вставила Мария.
— Тайные пружины внутри нас… — произнес Андрей. — Не совсем точно, но верно. Человек — это загадка не только природы, но загадка и для самого себя. Гениальные писатели не могли до конца постичь не только человеческую душу, но и самих себя.
— А Достоевский?
— Он приблизился к истинному пониманию человеческой сущности, причем приоткрыл, главным образом, то непостижимое в людях, что запрятано в самые потайные уголки нашего сознания. Нащупал вот эти самые тайные пружины, которые могут человека сделать преступником или чудовищем. Заметь, Достоевского почему-то больше всего занимали внутренние, темные стороны человеческой души.
Когда Андрей начинал волноваться, он жестикулировал. Стоя на стремянке и держа в одной руке отвертку, он потерял равновесие, схватился за полку, и та со скрежетом полетела вниз. Мария едва успела отпрянуть, тяжелая полка грохнулась на паркет у самых ее ног.
— Боже! — вскричал Андрей, спрыгивая на пол. — Не задело?!
Красноватая пыль припорошила его лоб, темно-русые волосы.
— Ты дрожишь? — удивилась Мария. Она не успела даже испугаться. И не понимала волнения мужа.
— Больше никогда не стой рядом, когда я долблю эти проклятые дырки и вешаю полки! — с гневом вырвалось у него. Он отстранил от себя жену, заглянул ей в глаза, только сейчас она заметила, что он бледный, как стена, которую недавно долбил. — Лучше бы она мне на голову свалилась…
— Успокойся ты, — гладила она его мягкие короткие волосы. — Ничего ведь не случилось?
— Знаешь, о чем я сейчас думаю?.. — проговорил он, глядя мимо ее плеча на дверь. — Я был бы самым несчастным человеком на свете, если бы с тобой что-нибудь случилось, Маришка! Живешь, смеешься, рассуждаешь на философские темы, а рядом с жизнью бродит смерть с косой…
— Уж тогда с молотком, — улыбнулась жена.
— Жизнь, смерть, любовь — вот вечные истины в нашем мире.
— Может, с полигона уже летит к нам атомная ракета, — в тон ему сказала Мария. — Летит, а мы ничего не знаем. И глазом не успеем моргнуть, как очутимся на том свете… Есть ли он, тот свет?
— Нам и на этом хорошо, — поцеловал ее Андрей. — А войны не будет. Не должно быть! Я верю, что на земле больше умных, хороших людей, чем выродков, человеконенавистников, подонков… Да и кому нужна война, в которой не будет ни победителей, ни побежденных?
— Грозят же… — прошептала Мария.
Ей вдруг стало спокойно и тепло. Она слушала Андрея и удивлялась, что он как-то особенно торжественно произносит все эти слова, которые каждый день они слышат по радио и телевидению, читают в газетах.
— Сейчас тысяча девятьсот восемьдесят шестой год. — Андрей долгим взглядом посмотрел Марии в глаза: — Ты знаешь, я вчера подал заявление в партию. Вот вдруг почувствовал, что я должен быть с ними, коммунистами. То, что сейчас происходит, — это тоже революция. Могу ли я быть в стороне? Прости, что мои слова звучат по-газетному, но я и есть журналист.
— Уж ты-то никогда в стороне не был, — засмеялась Мария. — И не будешь! Не такой ты человек.
— Лишь бюрократам, консерваторам, жулью и алкоголикам не по нутру перемены, — продолжал Андрей. — А как чиновники держатся за свои кресла! Литературные чинуши из кожи вон лезут, чтобы убедить всех, что они за перемены, а сами спят и видят во сне старые времена, когда были неуязвимы. Верю, что, если сами не уйдут, их сметет свежий ветер…
— И Вадим Федорович рассуждает, как ты, — вставила Мария.
— Все честные люди думают так.
— Наверное, нужно не только думать, но и действовать?
— Я готов действовать пером и кулаками! — вырвалось у Андрея.
— Сейчас нужны острые, сердитые вещи, а ты… ты, Андрей, добрый.
— Это я с тобой и маленьким Ванькой, — рассмеялся Андрей, но вдруг снова погрустнел. — Так интересно сейчас жить, а мы с тобой…
— Говорим о смерти?
— К черту дырки, полки, молотки! — засмеялся он. — Одевайся, идем в сад за Ваней! Я помню, отец мне, маленькому, говорил, что я, наверное, полечу в пассажирской ракете на Луну или Марс… Может, я не полечу, но вот то, что наш Ванька полетит к дальним звездам, это факт, Маша!
— Пусть лучше он сажает деревья на Земле, — сказала Мария. — Только и слышишь, что леса вырубают, реки-озера мелеют, птицы-звери гибнут… Зачем ему лететь на Марс, если на Земле дел по горло?
— Говорю же, ты умница, Маша! — обнял жену Андрей. — Настоящая земная женщина!
— А ты инопланетянин? — улыбнулась она.
— Пишут же некоторые ученые, что жизнь занесена на Землю из космоса, — сказал Андрей. — А впрочем, вот что сказал Гёте… — Он откинул взлохмаченную голову назад и продекламировал:
Достаточно познал я этот свет,
А в мир другой для нас дороги нет,
Слепец, кто гордо носится с мечтами,
Кто ищет равных нам за облаками!
Стань твердо здесь и вкруг следи за всем:
Для дельного и этот мир не нем.
2
Последние несколько лет Вадим Федорович почти не ездил по Ленинграду на «Жигулях». Ему ведь не нужно было каждое утро спешить куда-то на работу. Его работа — письменный стол в кабинете, а если куда и надо пойти, например в издательство или в Дом писателей, то можно и пешком. Ведь гараж его находился от дома далеко, в получасе езды на автобусе. С утра он работал дома, а после обеда придумывал себе какое-нибудь дело и пешком отправлялся по городу. Так просто выходить на прогулки по городу он себя не приучил, вот в Андреевке — это другое дело, там он каждый вечер гулял вдоль железнодорожного полотна от водонапорной башни до висячего моста через Лысуху. Там он был один, никто не мешал ему думать, выстраивать сюжет очередной главы или просто любоваться окрестностями. В городе не бывает пусто, в любую погоду навстречу тебе текут толпы людей. Конечно, смотреть на незнакомые лица тоже интересно. Смотреть и угадывать профессии людей. Часто его поражало количество народа в будний день — такое впечатление, что половина города не работает. Или так много приезжих в Ленинграде? На Невском в любой час дня не протолкнуться, да и на других улицах идут и идут люди. Куда, спрашивается, идут? Понятно, не на работу. На работу люди едут утром, ну и после пяти часов по переполненному транспорту чувствуется, что они возвращаются домой. А днем? На этот вопрос Казаков так и не смог сам себе ответить. Не подойдешь же к человеку и не спросишь: дескать, что вы делаете на улице в рабочее время?..
Путь его в центр обычно пролегал от улицы Чайковского по набережной Фонтанки до моста, мимо Михайловского замка, его еще называют Инженерным. Эго несколько мрачноватое красное здание нравилось ему. Его построил по проекту Баженова архитектор Бренна на месте бывшего деревянного Летнего дворца. В этом замке в 1801 году был убит Павел I. Перед фасадом, обращенным к Летнему саду, в парке резвились спущенные с поводков собаки, а внизу, у горбатого моста, на льду Мойки зябли утки. Добросердечные женщины с детьми перегибались через чугунную ограду, бросали птицам куски булки. Тут же крутились вездесущие голуби и осторожные вороны. Лишь под мостом свинцово поблескивала полынья, а так вся Фонтанка и Мойка были схвачены льдом. Вадим Федорович тоже жалел уток, уже не первый год зимовавших в городе, не раз брал с собой хлеб и бросал им в воду. Если голуби и вороны чувствовали себя в десятиградусный мороз нормально, то скромные в своем коричневом оперении утки и радужные красавцы селезни — их почему-то было гораздо больше самок — явно приуныли. Ходили по льду медленно, вперевалку, то и дело поджимали под себя то одну, то другую красную озябшую лапу. И хлеб клевали равнодушно, уступая проворным голубям. А некоторые утки нахохлившись стояли на снегу в полудремотном состоянии.
Проходя мимо широких бетонных ступенек, ведущих к парадному входу, украшенному изящной колоннадой из бледно-розового мрамора и скульптурами, Казаков заметил, что собаки азартно играют красноватой утиной лапой, подбрасывают ее, отнимают друг у дружки, рычат. И он уж в который раз подумал, что в сильные морозы много уток гибнет на занесенных снегом берегах. Удивительно, что самые пугливые птицы, которых веками с силками, стрелами, ружьями преследовал человек, так быстро поверили ему — плавают на виду, чуть ли не из рук берут корм.
Размышляя о судьбе ленинградских уток, Казаков шагал по обледенелой тропинке старого парка. Причудливые черные деревья с заботливо наложенными на прогнивших боках цементными заплатками тянули обледенелые ветви друг к другу, некоторые были огромными, казалось, метелки их вершин царапают низкое облачное небо. Стоило пронестись по парку холодному порыву ветра — и деревья издавали тягучие стоны, а одно, с огромным дуплом, в которое мог бы забраться годовалый медвежонок, сипло басило. Эта странная музыка удивила Вадима Федоровича: сколько раз он тут проходил, но такого не слышал! Людей в парке было мало, попадались лишь молодые мамаши с детишками в колясках. Из-под целлулоидных козырьков колясок виднелись закутанные до глаз младенцы. Какой-то чудак в замшевой шапке и пальто с серебристым воротником одиноко сидел на садовой скамье с развернутой на коленях газетой. Чудаком его посчитал Казаков, потому что в мороз сидеть в заснеженном парке с газетой не каждому придет в голову.
— Добрый день, Вадим Федорович, — оторвавшись от газеты, сказал человек, когда Казаков уже миновал его.
Вадим Федорович обернулся и узнал секретаря райкома партии Борисенко Илью Георгиевича. Он видел его на заседаниях творческого актива, бывал секретарь и на писательских собраниях, а однажды он пригласил Вадима Федоровича в райком, и у них состоялся интересный разговор…
Здороваясь с ним, Казаков успел подумать, что странно вдруг встретить секретаря райкома в пустынном парке и еще в легкомысленной замшевой шапочке с завязанными на затылке клапанами. Борисенко приветливо улыбался.
— Вы куда собрались? На прогулку? — поинтересовался он.
— Я не спешу, — уклончиво ответил Казаков.
Как-то неудобно было говорить, что он идет в мастерскую за пылесосом, который вышел из строя. Оля готовится к зимней сессии, да ей и не под силу тащить такую тяжесть.
— Фельетон читал, — засовывая свернутую «Правду» в карман, говорил Борисенко. — Секретаря обкома партии сняли с должности за зажим критики… А сколько первых ушло на пенсию! Министры летят, начальники главков, директора заводов!
— А вам жалко? — сбоку бросил на него насмешливый взгляд Казаков.
Два года назад у него состоялся разговор с Борисенко в райкоме партии — Вадим Федорович честно ему рассказал обо всем, что происходит в Союзе писателей, о приеме в члены СП случайных людей. Секретарь выслушал, даже, что-то записал в блокнот, а на одном из собраний заявил, что райком доволен положением дел в писательской организации. Мог ли после этого уважать Вадим Федорович Борисенко?..
— Как это — жалко? — даже остановился тот. — Вы представляете, что такое снять с должности крупного руководителя? Куда он пойдет работать? На свой завод рядовым инженером?
— А хоть и вахтером на стройку, — резко заметил Казаков. — Если развалил работу на заводе или в министерстве, заелся, стал злоупотреблять властью, преследует людей за критику, значит, поделом ему дали по шапке! Приятно теперь слышать, как выступают люди, говорят правду в глаза, не скрывают свои недостатки, резко критикуют руководителей… Когда это было? Я что-то такого не припоминаю. Сплошная похвальба, подхалимство перед начальством, замазывание недостатков, очковтирательство! Вспомните хотя бы наши собрания, на которых вы присутствовали…
— Больше не буду на них присутствовать… — вставил Илья Георгиевич, но разгорячившийся Казаков не обратил внимание на его реплику.
— Тишь да благодать! И вы довольны, и вышестоящее начальство — мол, у литераторов все тихо, спокойно… Мы, кажется, с вами как раз об этом и толковали тогда, когда вы пригласили меня в райком? Я вам откровенно сказал, что стоит за этой тишью и благодатью. — Вадим Федорович повернулся к нему: — Хоть книги-то ленинградских писателей читаете? Или верите хвалебным рецензиям и статьям в газетах и журналах, которые пишут друг на друга бездарные писатели?
— Кругом бездари, один вы талантливый? — поддразнил Борисенко.
— Вот это и есть самое уязвимое место у любого писателя, — остыв, с грустью проговорил Казаков. — Сам о себе редко кто скажет, что он истинный талант. Вот я часто слушаю на творческих активах выступления некоторых партийных работников — ни один из них никогда не скажет свое мнение о той или иной книге. Честное слово, такое впечатление, что они не читают наших книг.
— Я помню, как много лет назад один партийный деятель публично похвалил кинофильм, поставленный по повести двух наших ленинградцев… Причем сказал, что фильм полезный и понравился его внукам… И что вы думаете? На следующий же день к директору издательства прибежали оба соавтора и потребовали, чтобы тот немедленно переиздал эту повесть массовым тиражом! А повесть-то была серой, хотя и на злободневную тему. Или другой пример. Недавно на собрании секретарь обкома обмолвился, что писатели требуют новых издательских площадок, а в магазинах полно книг, которые годами лежат на полках, и никто их не покупает. И вопреки установившимся правилам назвал фамилии авторов, чьи книги с прилавков прямиком идут в макулатуру… Слышали бы вы, какой потом поднялся в Союзе писателей переполох!
— Слышал, — улыбнулся Казаков. — Я был на этом собрании.
— Кто же в этом виноват? — с усмешкой посмотрел на него Борисенко. — Вы ведь выбираете правление, секретарей?
— Не лукавьте, Илья Георгиевич, — заметил Вадим Федорович. — Не мы выбираем, а как раз та самая масса, которую для этого и напринимали в Союз писателей. У них ведь большинство голосов.
— А мы обязаны считаться с мнением большинства, — сказал Борисенко.
— Вот мы и пришли к тому же самому, с чего начали: зачем писателям такой аппарат Союза, который печется не о литераторах и их нуждах, а главным образом создает тепличные условия для процветания и обогащения секретарей и их прихлебателей?
— Может, вы и правы…
Казаков удивленно взглянул на Борисенко: голос его сник, стал печальным. Шагая рядом по узкой обледенелой тропинке, Илья Георгиевич смотрел под ноги и тяжело вздыхал. Ростом он чуть ниже своего спутника, но гораздо шире, грузнее. На полном добродушном лице с маленьким ртом и карими неглупыми глазами задумчивое выражение. Казалось, он забыл про Казакова, лишь шарканье толстых подошв его зимних сапог нарушало тишину, да слышалось воронье карканье в парке. Они вышли к зданию Русского музея, Вадим Федорович хотел распрощаться с Борисенко, но тот вдруг сказал:
— Зайдемте ко мне, Вадим Федорович? Я живу на улице Ракова, рядом с Домом радио, угощу вас, как это теперь принято, чаем или кофе.
Казаков не переставал удивляться: обычно такой солидный, неприступный, хотя и вежливый, Илья Георгиевич больше общался на творческих собраниях с руководителями Союза писателей, в перерыве удалялся с ними в комнату для гостей на втором этаже, где можно было попить чаю, кофе. И выход из той комнаты был прямо в президиум. А тут вдруг к себе домой приглашает! Очевидно, Борисенко в отпуске, иначе чего бы ему на морозе рассиживаться в парке с газетой в руках? День-то рабочий, еще трех нет.
Просторная четырехкомнатная квартира Ильи Георгиевича находилась на четвертом этаже старинного здания, лестницы чистые; чтобы попасть в дом, нужно снаружи набрать код. Во многих домах в Ленинграде уже установлены радиофоны — нажмешь кнопку, и на любом этаже снимают трубку и спрашивают: кто это? А потом что-то щелкает, и дверь сама открывается. В доме Вадима Федоровича пока этого нет. По-прежнему на подоконниках лестничных площадок рассиживаются молодые люди, случается, ломают почтовые ящики, вытаскивают журналы, письма.
Они разделись в просторной прихожей и прошли в большую квадратную комнату, где у окна стоял письменный стол с двумя телефонами, а противоположная стена была уставлена застекленными полками с книгами. Очевидно, кабинет хозяина. Пока Борисенко хлопотал на кухне — в квартире, кроме них, никого не было, — Казаков подошел к полкам. Много философской и политической литературы, полные собрания сочинений Ленина, Горького, Бальзака, Диккенса, Джека Лондона, несколько секций уставлены историческими романами.
— А вот ваши коллеги, — показал на самые нижние полки Илья Георгиевич.
Вадим Федорович изумился: там стояло, наверное, больше полусотни томов ленинградских писателей.
— У меня есть почти все книги Леонида Ефимовича Славина, — с нотками гордости в голосе показывал хозяин. — Павлищева, Громов, Татаринов… И все с дарственными надписями…
Он извлек первый том из избранных сочинений Славина, раскрыл обложку. Под портретом писателя было размашисто начертано: «Дорогому Илье с искренней дружбой и уважением! Славин».
«Пятитомник не пожалел!» — усмехнулся Казаков.
— А ваших книг у меня нет ни одной, — заметил Борисенко, правда без сожаления в голосе.
— Мы не настолько были с вами знакомы, чтобы я смог сделать на своей книге такую надпись, — кивнул на собрание сочинений Славина Казаков. — Мне как-то и в голову не приходило дарить начальству свои книги.
— И напрасно, — солидно заметил Борисенко. — Поэтому вас так мало и знают наши руководители.
— И вы все эти… подаренные книги прочли? — окинул взглядом нижние полки Вадим Федорович.
— Славина, Павлищеву, Богуславского, Воробьева, ну и многих других прочел, — улыбнулся хозяин. — Мне по должности приходилось почти все, что выходило в наших издательствах, если не читать, то хотя бы просматривать.
— А как они вам дарят свои книги? — удивлялся Казаков. — По почте присылают?
— У нас в райком дорога писателям не закрыта, — сказал Илья Георгиевич. — Это вас мне пришлось пригласить, а многие сами приходят.
— И… другим тоже дарят?
— Вы меня удивляете, Вадим Федорович! — рассмеялся Борисенко. — У писателя вышла книжка, ему хочется, чтобы все прочли ее…
— Мне как-то и в голову такое не приходило, — признался Вадим Федорович. — Дарить книги незнакомым людям! В этом есть что-то…
— Не зря же говорят ваши товарищи, что вы оторвались от коллектива, — упрекнул Илья Георгиевич. — Часто вы бываете на собраниях? Не видно вас и на творческих секциях…
— Я работаю за городом, — ответил Казаков. — В Калининской области. Слышали про такой поселок — Андреевку?
— Там у вас дача?
— Пятиметровая комната на чердаке, — усмехнулся Вадим Федорович. — И дом этот принадлежит моим близким родственникам.
— А я слышал, что у вас там целое поместье.
— С мраморными скульптурами под каждым деревом, сауной и теннисным кортом, — съязвил Казаков.
— Я совсем забыл про чай! — спохватился хозяин.
Чай пили на кухне. На подоконнике сидели голуби, поглядывая на них маленькими блестящими глазами.
— Дочь подкармливает, — поймав его взгляд, заметил Илья Георгиевич. — Кстати, она очень любит ваши детские книги…
К чаю Борисенко поставил на деревянный стол печенье, черносмородиновое варенье, блюдце с тонко нарезанным лимоном и начатую бутылку коньяка.
— По одной? — предложил хозяин, но Вадим Федорович отказался.
Тот настаивать не стал, а себе налил в маленькую хрустальную рюмку на тонкой ножке. Залпом выпил, закусил лимоном.
— Вы в отпуске? — спросил Казаков.
— В бессрочном, — морщась от лимона, ответил Борисенко. — Меня позавчера на районной партийной конференции освободили от занимаемой должности…
Вадим не знал, что и сказать на это. Про себя же подумал, что этим обстоятельством, по-видимому, и вызвано непонятное гостеприимство Борисенко. Лично его, Казакова, нисколько не огорчило это известие, потому что он слишком мало знал этого человека. Да и тот давний разговор в райкоме не оставил у него приятного впечатления. Секретарь упрекал его в том, что он не принимает активного участия в общественной работе, не выступает на партийных собраниях, не бывает на секциях прозы… Ну как ему объяснишь, что никому не нужна его активность? В свое время Вадим Федорович и выступал на собраниях, и критиковал руководство Союза, был членом партбюро, но его острые выступления только раздражали начальство. Поняв, что все это никому не нужно, Казаков действительно остыл к общественной работе… У писателя, свято верил он, есть самая главная общественно-государственная работа — это писать книги, а не болтать с трибуны прописные истины, которые у всех навязли в зубах. Для этого есть штатные ораторы, которым перед собранием звонят домой и дают тему для выступления… Он знал, что создано определенное мнение о нем: мол, Вадим Федорович Казаков почти не живет в Ленинграде, сидит себе где-то в деревне и печет как блины свои романы… А раз критики о нем не пишут, значит, и романы его не представляют интереса… А у Славина длинная рука… Он может всегда организовать положительную рецензию на своего единомышленника и отрицательную на того писателя, который ему не угодил. У него везде свои люди, и эти люди считаются с мнением Славина. Казаков — не единственный писатель, которого он готов со свету сжить, есть и другие. Сколько повестей и романов было возвращено талантливым авторам из журналов только потому, что Славин был настроен против них! Одного его телефонного звонка было достаточно, чтобы рукопись «зарезали». Знал ли это бывший секретарь райкома Борисенко? Ведь мнение о том или ином писателе, передаваемое, как по цепочке, от одного к другому, срабатывает. Кто будет читать роман, если о нем пренебрежительно отозвался сам Славин? Мнение Славина весомо для Борисенко, а мнение Борисенко может оказаться весомым для вышестоящего руководителя, которому недосуг все, что выходит из-под пера ленинградских писателей, самому читать…
— Скажите честно, Вадим Федорович, я плохо выполнял свою работу, связанную с Союзом писателей? — после продолжительной паузы спросил Борисенко. — Может, чего-то я не понял? Неправильно поступал?
— Честно говоря, я не представляю, что у вас была за работа, — пожал плечами Казаков. — Что касается меня, то я один раз откровенно высказался перед вами обо всем том, что думаю о нашем Союзе писателей. И понял, что вы мне не поверили, точнее, не захотели поверить, потому что для вас главное, чтобы в Союзе писателей были тишь да гладь! От кого вы получаете информацию? От Славина и его людей, а их как раз и устраивает такое положение в организации. А все те, кто не разделяет их точку зрения, — это кляузники, склочники, завистники…
— Славин — умный человек, хороший организатор, но писатель он средний, — задумчиво произнес Илья Георгиевич, глядя в пустую рюмку. — А в остальном вы правы… Славин делает вид, что нет в Ленинграде такого писателя — Вадима Казакова. Нет, он не ругает вас, просто многозначительно улыбается и демонстративно вздыхает, когда заходит речь о вас…
— Почему он ненавидит Татаринова, Леонтьева, Иванова? Ненавидел покойного Виктора Воробьева?
— Но вы действительно редко ходите в Союз писателей…
— Зачем туда ходить?! — взорвался Казаков. — Чтобы попадаться на глаза руководителям, доставать из портфеля подписанные книги и дарить начальству?..
Он так же быстро и остыл, сообразив, что Илья Георгиевич все равно его не поймет. Десятилетиями создавалась в Союзе писателей группа, которая владеет большинством голосов при тайном голосовании в выборные органы Союза писателей. И эта группа никогда не сдаст своих позиций, потому что это для нее крах! Она, как саранча, сильна лишь в массе… Да и в одном ли Славине дело? Славин подготовил себе смену, верные его соратники будут бороться за существующее положение вещей в Союзе писателей. Не зря же почти на каждом собрании кто-либо из его людей поднимается на трибуну и называет Славина ведущим ленинградским драматургом, чуть ли не классиком.
Оказывается, очень трудно иногда определить, какая талантливая книжка, а какая — серая. И есть только один истинный критик — это читатель. Он никогда не ошибается, всегда плохую книгу отличит от талантливой. Но читатель не имеет возможности громко в печати выразить свое мнение, читатель ограничивается письмами в издательство, автору понравившейся книги, делится своим мнением со знакомыми, способствуя популярности писателя, но пройдут долгие годы, прежде чем мнение читателя станет общепризнанным.
А то, что Борисенко сняли с работы, — это хороший симптом, значит, и на искусство и литературу начинают наконец обращать серьезное внимание. Этому можно только радоваться!
Но радоваться в присутствии Ильи Георгиевича было бы невежливо, поэтому Вадим Федорович решил откланяться.
— Ну ладно, — провожая его, говорил Борисенко, — я уйду, придет другой на мое место, но разве что-либо изменится? Союз писателей — давно сложившаяся организация, и никто его структуру изменить не сможет.
— Я опять о том же самом: зачем тогда нам, писателям, вообще такой Союз писателей СССР? — не выдержал Вадим Федорович. — Уж не честнее бы тогда на каждых следующих выборах избирать на пост секретарей Союза других, малоизвестных прозаиков и поэтов, которые смогли бы быстро поправить свои дела? Как раньше цари посылали воевод в богатые губернии на «кормление». Ну я, конечно, шучу. Но в каждой шутке, как известно, есть доля правды…
— Выходит, для писателей нет никакой пользы от Союза писателей?
— От Литфонда хоть есть какая-то польза — путевки в дома творчества, бюллетени, материальная помощь, а в Союз писателей солидные литераторы практически не ходят, делать им там нечего.
— Кажется, я начинаю понимать вас… — улыбнулся Илья Георгиевич. — Вы хотели бы стать секретарем?
— Никогда! — резко возразил Казаков. — Вы меня совсем не поняли… Дело не во мне. Разве я виноват, что уродился с каким-то обостренным чувством справедливости, не могу терпеть фальши, лжи!
— Вы знаете, Вадим Федорович, что я сейчас подумал? — признался Илья Георгиевич. — Зря я не прочел ни одной вашей книги. От руководства Союза я не слышал о вас добрых слов, но от знакомых, друзей — много очень хорошего… И еще одно пришло в голову: наверное, правильно, что меня сняли с этой должности!
Вадим Федорович с любопытством взглянул на Борисенко. Такого от него он не ожидал! Привык, что все его доводы не доходили до людей типа Ильи Георгиевича, а если и доходили, то никто не хотел что-либо изменить, а уж тем более признаться, что поступает неправильно… Инерция мышления… Об этом сейчас много говорят и пишут, как и о человеческом факторе. Видно, избавиться от инерции мышления не так-то просто! Даже неглупым людям. А избавляться надо! Просто необходимо. И вот даже Борисенко это понял.
— На ваших писательских пленумах сейчас открыто заявляют, что нельзя жить по-старому, когда происходят такие позитивные сдвиги в стране, — продолжал Борисенко. — Дескать, писатели тоже должны мыслить иными категориями, жить и творить в темпе ускорения… Но мы, мол, не должны давать волю критиканам, которые как пена всплывают на поверхности нашего общего продвижения вперед. Мы должны объявить войну серости, литературной бюрократии, зажимщикам критики.
— Набор казенных фраз, — усмехнулся Казаков. — Уже придумали новый термин — пена! Все, кто будет критиковать литературных бюрократов, — это, получается, пена!
— А вы что же думали — люди, привыкшие снимать пенки, так-то просто уступят свои позиции? Конечно, они не станут открыто противостоять новым веяниям, это было бы сейчас неразумно. Скорее всего, они возглавят движение вперед…
— А сами будут этому движению вставлять палки в колеса, — сказал Вадим Федорович. — Кто сейчас больше всех трубит о перестройке, переменах? Как раз те, кто их не хочет. И еще я одно заметил: стали выталкивать в первые ряды не тех писателей, которых годами незаслуженно замалчивали и преследовали, а тех, кто и раньше плавал на поверхности, но не купался в лучах славы. Теперь и они толпой ринулись в «гениев»! Посмотрите, какие имена стали появляться в журналах. Имена — ладно, а какая литература! Чистой воды графомания, которая снова выдается за откровение… Я очень рад, что у нас состоялся такой откровенный разговор!
Выйдя на Садовую, Казаков по подземному переходу пересек Невский, постоял немного на тротуаре, не замечая толкавших его прохожих. Был мороз, обледенелая дорога поблескивала, от проходящих мимо машин летели грязные снежные комья. Кажется, скоро небо совсем расчистится и выглянет солнце. В том месте, где оно пряталось, окутанное серым ватным одеялом белесых облаков, туманно желтел диск. Наверное, и люди соскучились по солнцу, потому что то один прохожий, то другой задирал вверх голову и бросал взгляд на небо. Красный трамвай с заледенелыми окнами с завыванием прогрохотал мимо. Прямо на Казакова в круглое, с юбилейный рубль, оконце на стекле внимательно смотрел синий глаз. Неожиданно для себя Вадим Федорович засмеялся и весело подмигнул проплывшему в трамвае глазу.
У высокой чугунной ограды Суворовского училища, где остановка автобуса, его звонко окликнули:
— Вадим Федорович, здравствуйте! Так приятно увидеть веселого человека в такую погоду.
Перед ним стояла Лариса Васильевна Хлебникова. Черноглазое лицо ее осветилось приветливой улыбкой.
— Я думал, в Ленинграде невозможно в такой толпе встретить знакомого, — ответил он, пожав ее руку в коричневой кожаной перчатке.
— Я все эти дни думаю о вас, — огорошила его сотрудница Общества книголюбов. — Прочла ваш последний роман, и мне захотелось вас увидеть. Никогда не думала, что писатель-мужчина способен так глубоко понять характер современной женщины… Можно подумать, что вы все списали с меня, честное слово!
За чугунной оградой на плацу под руководством офицеров занимались строевой подготовкой суворовцы. Их черная, с красной окантовкой форма выделялась на белом снежном фоне. Подтянутые юноши четко печатали шаг, проходя мимо офицера, одновременно поворачивали в его сторону головы в черных зимних шапках, стук их сапог становился громче, отчетливее.
— Я впервые в жизни говорю такие слова писателю, — возбужденно продолжала Хлебникова. — Даже хотела вам написать.
— Туг рядом кафе, — сказал Казаков; его ошарашил поток ее лестных слов. — Зайдем?
— Я, наверное, тоже колдунья, — улыбалась она. — Помните, у метро «Чернышевская» вы все сказали обо мне? И все правильно. Я стояла на остановке и думала о вас… Внушала себе, что должна вас увидеть, — и вдруг вы! Я глазам своим не поверила!
— Тогда уж лучше пойдемте в «Гном» на Литейном, — предложил Вадим Федорович, забыв про пылесос. — Раз мы с вами колдуны, «Гном» как раз нам и подойдет.
Они сели на четырнадцатый автобус. Народу было много, и их прижали друг к другу. Он уловил запах французских духов. Теперь многие женщины пользовались дорогими духами, и запах их преследовал везде, будь это автобус, метро или даже очередь в магазин.
Глубокие черные глаза Хлебниковой светились искренней радостью, Казаков отметил про себя, что у нее очень белая кожа, красиво оттеняемая густыми черными волосами. В ту первую встречу он особенно не присматривался к ней, а сейчас обратил внимание, что она высокая и статная. Чем-то неуловимым Лариса Васильевна вдруг напомнила Галю Прокошину из Андреевки.
— А вы… вспоминали обо мне? — вдруг спросила Хлебникова.
— Нет, — ответил Казаков.
— Какой же вы колдун! — неестественно громко рассмеялась она. — Женщина днем и ночью думает о вас, а вы этого даже не почувствовали?
— Это вы колдунья, — польстил ей Вадим Федорович. — Так околдовали меня, что забыл, зачем и вышел из дому.
Автобус резко затормозил — кто-то в неположенном месте перебежал дорогу, — их еще теснее прижали друг к другу, круглое лицо с блестящими глазами-вишнями оказалось совсем близко. Полные губы ее раздвинулись в улыбке.
— Куда мы едем? — будто очнувшись ото сна, спросила она, не делая и попытки отстраниться от него.
— На шабаш…
— Ах да, в «Гном», — засмеялась она. — Я там никогда не была.
— Я тоже, — улыбнулся он.
— Почему же туда едем?
— Не знаю, — сказал он.
Он действительно этого не знал. Глубокие черные глаза женщины манили к себе, обещали…