Не приходится спорить, что в политическом смысле Франция была первой современной нацией, появившейся в Европе и получившей завершение с гигантским последним штрихом революции 1789 г.149 Тем не менее к этой поздней дате она в своей экономической инфраструктуре была далека от того, чтобы быть законченным национальным рынком. Конечно, можно было говорить, что Людовик XI был уже меркантилистом, «кольберистом»150 до Кольбера, государем, заботившимся о своем королевстве как об экономическом целом. Но что могла поделать его политическая воля с разноликостью и архаизмом экономической Франции его времени? Архаизмом, которому предстояло просуществовать долго.
Французская экономика — раздробленная, регионализованная — составляла сумму отдельных жизней, которые стремились замкнуться в себе. Великие потоки, которые через нее проходили (можно было бы сказать, почти что «пролетали» над ней), действовали только к выгоде отдельных городов и регионов, выполнявших роль перевалочных пунктов, пунктов отправления или прибытия. Наподобие прочих «наций» Европы Франция Людовика XIV и Людовика XV была еще главным образом сельскохозяйственной; промышленность, торговля, финансы, по существу, не могли трансформироваться за один день. Прогресс рисовался здесь в виде пятен и почти не был видим до подъема второй половины XVIII в. «Франции широких горизонтов [т. е. открытой миру], бывшей незначительным меньшинством, противостояла Франция замкнутой жизни, бывшей подавляющим большинством, которая охватывала все деревни, добрую часть Местечек и даже городов», — писал Эрнест Лабрус151.
Возникновение национального рынка было движением против вездесущей инерции, движением, порождавшим в долговременном плане обмены и связи. Но во французском случае не была ли главной причиной инерции сама огромность территории? Соединенные Провинции и Англия — первые крохотные, а вторая скромных размеров — были более энергичными, легче поддавались объединению. Расстояние не действовало против них в такой степени.
Разноликость и единство
Франция была мозаикой по-разному окрашенных небольших краев, каждый из которых жил прежде всего сам по себе, в ограниченном пространстве. Мало затронутые внешней жизнью, края эти говорили в экономическом смысле на одном языке: то, что было действительно для одного, с необходимыми поправками оказывалось действительным и для другого, соседнего или отдаленного. Знать один из них значило представлять себе все.
В Бонвиле, главном городе Фосиньи, в той Савойе, которая еще не стала французской, книга расходов небольшого местного монастыря лазаристов, осторожного до скаредности152, рассказывает об этом на свой лад. В XVIII в. в этом затерянном уголке жили только на самообеспечении, за счет кое-каких закупок на местном рынке, но главным образом — за счет вина и пшеницы, которые поставляли крестьяне-арендаторы. Пшеница, переданная булочнику, заранее оплачивала повседневный хлеб. Мясо, наоборот, покупали у мясника за наличные деньги. Деревенские ремесленники и чернорабочие, которых оплачивали поденно, были тут как тут для перевозки досок, дров или навоза; крестьянка приходила забивать свинью, которую выращивали добрые отцы; сапожник поставлял башмаки для них или для их единственного прислужника; монастырскую лошадь ковали в Клюзе y знакомого кузнеца; каменщик, плотник, столяр готовы были являться в монастырь для поденной работы. Таким образом, все происходило на небольшом расстоянии, горизонт кончался в Таненже, Салланше, в Ла-Рош-сюр-Форон. Однако же, поскольку не наблюдалось совершенной автаркии, круг бонвильских лазаристов был открыт в направлении одного или двух пунктов его тесной окружности. Время от времени специальному гонцу (по крайней мере если это не был курьер герцогской почты) поручалось сделать в Аннеси или чаще в Женеве покупки, выходившие за обычные рамки: лекарства, пряности, сахар… Но в конце XVIII в. сахар окажется (то была маленькая революция!) и в бонвильской бакалейной лавке.
В целом это был простой язык, который можно было бы услышать во многих других небольших регионах, при условии, что с ними познакомишься поближе. Скажем, Осуа, богатая пахотными землями и пастбищами, призвана была жить на самообеспечении, тем более что через Семюр, ее главный город, «ездят не слишком много» и он находится «в удалении от судоходных рек»153. Тем не менее у области имелись некоторые связи с соседними краями Осер и Аваллон154. Такие регионы, как внутренняя Бретань или Центральный массив, были почти что самодостаточными. Точно так же, как и край Барруа, хотя он поддерживал отношения с Шампанью и Лотарингией и даже экспортировал свое вино по Маасу до самых Нидерландов.
Если же обратиться к региону или к городу, расположенному на путях торгового оборота, картина меняется. Торговые перевозки следуют через него во всех направлениях. Таков был случай Вердена-сюр-ле-Ду, маленького бургундского городка, расположенного на берегу реки Ду и очень близко от Соны — двух водных путей, которые сливаются, направляясь к югу. «Торговля здесь велика, — сообщал один отчет, относящийся к 1698 г., — по причине выгодного месторасположения… Здесь ведут крупную торговлю зерном, вином и сеном. Каждый год 28 октября происходит вольная ярмарка, начинается она за неделю до праздника св. Симона и св. Иуды и продолжается еще неделю после него; там некогда продавали весьма большое число лошадей»155. «Зоной рассеивания» вокруг Вердена были одновременно Эльзас, Франш-Конте, Лионнэ и «края ниже ее». Малый город на скрещении нескольких потоков обмена априори был открыт для перемен, предназначен для них. Там испытывали соблазн к предпринимательству; там можно было сделать выбор между несколькими путями.
Такой же прорыв наблюдался и в [крае] Маконнэ, жителям которого, однако, недоставало инициативы. Но их вина экспортировались повсюду почти что сами собой. Остальное, конечно, было второстепенным — пшеница, откорм крупного рогатого скота, торговля полотном или кожевенные заводы. Но хватило бы и вывоза вин и добавившегося к нему производства бочек. «Хотя бочарный лес почти весь доставляется из Бургундии по реке Соне, имеется немалое число бочаров, целый год занятых сей весьма необходимой работой, понеже в Маконнэ, где бочку продают вместе с вином, их ежегодно требуется много». Цены на бочки даже выросли после того, как провансальцы «приобрели оных… большое число, коими они воспользовались, дабы сохранить свои большие бочки, каковые более тяжелы и сделаны из более толстого леса, и дабы облегчить доставку вин, кои они возят в Париж, и уменьшить расходы на нее»156.
Огромное пространство Франции: трудности национального рынка
Эти две карты Арбелло (Arbellot G.) (см.: «Annales E. S. С.», 1973, p. 790, вклейка) показывают «великий дорожный сдвиг», который за счет новых дорог, обустроенных для экипажей, мчащихся во весь дух, сделавшегося всеобщим использования карет-«тюрготин» и увеличения числа почтовых станций сократил в период 1765–1780 гг., иной раз вдвое, расстояния по всей Франции. В 1765 г. требовалось самое малое три недели, чтобы добраться из Лилля до Пиренеев или из Страсбурга в Бретань. Даже в 1780 г. Франция предстает как компактное пространство, пересечь которое можно лишь медленно. Но прогресс дорог обнаруживал тенденцию к охвату всего королевства. В самом деле, на первой карте можно различить несколько «привилегированных» направлений: Париж — Руан или Париж — Перонн (дорога занимала день, т. е. столько же, сколько из Парижа в Мелён); Париж — Лион (5 дней, т. е. столько же, сколько из Парижа в Шарлевиль, или в Кан, или в Витри-ле-Франсуа). На второй карте расстояния и продолжительность поездок в основном совпадают (отсюда — почти концентрические круги вокруг Парижа). Продолжительность поездок по старинным привилегированным дорогам в направлении на Лион и Руан оставалась такой же. Решающим для такого сдвига обстоятельством было создание Тюрго в 1775 г. Государственной службы почтово-пассажирских перевозок.
Город Море на реке Луэн (в 75 км от Парижа) в 1610 г. Национальная библиотека.
Таким образом, Францию пересекали пути обменов на короткие, средние и дальние расстояния. Города вроде Дижона или Ренна были в XVII в., как утверждал это Анри Се157, «почти исключительно местными рынками». Слова «почти» достаточно, чтобы указать, что там заканчивались также и торговые перевозки на дальние расстояния, какими бы скромными они ни казались. И этим перевозкам предстояло расти.
Связи на далекие расстояния, которые историку легче обнаружить, нежели бесчисленные локальные обмены, относились в первую очередь к необходимым товарам, которые в некотором роде сами по себе организовывали свои путешествия: соли, зерну — особенно к последнему, с неизбежной, порой драматической компенсацией от провинции к провинции. По стоимости и тоннажу зерно составляло «важнейшую торговлю королевства». В середине XVI в. снабжение [им] одного только города Лиона стоило в полтора раза дороже, чем вся стоимость генуэзских бархатов, предназначавшихся для всего французского рынка; а ведь речь идет отнюдь не о ткани, «всего более распространенной среди шелковых»158. А что же сказать о вине — путешественнике, как бы одаренном крыльями в своем упорном продвижении в страны Северной Европы? О текстиле всех видов и из всякого материала, который образовал по всей Франции своего рода речные потоки, постоянные, поскольку они почти что не подчинялись сезонному ритму? Наконец, об экзотических пищевых товарах — пряностях, перце, а вскоре затем кофе, сахаре, табаке, неслыханная мода на которые обогащала государство и Ост-Индскую компанию? Разве не существовала рядом с речными судами, рядом с вездесущими транспортными перевозками оживлявшая торговлю почта, которую создало государство, чтобы посылать свои приказы и своих агентов? Люди перемещались еще легче, чем товары, важные особы мчались почтой, беднота пешком проделывала фантастические странствия по Франции.
Так что разнородность французской территории, «ощетинивавшейся исключениями, привилегиями, ограничениями»159, без конца нарушалась. В XVIII в. мы окажемся даже, с ростом обменов, перед энергичным сломом барьеров между провинциями160. Франция Буагильбера с изолированными провинциями исчезла, а так как почти все регионы были затронуты половодьем обменов, все они стремились специализироваться на определенных видах деятельности, которые были для них прибыльными, — доказательство того, что национальный рынок начинал играть свою роль распределителя задач.
Связи естественные и искусственные
Впрочем, разве не обеспечивалось такое обращение, в долговременной перспективе объединительное, «пособничеством» самой территории, ее географии? За исключением Центрального массива, полюса отталкивания, Франция располагала очевидными удобствами для своих дорог, своих путей, своих обменов. У нее были ее побережья и ее каботаж; если последний и был недостаточен, он тем не менее существовал, и если даже каботажными перевозками в широком масштабе занялись иностранцы, как долгое время делали это голландцы161, то все же пробел был заполнен. Что касается речных вод, малых рек и каналов, то Франция, не будучи ими обеспечена в такой же степени, как Англия или Соединенные Провинции, располагала все же большими возможностями: Рона и Сона протекают по самой оси «французского перешейка», это прямая дорога с севера на юг. Ценность Роны, пояснял в 1681 г. один путешественник, состоит в том, что она «есть великое удобство для тех, кто желает отправиться в Италию через Марсель. Именно по ней я поехал. Я сел на судно в Лионе и на третий день прибыл в Авиньон… На следующий день отправился я в Арль»162. Что могло быть лучше?
Хвалы заслуживали бы все речки Франции. Как только водный поток это позволял, суда приспосабливались к его возможностям, в крайнем случае то были плоты леса или молевой сплав. Вне сомнения, повсюду во Франции, как и в других странах, имелись мельницы с их запрудами; но в конце концов в случае нужды запруды эти открывались и судно спускалось вниз по течению силой освобожденной воды. Так делалось на Маасе, реке неглубокой: между Сен-Мийелем и Верденом три мельницы пропускали суда за умеренное вознаграждение163. Эта небольшая деталь попутно показывает, что в конце XVII в. Маас оставался путем, использовавшимся довольно далеко вверх по течению, а также вниз по течению — в сторону Нидерландов. Кстати, именно перевозкам по нему Шарлевиль и Мезьер были довольно долго обязаны тем, что служили перевалочными пунктами для каменного угля, меди, квасцов и железа, прибывавших с Севера164.
Но все это несравнимо с интенсивным использованием речным транспортом крупных водных потоков: Роны, Соны, Гаронны и Дордони, Сены (с ее притоками) и Луары — первой из рек Франции, невзирая на ее частые паводки, ее песчаные мели и на располагавшиеся вдоль нее путевые таможни. Она играла важнейшую роль благодаря изобретательности своих перевозчиков и своим караванам судов, которые при движении вверх по течению пользовались большими квадратными парусами или, если ветра бывало недостаточно, шли бечевой. Луара соединяла юг и север, запад и восток королевства: Роаннский волок около Лиона связывал ее с Роной, двумя каналами — Орлеанским и Бриарским — она сообщалась с Сеной и Парижем. В глазах современников перевозки [по Луаре] были огромными — и вверх и вниз по течению165. Однако Орлеан, которому следовало бы быть центром Франции, оставался, несмотря на его роль перераспределяющего центра и на его промышленность, городом второстепенным. Произошло это, несомненно, из-за конкуренции близкого Парижа, к услугам которого Сена и ее притоки — Йонна, Марна, Уаза — предоставляли значительную массу выгод от речных перевозок и колоссальные удобства при снабжении.
Франция — это также обширная сеть сухопутных дорог, которые монархия сенсационным образом разовьет в XVIII в. и которые часто изменяли основы экономической жизни края, по которому они проходили: новая дорога не обязательно следовала трассе старой. Конечно, все эти дороги не были чрезмерно оживленными. Артур Юнг характеризовал великолепное шоссе, ведущее из Парижа в Орлеан, как «пустыню в сравнении с дорогами, что пла оо [так в бум. книге — электр. ред.]. На расстоянии десяти миль мы не встретили ни дорожной кареты, ни дилижанса, а всего только двух гонцов и очень мало почтовых карет: едва ли десятую долю того, что мы бы встретили, выезжая из Лондона в такое же время»166. Правда, у Лондона были все функции Парижа плюс функции перераспределяющего центра для всего королевства плюс функция крупного морского порта. С другой стороны, Лондонский бассейн, менее обширный, чем Парижский бассейн, был более плотно населен. Это именно то замечание, которое позднее настойчиво станет выдвигать барон Дюпен в своих классических трудах об Англии. Впрочем, другие очевидцы были менее критичны, чем ученейший Артур Юнг. В 1783 г., за четыре года до нашего англичанина, на испанского путешественника Антонио Понса движение по дороге, соединявшей Париж с Орлеаном и Бордо, произвело немалое впечатление: «Повозки, что перевозят товары, сооружения ужасающие: очень длинные, соответственно широкие, а главное — прочные, изготовление коих обходится на вес золота, влекомые шестью, восемью, десятью, а то и большим числом лошадей в зависимости от их веса. Ежели бы дороги не были такими, каковы они суть, я не знаю, что сталось бы с таким движением, каковы бы ни были предприимчивость и активность людей сей страны». Правда, в отличие от Артура Юнга эти личные впечатления сопоставляются не с Англией, а с Испанией, что позволило Понсу лучше англичанина понять размах этих дорожных новшеств167. «Франция, — писал он, — нуждается в дорогах более чем какая-либо другая страна из-за ее вод и болотистых зон», следовало бы также добавить, с ее горами и еще более — с ее необъятностью.
Во всяком случае, остается фактом, что тогда совершался все более и более возраставший охват дорогами французского пространства: к концу Старого порядка имелось 40 тыс. км сухопутных дорог, 8 тыс. км судоходных рек и 1000 км каналов 168. Этот охват умножил «присоединения» и иерархически расчленил территорию, он стремился диверсифицировать транспортные пути. Так, если Сена оставалась излюбленным путем в Париж, то продовольствие прибывало в столицу как из Бретани — по Луаре, так и из Марселя — по Роне, через Роанн, по Луаре и Бриарскому каналу169. По призыву предпринимателей и военных поставщиков в декабре 1709 г. зерно из Орлеана прибыло в Дофине170. Даже обращение звонкой монеты, в любую эпоху бывшее привилегированным, оказалось облегчено реорганизацией перевозок. Именно это отмечал в сентябре 1783 г. доклад Государственного совета: некоторые банкиры и коммерсанты Парижа и главных городов королевства, «используя великие удобства, каковые ныне предоставляют коммерции дороги, устроенные по всей Франции, равно как и учреждение службы почтово-пассажирских перевозок, дилижансов и транспортных контор… делают из перевозки золотой и серебряной монеты главный предмет своих спекуляций, дабы по своему желанию повышать или понижать величину курса, создавать в столице и в провинциях изобилие или голод»171.
Учитывая обширные размеры Франции, становится очевидно, что для ее единства успехи транспорта были решающими, если еще и не достаточными. Именно это на свой лад утверждают (в применении к более близкому нам времени) историк Жан Бувье, считающий, что национальный рынок во Франции стал существовать только с завершением ее железнодорожной сети, и экономист Пьер Юри, который идет еще дальше, утверждая без обиняков, будто нынешняя Франция станет экономическим единством лишь в тот день, когда телефонная связь в ней достигнет «американского» совершенства. Пусть так. Но с теми дорогами, которые создали в XVIII в. прекрасные инженеры Управления мостов и дорог, определенно наступил прогресс в развитии французского национального рынка.
Прежде всего политика
Но национальный рынок, особенно вначале, был не только экономической реальностью. Он вышел из предшествовавшего политического пространства. И соответствие между национальными политическими и экономическими структурами устанавливалось лишь мало-помалу, в XVII и XVIII вв.172
Ничто не могло быть логичнее. Мы десятки раз говорили, что экономическое пространство всегда очень намного превосходит пространства политические. Так что «нации», национальные рынки строились внутри экономической системы, более обширной, чем они, а точнее — в противовес этой системе. Международная экономика с большим радиусом действия существовала давно, и именно в этом пространстве, которое его превосходило, и был посредством более или менее прозорливой, во всяком случае настойчивой, политики выкроен нациюнальный рынок. Задолго до меркантилистской эпохи государь уже вмешивался в сферу экономики, пытался принуждать, направлять, запрещать, облегчать, заполнять брешь, открывать зону сбыта… Он старался развить те закономерности, которые могли бы послужить его существованию и его политическому честолюбию, но в своем предприятии он добьется успеха, только если в конечном счете встретит общее потворство со стороны экономики. Так ли обстояло дело с «предприятием» Франция?
Невозможно отрицать, что французское государство сформировалось, по крайней мере наметилось, рано. Если оно и не предшествовало всем остальным территориальным государствам, то оно их вскоре превзошло. В таком напоре следует видеть конструктивную реакцию центральной зоны по отношению к периферии, за счет которой она стремилась расшириться. В ранней ее истории Франции приходилось противостоять опасностям сразу во всех направлениях: то на юге, то на востоке, то на севере, а то даже и на западе. В XIII в. она оказалась уже самым большим политическим предприятием континента, «почти государством», как справедливо говорит Пьер Шоню173, имевшим одновременно и древние и новые характеристики государства: харизматическую ауру, судебные учреждения, учреждения административные, а главное — финансовые, без чего политическое пространство было бы совершенно инертным. Но если во времена Филиппа Августа и Людовика Святого политический успех обратился в успех экономический, то потому, что рывок, взлет наиболее продвинувшейся вперед части Европы лил живительную воду на французскую мельницу. Повторим, что историки, может быть, недостаточно осознавали значение ярмарок Шампани и Бри. Предположите, что около 1270 г., во времена полного расцвета этих ярмарок, когда канонизированный король умер под стенами Туниса, экономическая жизнь Европы раз и навсегда застыла бы в очерчивавших ее формах — из этого возникло бы господствующее французское пространство, которое легко организовало бы свою собственную сплоченность и свое распространение за счет ближнего.
Мы знаем, что так не случилось. Огромный спад, который утвердился с началом XIV в., вызвал серию сменявших друг друга крахов. Тогда экономическое равновесие Европы нашло иные основы. И когда французкое пространство, бывшее полем сражений Столетней войны, восстановило свою политическую и уже экономическую целостность в правления Карла VII (1422–1461) и Людовика XI (1461–1483), мир вокруг него ужасающим образом изменился.
Однако в начале XVI в.174 Франция все же стала вновь «первым, и в значительной мере, среди всех [европейских] государств»: 300 тыс. кв. км [территории], от 80 до 100 тонн золота фискальных ресурсов и, может быть, ВНП эквивалентный 1600 тонн золота. В Италии, где котировалось все, как богатство, так и могущество, когда какой-нибудь документ говорил просто «король» («il Re»), речь шла о Христианнейшем короле, короле по преимуществу. Такое сверхмогущество наполняло страхом соседей и соперников, всех тех, кого новый экономический взлет Европы возносил над их прежним состоянием, делая их одновременно и честолюбивыми и опасливыми. И в основном именно поэтому Католические короли, повелители Испании, заранее окружили угрожавшую Францию серией династических браков; и именно поэтому же успех Франциска I при Мариньяно (1515 г.) обратил против него всю силу европейского равновесия — того равновесия, которое было механизмом, просматривавшимся уже в XIII в. Когда в 1521 г. вспыхнула война между Валуа и Габсбургами, механизм сработал против короля Французского к выгоде Карла V, с риском (который не замедлил сказаться) содействовать первенствующему положению Испании, тому, чем чуть раньше или чуть позже занялось бы само по себе американское серебро.
Но разве политическая неудача Франции не объяснялась также — и главным образом — тем, что она более не была и не могла быть в центре европейского мира-экономики? Центр богатства находился в Венеции, в Антверпене, в Генуе, в Амстердаме, и эти сменявшие друг друга опоры были вне пределов французского пространства. Был только один, довольно краткий миг, когда Франция снова приблизилась к первому месту, — во время войны за Испанское наследство, когда Испанская Америка открылась для купцов из Сен-Мало. Но случай, едва приоткрывшийся, ускользнул. В общем, история не благоприятствовала сверх меры формированию французского национального рынка. Раздел мира произошел без него, даже за его счет.
Не ощущала ли это в какой-то смутной форме и сама Франция? Во всяком случае, она пыталась начиная с 1494 г. утвердиться в Италии. Это ей не удастся, и между 1494 и 1559 гг. итальянский магический круг утратит руководство европейским миром-экономикой. Попытка и неудача повторятся столетие спустя, будучи направлены в сторону Нидерландов. Но, по всей вероятности, если бы в 1672 г. голландская война завершилась французской победой, которая определенно была возможна, центр мира-экономики переместился бы тогда из Амстердама в Лондон, а не в Париж. И именно в Лондоне он оказался прочно закрепившимся, когда в 1795 г. французские армии оккупировали Соединенные Провинции.
Чрезмерность пространства
Не была ли одной из причин этих неуспехов относительно непомерная протяженность Франции? Разве в конце XVII в. не представлялась она наблюдательному взору Уильяма Петти как тринадцать Голландий, как три или четыре Англии? Разве же не насчитывала она вчетверо или впятеро больше населения, чем последняя, и вдесятеро больше, чем первая из них? Уильям Петти дошел даже до утверждения, будто Франция имела в 80 раз больше добрых пахотных земель, нежели Голландия, тогда как в конечном счете «богатство» ее было лишь втрое больше богатства Соединенных Провинций175. Если сегодня, приняв в качестве единицы измерения маленькую Францию (550 тыс. кв. км), вы стали бы искать государство в тринадцать раз больше, чем она (7150 тыс. кв. км), то получили бы размеры Соединенных Штатов. Артур Юнг мог иронизировать по поводу движения между Парижем и Орлеаном, но, если бы, в конце концов, посредством переноса мы наложили на Лондон сетку французских коммуникаций XVIII в., имевшую центром Париж, эти дороги во всех направлениях затерялись бы в море. На более обширном пространстве любое движение равного объема «растворяется».
Аббат Галиани говорил по поводу Франции 1770 г., «что она не похожа более на Францию времен Кольбера и Сюлли»176; он считал, что страна достигла пределов своего расширения; с двадцатью миллионами жителей она не смогла бы увеличить массу своих изделий, не нарушая той меры, которую навязывала экономика всего мира. Точно так же, если бы она имела флот в такой же пропорции, как Голландия, этот флот, увеличенный в 3, в 10 или в 13 раз, был бы за пределами тех пропорций, какие могла бы воспринять мировая экономика177. Галиани, самый проницательный человек своего столетия, затронул самое больное место. Франция была прежде всего своей собственной жертвой, жертвой плотности своего населения, своего объема, своего гигантизма. Жертвой протяженности, которая, разумеется, имела и свои преимущества: если Франция постоянно противостояла иноземным вторжениям, то все же в силу своей громадности; ее невозможно было пройти всю, нанести ей удар в сердце. Но и ее собственные связи, распоряжения ее правительства, движения и импульсы ее внутренней жизни, технический прогресс испытывали то же самое затруднение при движении из одного края страны в другой. Даже Религиозным войнам, в их взрывчатом и заразительном развитии, не удалось разом охватить все ее пространство. Разве не утверждал Альфонс Олар, историк Революции, что даже Конвент испытывал величайшие трудности при доведении «своей воли до всей Франции»178?
Религиозным войнам не удалось одним махом охватить обширное французское королевство даже после восшествия на престол Генриха IV. В качеств военных событий на картах сохранены лишь важные сражения (по данным написанного Анри Марьежолем тома «Истории Франции» Лависса). Из этого вытекает очевидное упрощение. Однако ясно, что не все эти события совпадали, что пространство противилось «заразе». Даже заключительная фаза войн, во времена Генриха IV, развертывалась прежде всего на севере страны.
Впрочем, некоторые государственные деятели, и не самые незначительные, чувствовали, что протяженность королевства отнюдь не обязательно влекла за собой увеличение его могущества. По крайней мере именно такой смысл я бы придал такой, самой по себе любопытной фразе из письма герцога де Шеврёза Фенелону: «Франция, коей особенно подобает сохранять достаточные границы…»179 Тюрго говорил в общих категориях, и не о Франции в частности, но можно ли себе представить, чтобы англичанин или голландец написал: «Та максима, что от государств, дабы их укрепить, надлежит отсекать провинции, как отсекают ветви у деревьев, долго еще останется в книгах, прежде чем явится в советах государей»180? Несомненно, можно грезить о Франции, которая не увеличивалась бы так быстро. Ибо ее территориальная протяженность, по многим причинам благодетельная для монархического государства и, возможно, для французской культуры и для отдаленного будущего страны, сильно стесняла развитие ее экономики. Если провинции плохо сообщались между собой, это означало, что они располагались в пределах территории, где расстояния были преимущественно помехой. Даже в том, что касается зерна, общий рынок функционировал плохо. Франция, производитель-гигант, будучи жертвой своих размеров, потребляла свою продукцию на месте; перебои в снабжении, даже голодовки были там парадоксально и по существу возможны еще в XVIII в.
То была ситуация, которая сохранится до того момента, когда железные дороги достигнут отдаленных сельских зон. Еще в 1843 г. экономист Адольф Бланки писал, что коммуны округа Кастеллан в департаменте Нижние Альпы «более удалены от французского влияния, чем Маркизские острова… Связи не велики и не малы — их просто не существует»181.
Париж плюс Лион, Лион плюс Париж
Ничего нет удивительного, если столь обширное пространство, которое трудно было эффективно связать, не пришло естественным образом к полному объединению вокруг единого центра. Два города оспаривали друг у друга руководство французской экономикой: Париж и Лион. Это, несомненно, было одной из неосознававшихся слабостей французской системы.
Общие истории Парижа, слишком часто разочаровывающие, недостаточно вписывают историю огромного города в рамки судеб Франции. Они недостаточно внимательны к экономической активности и экономической власти города. С этой точки зрения разочаровывают нас и истории Лиона: чересчур регулярно они объясняют Лион «через» Лион. Они, несомненно, хорошо показывают связь между возвышением Лиона и ярмарками, которые в конце XV в. сделали из города экономическую вершину королевства. Но:
1) заслуга этого слишком широко приписывается Людовику XI;
2) вслед за Ришаром Гасконом нужно снова и снова повторять, что лионские ярмарки были созданием итальянских купцов, поместивших их в пределах своей досягаемости, у самой границы королевства; что в этом заключено свидетельство подчиненности французов международной экономике. Несколько преувеличивая, скажем, что для итальянцев Лион в XVI в. был тем же, чем для европейцев Кантон при эксплуатации Китая в XVIII в.;
3) историки Лиона недостаточно внимательны к феномену биполярности Парижа и Лиона, которая была настойчиво о себе напоминавшей структурной особенностью французского развития.
В той мере, в какой Лион был созданием итальянских купцов, все в Лионе шло наилучшим образом, пока последние хозяйничали в Европе. Но после 1557 г. положение ухудшилось. Кризис 1575 г. и крахи десятилетия 1585–1595 гг.182, годы депрессии и дорогих денег (1597–1598 гг.)183 усилили движение вспять. Главные функции города на Роне перешли к Генуе. Но ведь Генуя пребывала за границами Франции, в рамках громадной Испанской империи. Она обретала свою силу в самой силе и эффективности этой империи, а на самом деле — в далекой горнодобывающей активности Нового Света. И в той мере, в какой продолжали существовать, поддерживая друг друга, эта сила и эффективность, вплоть до 20—30-х годов XVII в., Генуя до того времени, или почти до того времени, господствовала над финансовой и банковской жизнью Европы.
С того времени Лион находился в положении второстепенном. В деньгах тут не было недостатка, подчас их бывало излишне много, но они более не находили себе употребления с прежней выгодой. Прав Ж. Жентил да Силва184: в торговом плане Лион оставался обращенным ко всей Европе, но все более и более становился французским рынком, местом, куда стекались капиталы королевства, жаждавшие золотых гарантий ярмарок и регулярного процента с «депозита», т. е. с переводов платежей c ярмарки на ярмарку. Прошли те прекрасные денечки, когда Лион, как считалось, «диктовал законы всем остальным рынкам Европы», когда его торговая и финансовая активность затрагивала «своего рода многоугольник — от Лондона до Нюрнберга, Мессины и Палермо, от Алжира до Лисабона и от Лисабона до Нанта и Руана» (и не забывайте важнейший перевалочный пункт в Медина-дель-Кампо185). В 1715 г. прошение из Лиона удовольствуется достаточно скромным заявлением: «Наш рынок обычно диктует законы всем провинциям» 186.
Не этот ли спад утвердил приоритет Парижа? Будучи вытеснены выходцами из Лукки в последней трети XVI в., лионские флорентийцы все больше и больше обращались «к государственным финансам, прочно утвердившись в Париже под покровительственной сенью власти»187. Внимательно проследив за этим перемещением итальянских фирм, в частности фирмы Каппони, Фрэнк Спунер выявил подвижку в направлении французской столицы, сравнимую, на его взгляд, с наиважнейшим переходом от Антверпена к Амстердаму188. Конечно, переход наблюдался, но Дени Рише, который заново рассмотрел материей, справедливо утверждает, что предоставленный Парижу шанс, если такой шанс существовал, остался без серьезных последствий. «Конъюнктура, вызвавшая упадок Лиона, обеспечила вызревание зачатков парижского роста, — пишет он, — но она не повлекла за собой смены функций. Еще в 1598 г. Париж не имел инфраструктуры, необходимой для крупной международной торговли: ни ярмарок, сравнимых с ярмарками Лиона или Пьяченцы, ни солидно организованного вексельного рынка, ни капитала испытанных технических приемов»189. Это не означает, что Париж — политическая столица, место сосредоточения королевского налога и огромного накопления богатств, потребительский рынок, который растрачивает заметную часть доходов «нации», — не имел веса в экономике королевства и в перераспределении капиталов. Например, парижские капиталы присутствовали в Марселе с 1563 г. 190, а парижские галантерейщики из Шести корпораций очень рано включились в прибыльную торговлю на далекие расстояния. Но в целом парижское богатство было плохо вовлечено в производство или даже просто в товары.
Упустил ли Париж в этот момент — а вместе с ним и Франция— возможность какой-то новизны? Может быть. И позволительно винить в этом парижские имущие классы, слишком увлеченные должностями и землями, операциями, «обогащавшими в социальном отношении, доходными в индивидуальном плане и паразитарными в экономическом»191. Еще в XVIII в. Тюрго, повторяя слова Вобана, говорил, что «Париж — это прорва, где поглощаются все богатства государства, куда мануфактурные изделия и безделушки притягивают деньги всей Франции посредством торговли, столь же разорительной для наших провинций, как и для иностранцев. Доход от налога там в большей своей части растрачивается»192. В самом деле, баланс «Париж — провинции» являл собою великолепный пример неэквивалентного обмена. «Достоверно известно, — писал Кантийон, — что провинции всегда должны столице значительные суммы»193. В этих условиях Париж не переставал расти, украшаться, увеличивать свое население, восхищать гостей — и все это в ущерб ближнему.
Новая Лионская биржа, построенная в 1749 г. Национальная библиотека.
Его власть, его престиж вытекали из того, что вдобавок он был повелевающим центром французской политики. Удерживать Париж означало господствовать над Францией. С начала Религиозных войн протестанты нацеливались на Париж, который от них ускользнет. В 1568 г. у них был отнят Орлеан, у самых ворот столицы, и католики радовались по этому поводу. «Мы отняли у них Орлеан, — говорили они, — потому что мы не желаем, чтобы они так близко подбирались к нашему доброму городу Парижу»194. Позднее Париж возьмут лигисты, затем Генрих IV, потом фрондеры, которые сумели сделать лишь одно: дезорганизовать город. К величайшему негодованию того негоцианта, что жил в Реймсе, и, значит, в тени столицы: ежели Париж испытывает стеснения в нормальной своей жизни, писал он, то «дела [прекратятся] в прочих городах как Франции, так и иноземных королевств, вплоть до самого Константинополя» 195. Для этого провинциального буржуа Париж был пупом земли.
Лион не мог похвалиться таким престижем, ни сравниться с необычайными размерами столицы. Однако если Лион и не был «монстром», то по масштабам того времени он был крупным городом, тем более значительным по площади, что, как объяснял один путешественник, «он заключает в своей крепостной ограде свои стрельбища, свои кладбища, виноградники, поля, луга и прочие угодья». И этот же путешественник, житель Страсбурга, добавляет: «Утверждают, что за день в Лионе делается более дел, нежели в Париже за неделю, поелику именно здесь пребывают главным образом оптовики. Однако же Париж ведет большую розничную торговлю»196. «Нет, — говорил один благоразумный англичанин, — Париж не самый большой торговый город королевства. Тот, кто сие утверждает, смешивает купцов и лавочников (tradesmen и shopkeeprs). В чем заключено превосходство Лиона, так это в его негоциантах, его ярмарках, его вексельном рынке, его многообразных промыслах» 197.
Отчет, составленный в канцеляриях интендантства относительно положения Лиона в 1698 г., дает довольно утешительную картину состояния здоровья города198. Там пространно перечисляются естественные преимущества, какие дают городу водные пути, обеспечивающие доступ в соседние провинции и за границу. Его ярмарки, существовавшие более двух столетий, продолжали процветать; как и в былые времена, они происходили четыре раза в год по одним и тем же правилам; платежные сходит всегда происходят утром, с 10 часов до полудня, в лоджии Биржи, и «бывают такие платежные расчеты, когда заключается дел на два миллиона, а наличными не выплачивают и ста тысяч экю»199. «Депозит», двигатель кредита путем репорта платежа с одной ярмарки на другую, функционировал с легкостью, поскольку питался он «прямо [за счет] кошелька горожан, кои извлекают выгоду из своих денег на рынке»200. Машина продолжала крутиться, хотя многие итальянцы, в частности флорентийцы, которые были «изобретателями рынка», покинули город. Пустоты заполнили купцы генуэзские, пьемонтские или выходцы из швейцарских кантонов. Сверх того в городе и вокруг него развилась мощная промышленность (подъем которой, как мы будем считать, компенсировал, быть может, недостаток торговой и финансовой активности). В ней огромное место занимал шелк, восхитительная черная тафта и сверхзнаменитые ткани с золотой и серебряной нитью, питавшие сильную оптовую торговлю. Уже в XVI в. Лион находился в центре промышленной зоны — Сент-Этьенн, Сен-Шамон, Вирьё, Нёвиль.
Баланс деятельности Лиона в 1698 г. приписывает ему на два десятка миллионов экспорта, миллионов на двенадцать закупок, т. е. превышение вывоза над ввозом в восемь миллионов ливров. Но если мы за неимением лучшего примем приводимую Вобаном цифру—40 млн. превышения [вывоза] для торговли всей Франции, — на долю Лиона придется всего лишь пятая часть. Это определенно не соответствовало положению Лондона в английской торговле.
Первое место в лионских торговых операциях принадлежало Италии (10 млн. вывоза, 6 или 7 млн. ввоза). Не доказательство ли это того, что определенная часть Италии была активнее, чем это обычно утверждают? Во всяком случае, Генуя служила Лиону перевалочным пунктом на пути в Испанию, где город св. Георгия сохранял поражающую воображение сеть закупок и продаж. Зато у Лиона мало было связей с Голландией и лишь ненамного больше — с Англией. Он продолжал много трудиться вместе со средиземноморской зоной, под знаком прошлого и [его] наследия.
Париж одерживает верх
Итак, Лион, невзирая на его сохранившуюся энергию, мало опирался на наиболее продвинувшуюся вперед Европу и на пребывавшую тогда на подъеме мировую экономику. Но ведь в противостоянии столице сверхмощь, основывающаяся на внешних факторах, была бы для Лиона единственным средством навязать себя в качестве центра французской активности. В борьбе между обоими городами, которая очень плохо определяется и прослеживается, Париж в конечном счете одержит верх.
Тем не менее его превосходство, утверждавшееся медленно, осуществится лишь в весьма специфической форме. В самом деле, Париж не одержал над Лионом торговой победы. Еще во времена Неккера, около 1781 г., Лион оставался, несомненно, первой центром французской торговли: вывоз составлял 142,8 млн. ливров, ввоз — 68,9 млн., общий торговый оборот — 211,7 млн., а валовое превышение вывоза над ввозом—73,9 млн. ливров. И если не принимать во внимание колебания стоимости турского ливра, эти цифры увеличились в 9 раз по сравнению с 1698 г. А Париж в тот же период имел всего 24,9 млн. ливров общего торгового оборота (вывоз плюс ввоз), т. е. немного больше одной десятой лионского баланса201.
Превосходство Парижа стало результатом — более ранним чем обычно считают, — появления «финансового капитализма». Для того чтобы это произошло, потребовалось, чтобы Лион потерял часть, если не большую часть, своей прежней роли.
Нельзя ли в такой перспективе предположить, что системе лионских ярмарок первый очень серьезный удар был нанесен во время кризиса 1709 г., который на самом деле был кризисом финансов Франции, находившейся в состоянии войны с момента начала в 1701 г. войны за Испанское наследство? Самюэль Бернар, постоянный заимодавец правительства Людовика XIV, практически потерпел банкротство на королевских платежах, в конце концов отсроченных до апреля 1709 г. Документов и свидетельств об этой противоречивой драме существует великое множество 202. Оставалось бы понять подоплеку очень сложной игры, которая, помимо Лиона, интересовала в первую очередь женевских банкиров, чьим корреспондентом, сообщником, а порой решительным противником многие годы был Самюэль Бернар. Чтобы получить капиталы, которые могли бы выплачиваться вне Франции — в Германии, в Италии и ничуть не меньше в Испании, где сражались армии Людовика XIV, — Самюэль Бернар предложил женевцам в качестве гарантии возмещения полученных им сумм денежные билеты, выпускавшиеся французским правительством с 1701 г.; выплаты производились затем в Лионе в ярмарочные сроки благодаря переводным векселям, которые Самюэль Бернар выписывал на Бертрана Кастана, своего корреспондента на тамошнем рынке. Дабы снабдить этого последнего [средствами], «ему посылали тратты для оплаты вслед за ярмарками». В общем, то была фиктивная игра, в которой, впрочем, никто не проигрывал, когда все шло хорошо, которая позволяла платить женевским и иным кредиторам то звонкой монетой, то обесценивавшимися денежными билетами (с учетом, как говорили, «потери» на них). Основная часть расчетов всякий раз переносилась для самого Самюэля Бернара на целый год. Азбукой ремесла было выиграть время и еще раз время до того момента, когда тебе самому заплатит король, что никогда не бывало легким делом.
Так как генеральный контролер быстро исчерпал легкие и надежные решения, потребовалось измыслить другие. Именно поэтому в 1709 г. настойчиво твердили о создании банка, который бы был частным или государственным. Его роль? Давать деньги взаймы королю, который тут же даст их взаймы деловым людям. Такой банк выпускал бы кредитные билеты, приносящие процент, которые бы обменивались на королевские денежные билеты. Это означало бы повысить курс сказанных билетов. Кто в Лионе не радовался тогда этим добрым новостям!
Вполне очевидно, что если бы операция удалась, все денежные воротилы оказались бы под властью Самюэля Бернара, «концентрация» осуществилась бы к его выгоде, ему бы предстояло управлять банком, поддерживать билеты, перемещать их массы. Генеральный контролер финансов Демаре смотрел на такую перспективу без всякого удовольствия. Существовала также оппозиция со стороны негоциантов крупных портов и торговых городов Франции, можно почти что сказать, «националистическая» оппозиция. «Утверждают, — писал один неприметный персонаж, вне сомнения лицо подставное, — что господа Бернар, Никола и прочие евреи, протестанты и чужеземцы, предложили взять на себя учреждение сего банка… Было бы куда более справедливо, ежели оным банком управляли бы уроженцы французского королевства, римские католики, кои… заверяют Его Величество в своей преданности» 203. На самом деле этот банковский проект начинался, как мы бы сказали сегодня, настоящим приемом игры в покер, аналогичным тому, который в 1694 г. завершился созданием Английского банка. Во Франции он потерпел неудачу, и ситуация быстро ухудшилась. Все перепугались, и существовавшая система начала оседать как карточный домик, особенно когда в первую неделю апреля 1709 г. Бертран Кастан, не без основания сомневаясь в «прочности» Самюэля Бернара, отказался, будучи в соответствии с правилами вызван на Биржу, принять выписанные на него тратты и заявил, что не может «соединить свой баланс» (т. е. оплатить долги, уравновесить баланс). Это вызвало «неописуемый переполох». Самюэль Бернар, оказавшийся в трудном положении в той мере, в какой — признаем это — служба королю втянула его в не поддающиеся описанию осложнения, в конце концов 22 сентября204 не без труда и нескончаемых переговоров добился от генерального контролера Демаре «постановления, дававшего ему отсрочку на три года» для уплаты его собственных долгов. Таким образом он избежал банкротства. Впрочем, кредит короля был восстановлен с прибытием 27 марта 1709 г. «7'451'178 турских ливров» в виде драгоценных металлов — «в реалах, слитках и посуде», — выгруженных в Пор-Луи кораблями из Сен-Мало и Нанта, возвратившимися из Южных морей 205.
Но более чем эта сложная и запутанная финансовая драма, в центре наших забот находится в настоящий момент лионский рынок. Какова могла быть его прочность в том 1709 г. перед лицом расстройства платежей? Это трудно сказать из-за самих лионцев, скорых на жалобы и на чрезмерное очернение положения. Тем не менее рынок уже пятнадцать лет испытывал серьезные затруднения. «С 1695 г. немцы и швейцарцы ушли с ярмарок» 206. Относящаяся к 1697 г. памятная записка отмечала даже довольно любопытную практику (встречавшуюся, впрочем, в обиходе на активных, но традиционных ярмарках Больцано): репорты с ярмарки на ярмарку производились «заметками (nottes), каковые каждый заносит в свой баланс» 207. Следовательно, то была игра записей в точном смысле слова: долги и кредиты не обращались в форме «векселей на предъявителя и простых векселей». Итак, мы не в Антверпене. Узкая группа «капиталистов» оставила за собой прибыли с «сумм, отданных в долг» при ярмарочных репортах. То была игра в замкнутом кругообороте. Нам весьма бегло объясняют, что, ежели бы «заметки» («nottes») обращались со следующими одна за другой передаточными надписями, «мелкие негоцианты и мелкие торговцы» были бы «в состоянии вести более дел», вмешиваться в эту торговлю, из которой «богатые негоцианты… напротив, стараются их устранить». Подобная практика противоречила всему, что стало правилом «на всех торговых рынках Европы», но она сохранится до конца жизни лионских ярмарок 208. Можно думать, что она не способствовала активизации лионского рынка и его защите от международной конкуренции.
Ибо последняя существовала: Лион, снабжаемый испанскими пиастрами через Байонну, видел, как из города уходили серебряные и даже золотые монеты в нормальные пункты назначения, вроде Марселя или Леванта или Монетного двора Страсбурга, но еще более — ради подпольного и значительного обращения — в направлении Женевы. За наличные некоторые лионские купцы получали через Женеву амстердамские векселя на Париж с немалой прибылью. Было ли уже это свидетельством подчиненного положения Лиона? Письма, которые генеральный контролер финансов получал от Трюдена, лионского интенданта, в большой мере отражают жалобы купцов города, преувеличенные или непреувеличенные209. Послушать их, так Лиону грозила опасность лишиться своих ярмарок и своих кредитных операций из-за женевской конкуренции. «Следует опасаться, — говорилось уже в письме Трюдена Демаре от 15 ноября 1707 г., — чтобы в Женеву не переносили беспрестанно всю коммерцию лионского рынка. Женевцы уже некоторое время назад вознамерились устроить у себя вексельный рынок, производя на оном расчеты и выплаты по ярмаркам как в Лионе, Нове [Нови] и Лейпсике [Лейпциге]»210. Было ли это реальностью? Или угрозой, которой потрясали, дабы повлиять на решения правительства? Во всяком случае, два года спустя ситуация была серьезной. «Это дело Бернара, — отмечает одно из писем Трюдена, — необратимо потрясло лионский рынок, он каждодневно делается все более плохим»211. В самом деле, в техническом смысле купцы блокировали функционирование рынка. Обычно в Лионе платежи «производятся почти все на бумаге или балансируются переводами со счетов, так что очень часто в платеже на 30 млн. не участвует и 500 тыс. л[ивров] в монете. С отнятием сей помощи записей платежи сделались невозможны, даже ежели бы и было во сто крат более монеты, чем обычно». Эта финансовая забастовка даже замедлила производство лионских мануфактур, которые работали только на кредите. Результат: «Они частично остановились и обрекли на милостыню от 10 до 12 тыс. рабочих, у коих к тому же нет ничего, чтобы существовать во время прекращения их работы. Число сих людей умножается каждый день, и приходится опасаться, что не останется ни производства, ни коммерции, ежели им не будет оказана быстрая помощь…» 212. Вот что было чрезмерным, однако же никоим образом не беспричинным. Во всяком случае, лионский кризис отозвался на всех французских рынках и ярмарках. Одно письмо от 2 августа 1709 г. отмечало, что ярмарка в Бокере «была пустынна», что на ней царит большая «скудость»213. Сделаем вывод: глубокий кризис, достигший кульминации в Лионе в 1709 г., не поддается ни полной оценке, ни точному измерению, однако же он был очень сильным.
Зато не подлежит сомнению, что уже оспаривавшийся успех Лиона не устоял против внезапного и бурного кризиса системы Лоу. Был ли город не прав, отказавшись от размещения у себя Королевского банка? Такой банк наверняка стал бы конкурентом традиционным лионским ярмаркам, нанес бы им ущерб или свел их на нет214, но он же, вне сомнения, притормозил бы и взлет Парижа. Ибо тогда вся Франция, как будто охваченная лихорадкой, мчалась в столицу, создавая на улице Кэнканпуа, истинной Бирже, страшную давку — такую же, если не более, суматошную, как давка на лондонской Иксчейндж-алли. В конечном счете провал системы Лоу лишит Париж и Францию Королевского банка, созданного Лоу в 1716 г., но правительство не замедлит в 1724 г. предложить Парижу новую Биржу, достойную той финансовой роли, какую впредь будет играть столица.
С того момента успех Парижа будет только укрепляться. Однако же бесспорный окончательный поворот в его непрерывном поступательном движении произошел достаточно поздно, примерно к 60-м годам XVIII в., в промежутке между сменой союзов*DF и окончанием Семилетней войны. «Париж, который оказался тогда в привилегированном положении, в самом центре своего рода континентальной системы, охватывавшей всю Западную Европу, был пунктом, где сходились нити экономической сети, распространение которой более не наталкивалось, как в прежние времена, на враждебные политические барьеры. Препятствие в виде габсбургских владений, между которыми на протяжении двух столетий была зажата Франция, оказалось преодоленным… С момента утверждения Бурбонов в Испании и в Италии и до момента смены союзов можно проследить расширение вокруг Франции открытой для нее зоны: Испания, Италия, Южная и Западная Германия, Нидерланды. И впредь дороги из Парижа в Кадис, из Парижа в Геную (а оттуда — в Неаполь), из Парижа в Остенде и Брюссель (перевалочный пункт на пути в Вену), из Парижа в Амстердам будут свободны, за тридцать лет (1763–1792 гг.) их ни разу не закроет война. Париж сделался тогда в такой же мере политическим, как и финансовым перекрестком континентальной части европейского Запада, — отсюда и развитие деловой активности, увеличение притока капиталов» 215.
Отель Суассон в 1720 г. Лоу учреждает там «торговлю бумагами», прежде чем организовать ее на улице Кэнканпуа. Национальная библиотека.
Это возрастание притягательной силы Парижа стало ощутимо как внутри страны, так и вне ее. Но могла ли столица, посреди своих земель, посреди своих развлечений и зрелищ, быть очень крупным экономическим центром? Могла ли она быть идеальным центром для национального рынка, втянутого в оживленное международное соревнование? Нет, не могла, наперед отвечал в пространной памятной записке, составленной в начале века, в 1700 г., Деказо дю Аллэ (Des Cazeaux du Hallays), представитель Нанта в Совете торговли216. Сожалея о недостаточном уважении французского общества к негоциантам, он отчасти приписывал это тому обстоятельству, что «иностранцы [он, вполне очевидно, имеет в виду голландцев и англичан] имеют у себя дома более живые и более истинные образ и представление о величии и благородстве коммерции, нежели мы, поелику дворы сих государств, пребывая все в морских портах, располагают возможностью осязаемо узреть, глядя на корабли, кои приходят со всех сторон, груженные всеми богатствами мира, сколь оная коммерция заслуживает одобрения. Ежели бы французской торговле так же посчастливилось, не понадобилось бы иных приманок, дабы обратить всю Францию в негоциантов». Но Париж не стоит на Ла-Манше. В 1715 г. Джон Лоу, размышляя над исходными посылками своей авантюры, усматривал «пределы для честолюбивых замыслов по поводу Парижа как экономической метрополии, ибо, коль скоро город этот удален от моря, а река несудоходна [это, вне сомнения, означает: недоступна для морских кораблей], из него нельзя сделать внешнеторговую столицу, но он может быть первейшим в мире вексельным рынком»217. Париж даже во времена Людовика XVI не будет первейшим финансовым рынком мира, но определенно первым таким рынком для Франции. Тем не менее, как это и предвидел смутно Лоу, первенство Парижа не было полным. И французская биполярность продолжится сама собой.
За дифференциальную историю
Все напряжения и противостояния французского пространства отнюдь не сводились к конфликтной ситуации между Парижем и Лионом. Но имели ли эти различия и эти напряженности сами по себе некое общее значение? Именно это утверждают отдельные редкие историки.
По мнению Фрэнка Спунера218, Франция XVI в. в общем разделялась парижским меридианом на две части. Восточнее него располагались в большинстве своем континентальные области: Пикардия, Шампань, Лотарингия (еще не ставшая французской), Бургундия, Франш-Конте (бывшая еще испанской), Савойя (которая подчинялась Турину, но которую французы оккупировали с 1536 по 1559 г.), Дофине, Прованс, долина Роны, более или менее обширный кусок Центрального массива, наконец, Лангедок (или какая-то часть Лангедока); а к западу от этого же меридиана — регионы, прилегающие к Атлантике или к Ла-Маншу. Различие между двумя этими зонами можно установить по объему чеканки монеты — критерию приемлемому, но и спорному также. Спорному, потому что приходится признать, что все же в «обделенной» зоне находятся Марсель и Лион. И тем не менее контраст вполне очевиден — например, между Бургундией, отданной на милость медной монеты219, и Бретанью или Пуату, откуда поступали и где были в обращении испанские реалы. Движущими центрами этой Западной Франции, которую в XVI в. активизировало оживление судоходства в Атлантике, оказались бы Дьеп, Руан, Гавр, Онфлёр, Сен-Мало, Нант, Ренн, Ла-Рошель, Бордо, Байонна, т. е., если исключить Ренн, гирлянда портов.
Оставалось бы узнать, когда и почему этот подъем Запада замедлился, а затем сошел на нет, несмотря на усилия французких моряков и корсаров. Этим вопросом задавались А. Л. Роуз 220 и некоторые другие историки, по правде говоря, не добившись достаточно ясного ответа. Остановиться на рубеже 1557 г., на годе жестокого финансового кризиса, усугубившего вероятный спад в интерцикле 1540–1570 гг., означало бы предъявить обвинение некоему перебою в системе торгового капитализма221. Мы почти уверены в существовании такого перебоя, но не в столь раннем отступлении приатлантического Запада. К тому же, как полагает Пьер Леон 222, Западная Франция, «широко открытая влияниям со стороны океана, была (еще в XVII в.) Францией богатой… сукнами и полотном от Фландрии до Бретани и до Мена, намного превосходившей Францию внутреннюю, страну рудников и металлургии». Таким образом, контраст Запад — Восток просуществовал, быть может, до самого начала самостоятельного правления Людовика XIV; но хронологический рубеж нечеток.
Однако же чуть раньше или чуть позже обозначится новая линия раздела, от Нанта до Лиона 223; на сей раз не в меридиональном, но как бы в широтном направлении. К северу— Франция сверхактивная, предприимчивая, с ее открытыми полями и конными упряжками; к югу, наоборот, та Франция, которая, за несколькими блистательными исключениями, будет не переставая отставать все больше. По мнению Пьера Губера224, существовали будто бы даже две конъюнктуры: одна для Севера, под знаком относительно доброго здоровья, другая — для Юга, под воздействием раннего и сильного спада. Жан Делюмо идет еще дальше: «Необходимо отделять, по крайней мере частично, Францию XVII в. от конъюнктуры на Юге и вдобавок к этому перестать систематически рассматривать королевство как одно целое» 225. Если утверждение это справедливо, то Франция еще раз адаптировалась к внешним условиям мировой экономической жизни, которая ориентировала тогда Европу на ее северные зоны и заставила непрочную и податливую Францию качнуться в направлении Ла-Манша, Нидерландов и Северного моря.
В дальнейшем разделительная линия между Севером и Югом почти не сдвигалась с места вплоть до начала XIX в. По словам д’Анжевиля (1819 г.), она еще проходила от Руана до Эврё, а далее к Женеве. К югу от нее «сельская жизнь дезурбанизируется», раздробляется, «там начинается с рассеиванием крестьянских домов дикая Франция». Это сказано слишком сильно, но контраст очевиден226.
В конце концов разделение мало-помалу снова изменилось, и на наших глазах парижский меридиан просто-напросто вновь вступил в свои права. Тем не менее зоны, которые он разграничивает, поменяли знак: на западе находится слаборазвитость, «французская пустыня», на востоке — зоны, продвинувшиеся вперед, связанные с доминирующей и все захватывающей германской экономикой.
Итак, игра двух Франций с годами менялась. Существовала не какая-то одна линия, которая бы раз и навсегда разделила французскую территорию, но линии, сменявшие одна другую: самое малое три таких линии, но, вне сомнения, больше. Или, лучше сказать, одна линия, но оборачивавшаяся вокруг некой оси, как часовая стрелка. И это предполагало:
во-первых, что в заданном пространстве разделение между прогрессом и отставанием непрестанно видоизменялось, что развитие и слаборазвитость не были раз и навсегда локализованы, что плюс сменял минус, что противоречия целого накладывались на нижележащие локальные различия: они их перекрывали не отменяя, позволяя увидеть их «на просвет»;
во-вторых, что Франция как экономическое пространство может быть объяснена лишь будучи помещенной в европейский контекст, что очевидный подъем стран к северу от линии Нант — Лион с XVII по XIX в. объяснялся не одними только эндогенными причинами (преобладанием трехпольного севооборота, возрастанием числа крестьянских рабочих лошадей, оживленным демографическим ростом), но равным образом и экзогенными факторами — Франция менялась при контакте с господствовавшей конъюнктурой Северной Европы так же, как в XV в. ее притягивал блеск Италии, а затем в XVI в. — Атлантический океан.
За линию Руан — Женева или против нее
Изложенное выше относительно последовательного двучленного деления французского пространства в XV–XVIII вв. дает ориентацию, но не улаживает бесконечный спор об историческом разнообразии этого пространства. В самом деле, французское множество не разделяется на подмножества, которые можно было бы уверенно идентифицировать, раз и навсегда обозначить: они не переставали деформироваться, приспосабливаться, перегруппировываться, изменять свое напряжение.
Именно поэтому карта Андре Ремона (см. карты на с. 346–347), «выпавшая» из великолепного атласа Франции XVIII в. (который он, быть может, завершил, но, к несчастью, не опубликовал), предлагает не двучленное, но трехчленное деление в зависимости от разных уровней биологического ускорения роста французского населения в эпоху Неккера. В самом деле, главная ее черта — это тот длинный «залив», что проходил через французскую территорию от Бретани до окраин Юры и образовывал зону сокращения населения или по меньшей мере застоя или очень слабого демографического роста. Этот залив разделял две биологически более здоровые зоны: к северу — фискальные округа Кана, Алансона, Парижа, Руана, Шалона на Марне, Суассона, Амьена, Лилля (рекорд здесь принадлежал Валансьеннскому фискальному округу, Трем епископствам*DG, Лотарингии и Эльзасу), к югу — необычайно оживленное пространство, протянувшееся от Аквитании до Альп. Именно там скапливалось население, приходившее через Центральный массив, Альпы и Юру, к выгоде поглощавших людей городов и богатых равнин, которые бы не прожили без поддержки временных мигрантов.
Следовательно, линия от Руана (или от Сен-Мало, или же от Нанта) до Женевы не была решающим разрывом, который обозначил бы все французские противоречия. Разумеется, карта Андре Ремона — это не карта национального богатства, экономического отступления или прогресса, а карта спада или подъема демографического. Там, где было обилие людей, правилом оказывались эмиграция, промышленная активность — либо одна или другая, либо же обе разом.
Со своей стороны Мишель Морино по своему обыкновению сдержанно относится к любому слишком простому объяснению. И значит, схема диаметра, разделяющего Францию и вращающегося вокруг Парижа, не может пользоваться его благосклонностью. Например, его скептицизм возбуждает 227 линия Сен-Мало — Женева, в общем — линия д’Анжевиля, которую принял Э. Ле Руа Ладюри. В качестве аргумента при ее критике Морино берет цифры торгового баланса в каждой из двух зон. Если они и не стирают демаркационную линию, то все же меняют знаки: плюс переходит на Юг, минус — на Север. Вне всякого сомнения, в 1750 г. «зона, расположенная на Юге, намного превосходила ту, что находится на Севере. Две трети или более экспорта шло оттуда. Это превосходство отчасти происходило от поставок вин, отчасти от перераспределения колониальных товаров через порты Бордо, Нанта, Ла-Рошели, Байонны, Лориана и Марселя. Но покоилось оно также и на мощи промышленности, способной продавать полотна на 12,5 млн. турских ливров (в Бретани), шелковых тканей и лент на 17 млн. (в Лионе), а сукон и суконного товара — на 18 млн. (в Лангедоке)»228.
Теперь мой черед проявить скептицизм. Признаюсь, меня не убеждает значение такого взвешивания разных Франций соответственно их внешнему балансу. Ясно, что вес одних только экспортных отраслей промышленности не может быть определяющим; что в мире прошлого промышленность зачастую бывала поиском какой-то компенсации в зонах бедности или трудной жизни. 12 млн. ливров за бретонское полотно не делали из Бретани провинцию, шедшую в авангарде французской экономики. Настоящая классификация — та, что устанавливается на основе ВНП. А ведь это примерно то, что попытался сделать на Эдинбургском конгрессе 1978 г. Ж.-К. Тутэн, составив классификацию французских регионов в 1785 г. в соответствии с физическим продуктом на одного жителя (по сравнению со средней величиной в национальном масштабе) 229. Во главе списка оказался Париж с 280 %; Центр, области по Луаре и Роне достигали средней величины — 100 %; ниже расположились Бургундия, Лангедок, Прованс, Аквитания, пиренейский Юг, Пуату, Овернь, Лотарингия, Эльзас, Лимузен, Франш-Конте; замыкала шествие Бретань. Карта на с. 349, воспроизводящая эти оценки, не дает некой четкой линии Руан — Женева; но она вполне ясно помещает бедность на Юге.
Окраины морские и континентальные
В действительности в таких проблемах дифференциальной географии, как и в любой другой, перспектива бывает разной в зависимости от продолжительности хронологических отрезков, которые рассматриваются. Разве же не существовали ниже уровня перемен, которые зависели от по необходимости замедленной конъюнктуры, противоположности еще большей временной протяженности, как если бы Франция — да, впрочем, какая угодно другая «нация» — на самом деле была лишь наложением друг на друга разных реальностей, и самые глубинные из них (по крайней мере те, что мне представляются самыми глубинными) были «по определению», и это даже доступно наблюдению, медленнее всего приходящими в упадок, а следовательно, упорнее всего стремившимися удержаться на месте? В данном случае география, как необходимая «подсветка», отмечает неведомо сколько таких структур, таких постоянных различий: горы и равнины, Север и Юг, континентальный Восток и окутанный океанскими туманами Запад… Такие контрасты давили на людей так же, и даже больше, чем экономические конъюнктуры, вращавшиеся над этими людьми, то улучшая, то обделяя зоны, в которых они жили.
Но с учетом всех обстоятельств структурной противоположностью по преимуществу (я имею в виду, для наших целей) была та, что устанавливалась между ограниченными маргинальными зонами и обширными центральными областями. «Маргинальные» зоны следовали линиям контура, ограничивавшим Францию и отделявшим ее от того, что не было Францией. Мы не станем употреблять в применении к ним слово «периферия» (которое было бы естественным), поскольку оно, попав в ловушку некоторых наших споров, приобрело для немалого числа авторов, в том числе и для меня самого, значение «отсталые регионы», удаленные от привилегированных центров мира-экономики. Следовательно, окраины следовали за естественной линией берегов или же за линией сухопутных границ, чаще всего искусственной. Но ведь правилом (которое само по себе любопытно) было то, что, за немногими исключениями, эти французские окраинные области всегда бывали относительно богатыми, а внутренние районы, «нутро» страны, — относительно бедными. Д’Аржансон проводил такое различие совершенно естественно. «Что до коммерции и внутренних частей королевства, — замечает он в своем «Дневнике» около 1747 г., — то мы в куда худшем положении, нежели в 1709 г. [однако же то был недоброй памяти год]. Тогда, благодаря снаряжению кораблей г-ном де Поншартреном, мы разоряли своих врагов каперством230; мы с успехом использовали торговлю в Южных морях. Сен-Мало добился поступлений в королевство [товаров] на сто миллионов. Внутренние же части королевства были в 1709 г. вдвое богаче, нежели сегодня»231. На следующий год, 19 августа 1748 г., он снова говорит о «внутренних провинциях королевства, [каковые] к югу от Луары погружены в глубокую нищету. Урожаи там вдвое меньше, чем прошлогодние, кои были весьма плохими. Цена хлеба выросла, и со всех сторон нас осаждают нищие»232. Что же касается аббата Галиани, то он в своем «Диалоге о хлебной торговле» был несравненно более ясен и категоричен: «Обратите внимание, что у Франции, каковая ныне есть королевство торговое, предприимчивое королевство мореплавателей, все ее богатство обращено к ее границам; все ее богатые крупные города лежат по краям; внутренние же области ужасающе бедны» 233. Нараставшее в XVIII в. процветание, как видно, не смягчило контраста, даже наоборот. Официальный отчет от 5 сентября 1788 г. отмечал, что «ресурсы морских портов бесконечно возросли, торговля же городов внутренних областей ограничена их собственным потреблением и потреблением их соседей, для народа у них нет иных средств, помимо мануфактур»234. Не станет ли индустриализация как общее правило экономическим реваншем хинтерланда?
Четыре глобальных взвешивания
I. Рождения и смерти во Франции к 1787 г.
Эта карта, одна из немногих, что были опубликованы, входила в атлас, составленный Андре Ремоном. Она устанавливает любопытное различие между регионами с уменьшавшимся населением (фискальные округа Ренна, Тура, Орлеана, Ла-Рошели, Перпиньяна) и теми, что, оторвавшись от незначительной средней величины, были явно перенаселены (округа Валансьенна, Страсбурга, Безансона, Гренобля, Лиона, Монпелье, Риома, Монтобана, Тулузы, Бордо). Быть может, такое биологическое превосходство было связано с распространением как раз в этих регионах новых культур — кукурузы и картофеля.
Некоторые историки ощущают эту стойкую противоположность внутреннего и внешнего. По мнению Мишеля Морино, Франция последних лет правления Людовика XIV увидела отток своих богатств и своей деятельности к морским окраинам страны235. Пусть так, но было ли такое движение новым? Не началось ли оно намного раньше? А главное, разве оно не будет долговременным?
II. Умение читать и писать накануне Французской революции
На этой карте, составленной по данным о числе супругов мужского пола, которые способны были подписать свой брачный контракт, вполне очевидно первенство Севера. (По данным: Furet F., Ozouf J. Lire et écrire. 1978.)
Ценность книги Эдварда Фокса с вызывающим заголовком «Другая Франция» («L'Autre France») заключается в том, что она нацелена на структурную противоположность и ни на миг от этой цели не отступает. Значит, всегда имелось как бы две Франции — Франция, обращенная к морям и грезившая о свободе торговли и приключениях в дальних странах, и Франция земледельческая, пребывающая в застое, лишенная гибкости из-за навязанных ей ограничений. История Франции — это их диалог, диалог глухих, не меняющий ни места, ни смысла, поскольку каждая из Франций упорствовала в стремлении все перетянуть к себе и в полном непонимании другой стороны.
В XVIII в. Францией более современной, другой Францией, была та, что обладала крупными портами, где обосновались богатство и ранний капитализм. Некая Англия в миниатюре, мечтавшая о спокойной революции по образцу «славной» революции 1688 г. Но могла ли она играть в одиночку и выиграть? Нет, не могла — и это хорошо видно в эпизоде с жирондистами (1792–1793 гг.), ежели ограничиться лишь одним хорошо известным примером. Как и во времена Старого порядка, именно земля вновь восторжествовала при Революции и Империи, и даже позднее. С одной стороны находилась торговля, которая пошла бы лучше, если бы ей для этого предоставили свободу. С другой — сельское хозяйство, которое будет бесконечно страдать от раздробления крестьянской собственности, и промышленность, которая за отсутствием средств и инициатив будет функционировать плохо. Таковы две Франции Эдварда Фокса236.
III. Облагать налогом означает измерять
Около 1704 г. правительство проектировало обложить налогом купечество городов королевства. Налоговый сбор с Лиона и Руана доходил до 150 тыс. ливров, для Бордо, Тулузы и Монпелье сумма составляла 40 тыс. ливров, для Марселя—20 тыс. Эти данные определяют шкалу схемы. Париж не фигурировал в списке городов, подлежавших обложению. Разделить королевство в соответствии с уровнем этого обложения было бы непросто. Разве не примечателен тот факт, что к северу от параллели Ла-Рошели (обложенной 6 тыс. ливров) наблюдалось преобладание малых торговых городов, а к югу — крупных торговых городов? (По данным: A.N. G7 1688.)
Но, несмотря на талант этого автора, история Франции не могла быть вся целиком поглощена таким продолжительным, без конца возобновлявшимся диалогом. Не могла хотя бы потому, что не существовало одной-единственной маргинальной Франции. В самом деле, Франция оканчивалась одновременно на западе, противостоя морю — и там мы оказываемся в другой Франции Фокса, — и на востоке, противостоя континентальной Европе, Северной Италии позади Альп, швейцарским кантонам, Германии, испанским Нидерландам, ставшим в 1714 г. австрийскими, и Соединенным Провинциям. Я не утверждаю, что эта маргинальная Франция на востоке была настолько же важна и полна обаяния, как и Франция морских побережий) но она существовала, и если «маргинальность» имеет какой-то смысл, то она придавала ей непременную самобытность. Короче говоря, вдоль своих побережий Франция располагала «терминалами», морскими перевалочными пунктами: Дюнкерком, Руаном, Гавром, Каном, Нантом, Ла-Рошелью, Бордо, Байонной, Нарбонном, Сетом (основанным Кольбером), Марселем и цепочкой провансальских гаваней; то была, если угодно, Франция № 1. Францией № 2 были внутренние, обширные и разнообразные, области, к которым мы еще вернемся. Франция № 3 — то была гирлянда городов: Гренобль, Лион, Дижон, Лангр, Шалон на Марне, Страсбург, Нанси, Мец, Седан, Мезьер, Шарлевиль, Сен-Кантен, Лилль, Амьен, стало быть, более дюжины городов, включая в их число второстепенные ropoда, которые протягивали цепь от Средиземного моря и Альп до Северного моря. Трудность заключается в том, что эту категорию городских поселений, где распорядителем игры был Лион, не так легко понять, как гирлянду городов приморских, что категория эта не столь однородна, не столь хорошо очерчена.
IV. География дохода на душу населения по регионам
Исходя из средней величины дохода на душу населения в национальном масштабе (принимаемой за 100), дан процент для каждого региона. Для 1785 г. в Париже он составил 280, в Верхней Нормандии—160, для Луары — Роны — 100 и т. д. Существовало ли превосходство Севера, как то побуждает предполагать схема? Да, но потребовалось бы вновь провести сложные расчеты, которые позволили это установить. Положение в 1970 г. приводится для сравнения. Региональное распределение дохода на душу населения, вполне очевидно, изменилось. (По данным Ж. Тутэна: Toutain J.-C. La Croissance inégale des revenus régionaux en France de 1840 à 1970.— 7e Congrès international d'histoire économique. Edinburgh, 1978, p. 368.)
Логическое завершение экономического пространства Франции на востоке следовало бы — я говорю это a posteriori и (читатель может быть в том уверен) без малейшего оттенка ретроспективного империализма — обозначить проходящим от Генуи через Милан, Аугсбург, Нюрнберг и Кёльн до Антверпена или Амстердама, так, чтобы захватить на юге контрольный пункт Ломбардской равнины, удержать в лице Сен-Готарда дополнительные ворота через Альпы и контролировать то, что именуют «рейнским коридором» — осью городов, городской рекой. По тем же самым причинам, что помешали Франции завладеть Италией или Нидерландами, ей не удалось [нигде], за исключением Эльзаса, выдвинуть свою живую границу на Рейн, т. е. к пучку дорог столь же (или почти столь же) важных, как и дороги морские. Италия, Рейн, Нидерланды долгое время были заповедной зоной, «позвоночным столбом» европейского капитализма. Туда не мог проникнуть любой желающий.
К тому же на востоке королевство расширялось лишь медленно и с трудом, договариваясь с провинциями, которые ему удавалось присоединить, сохранив за ними часть их вольностей и привилегий. Так, вне пределов тарифа Пяти Главных откупов 1664 г. остались Артуа, Фландрия, Лионнэ, Дофине, Прованс; и более того, совершенно за пределами французского таможенного пространства остались провинции, наподобие действительно иностранных (étranger effectif) — Эльзас, Лотарингия, Франш-Конте. Нанесите эти провинции на карту — и вы очертите пространство Франции № 3. Для Лотарингии, Франш-Конте и Эльзаса это означало полнейшую свободу в отношениях с внешним миром, открытость для иностранных товаров, возможность также (при помощи контрабанды) с выгодой внедрять эти товары в королевстве.
Если я не ошибаюсь, характеристикой таких лимитрофных зон оказывалась определенная свобода действий. Важно было бы лучше знать, как вели себя эти пограничные края, лежавшие между королевством и заграницей. Склонялись ли они к одной или к другой стороне? Каковы, например, могли быть участие и роль купцов из швейцарских кантонов во Франш-Конте, в Эльзасе и в Лотарингии, где в XVIII в. они себя чувствовали почти как дома? А также одинаковым ли было отношение к иноземцу, которого не обязательно любили, на пространстве от Дофине до Фландрии, например, во время революционного кризиса 1793–1794 гг.? И какова была на этих пространствах, где вольности было поболее, чем в прилегавшем королевстве, роль собственно городов — Нанси ли, Страсбурга ли, Меца ли или в особенности Лилля — на самом деле отличного примера, поскольку он ближе всего соприкасался с Нидерландами и достаточно близко — с Англией и вследствие того через этих соседей соединялся со всем миром?
Лилль ставит перед нами все проблемы Франции № 3. По меркам того времени это был значительный город. По окончании голландской оккупации (1713 г.) он, так же как и его округа, быстро оправился. Согласно протоколам поездок генеральных откупщиков в 1727–1728 гг., его «могущество столь велико, что он дает средства к существованию более чем ста тысячам человек в самом городе и в провинциях Фландрия и Эно своими мануфактурами и своими торговыми операциями»237. Вокруг Лилля и в самом городе активно действовала целая гамма текстильных предприятий, доменных печей, кузнечных и литейных производств. Он поставлял роскошные ткани, равно как и чугунные плиты для очагов, котлы и чугунки, золотой и серебряный галун, скобяной товар. Из соседних провинций и краев в Лилль в изобилии поступало все: сливочное масло, пригоняемый скот, пшеница… Город максимальна использовал дороги, реки, каналы, без особого труда приспосабливался к навязываемому ему правительством изменению ориентации торговли в направлении запада и севера — в направлении Дюнкерка и Кале вместо Ипра, Турне и Монса.
Главное же — Лилль был поворотным кругом: он получал все отовсюду, из Голландии, Италии, Испании, Франции, Англии, из испанских Нидерландов, из стран Балтийского бассейна; он брал у одних, чтобы перепродать другим, например перераспределяя в северном направлении французские вина и водки. Но первое место определенно заняли его торговые дела с Испанией и Америкой. Туда ежегодно отправлялось на 4–5 млн. лилльских товаров (прежде всего полотна и сукон), порой на собственный страх и риск негоциантов города («à la grosse aventure»), порой под прикрытием комиссионеров. Обратные поступления осуществлялись не столько в товарах, сколько в звонкой монете: по оценке 1698 г., на 3–4 млн. ливров ежегодно238. Тем не менее эти деньги не попадали непосредственно в лилльскую «провинцию»; они уходили в Голландию или в Англию, где операции с ними осуществлялись легче и дешевле, нежели во Франции, хотя бы в силу иного процесса пробирной проверки монеты. Короче говоря, Лилль, вовлеченный во французскую экономику так же, как какой-нибудь другой город, больше чем на «полкорпуса» из нее выбивался.
После таких объяснений мы, быть может, лучше поймем такое выравнивание городов, находившихся вдали от границы, на немалом расстоянии от нее, городов вроде Труа, Дижона, Лангра, Шалона на Марне, Реймса: то были, иными словами, прежние города на окраине, сделавшиеся городами внутренней части страны, в которых глубоко укоренившееся прошлое пережило самое себя, как если бы Франция № 3, Франция, обращенная на восток и на север, образовалась из последовательных слоев наподобие заболони у деревьев.
Города «другой Франции»
Говоря о городах «другой Франции», находившихся в контакте с морем, повторим, что дело предстает нашему взору намного более ясным. Там успех тоже был достигнут под знаком свободы действий и предпринимательства. Торговые операции этих активных портов, конечно же, были связаны с глубинными районами королевства, они питались оттуда, но интересы портов постоянно делали выбор в пользу открытого моря. Чего желал Нант около 1680 г.?239 Чтобы был запрещен доступ во Францию англичанам, которые-де с успехом осуществляют «первые продажи», раньше других доставляя ньюфаундлендскую треску.^благодаря небольшим быстроходным судам; так нельзя ли их устранить хотя бы повышенными таможенными сборами? А также чтобы английский табак, заполонивший французский рынок, заменили табаком с Сан-Доминго. Чтобы у голландцев и гамбуржцев отобрали обратно прибыли от китобойного промысла, которые они — и те и другие — у нас-де отняли. И соответственно все остальное: это означало без конца ориентироваться за пределы Франции.
Эдвард Фокс, в рамках той же системы идей, задается по поводу Бордо вопросом: «Был ли он атлантическим или французским?»240. Со своей стороны Поль Бютель без колебания говорит об «атлантической столице»241. Во всяком случае, именно это утверждает один отчет, относящийся к 1698 г.: «Прочие провинции королевства, вплоть до части Бретани, не потребляют никаких съестных припасов из Гиени»242; не шло ли вино Бордо и его хинтерланда исключительно на потребу жажде и хорошему вкусу иностранных питухов Северной Европы? Подобным же образом Байонна была городом, настороженно следившим за дорогами, гаванями и белым металлом близлежащей Испании. Еврейские купцы из ее предместья Сент-Эспри следовали общему правилу, и в 1708 г. их обвинили (вероятно, справедливо) во ввозе в Испанию «самых плохих сукон, каковые они находят в Лангедоке и в иных местах»243. На двух оконечностях французского побережья мы видим: Дюнкерк, озабоченный тем, чтобы обойти английские запреты, и вмешивающийся во все — в лов трески, в торговлю с Антильскими островами, в торговлю неграми244; и Марсель — самый занятный, самый колоритный из таких городов на окраине королевства, «порт более варварийский и левантинский, нежели типично французский», если воспользоваться веселой колкостью Андре Ремона245.
Сен-Мало в XVII в. (гравюра на дереве). Париж, Национальная библиотека. Фото Жиродона.
Но для того, чтобы присмотреться к делу поближе, ограничимся одним городом, Сен-Мало — вне сомнения, одним из самых показательных. И однако же, городом очень маленьким, «занимавшим площадь Тюильрийского сада»246. И даже в момент апогея, между 1688 и 1715 гг., жители Сен-Мало охотно изображали себя еще меньшими, чем они были на самом деле. Их город, заявляли они в 1701 г., «всего лишь бесплодная скала, не имеющая иного местного богатства, кроме промысла [своих жителей], каковой их делает, так сказать, извозчиками Франции», но извозчиками, которые водили свои 150 кораблей по всем морям света247. Ежели вам угодно им поверить — а в основе своей их похвальба почти заслуживает доверия, — они «первыми открыли лов трески и узнали Бразилию и Новый Свет раньше Америго Веспуччи и Кабрала (sic!). Они охотно напоминали о привилегиях, какие им были пожалованы герцогами Бретанскими (1230,1384,1433, 1473 гг.) и королями Французскими (1587, 1594, 1610, 1644 гг.). О всех привилегиях, долженствовавших выделить из их числа прочих бретонских портов, но которые начиная с 1688 г. «генеральным откупщикам» удалось ограничить посредством судебных постановлений и придирок. Так что Сен-Мало просил (но этого он не добьется), чтобы его объявили порто-франко, как Марсель, Байонну, Дюнкерк и «с недавнего времени Седан».
Вполне очевидно, что жители Сен-Мало не были вне пределов Бретани, полотно которой они экспортировали; не были они и вне пределов королевства, самые дорогостоящие и самые легкие для продажи товары которого — лионские и турские атласы, золотые и серебряные парчи, бобровые меха — они вывозили на своих фрегатах, регулярно приходивших в Кадис. И разумеется, они перепродавали иноземные товары, те, что они привозили сами, и те, что им привозили другие. Но для всей торговли жителей Сен-Мало главным двигателем была Англия: туда они отправлялись за тем или иным количеством товара, оплату которого они должны были производить векселями на Лондон. Затем следовала Голландия, которая на своих собственных кораблях доставляла им [в Сен-Мало] еловые доски, мачты, канаты, пеньку, смолу. У Ньюфаундленда они ловили треску, переправлявшуюся ими в Испанию и в Средиземноморье. Жители Сен-Мало постоянно посещали Антильские острова, где Сан-Доминго одно время был их колонией. Они имели успех в Кадисе, который с 1650 г. был фактически «американскими» воротами Испании: купцы из Сен-Мало присутствовали там и были активны задолго до 1672 г.248, совершая сделки с белым металлом, а вслед за тем укоренились там благодаря созданным на месте могущественным и активным торговым домам. Так что в 1698 г. и даже позднее проблемой для жителей Сен-Мало было не прозевать в Кадисе отплытие талионов, которые шли в Картахену Индий и отправлялись без заранее установленного расписания; и еще более — своевременно присоединиться к «флоту» («flota»), который приходил в Новую Испанию «обязательно 10 или 15 июля». «Американские» доходы Сен-Мало обычно поступали лишь «через полтора-два года, считая от отплытия». В среднем они достигали 7 млн. ливров в монете, но купцы знавали и более прибыльные годы — до 11 млн., и корабли из Сен-Мало, возвращаясь из Средиземного моря, заходили в Кадис и привозили «одни 100 тыс., другие—200 тыс. пиастров». Еще до войны за Испанское наследство «Компания Южного моря, именуемого Тихим океаном, была учреждена Королевской грамотой от сентября 1698 г.»249 Отсюда и неслыханное развитие контрабанды и прямого использования американского серебра. То было самое странное, вполне можно было бы сказать, самое сенсационное из всех похождений моряков Сен-Мало и даже вообще французских мореходов, которое развертывалось между 1701 г. и 20-ми годами XVIII в. во всемирно-историческом масштабе.
Такая удача завершила оттеснение Сен-Мало, морского оазиса и отдельного целого, на маргинальное место в королевстве. Обилие наличных денег даже избавляло его от того, чтобы быть вексельным рынком, связанным с прочими250. К тому же город был плохо связан сухопутной дорогой с Бретанью и того более — с Нормандией и Парижем: в 1714 г. не существовало «правильной почтовой связи между [Сен-Мало] и Понторсоном, отстоящим от сего города на 9 лье»251; Понторсон расположен на небольшой прибрежной реке Куенон, которая к востоку от Сен-Мало образует границу между Бретанью и Нормандией. Из этого проистекали и задержки с почтой:
«Почта приходит по Канской дороге только по вторникам и субботам, а по Реннской дороге — по четвергам каждую неделю; так что стоит только пропустить отправку писем почтой, эти [сроки] изменяются»252. Граждане Сен-Мало, вне сомнения, на это жаловались, но не слишком торопились исправлять положение. Да и была ли у них в том настоятельная нужда?
Внутренние регионы
Итак, с одной стороны — окраины, некая окружность; с другой — внутренние регионы, огромная поверхность. С одной стороны — тонкость [прослойки], раннее развитие, относительное богатство, блистательные города (Бордо во времена Турни*DH был как бы Версалем и Антверпеном вместе)253; с другой стороны — плотность [заселенности], частая бедность и, если исключить чудовищный успех Парижа, города, жившие словно в серых тонах, чья красота, какой бы очевидной она ни была, чаще всего оказывалась наследием, традиционным блеском.
Но прежде чем двинуться дальше, как не отметить наши затруднения перед тем бескрайним полем наблюдения? Мы располагаем фантастической документацией, тысячами исследований, но в огромном своем большинстве посвященных частному случаю одной провинции. А ведь то, что имеет значение в национальном рынке, так это, очевидно, игра одних провинций по отношению к другим. Правда, с 1664 г. берет начало «традиция глобальных обследований», проводившихся разом во всех фискальных округах (généralités)254 королевства. Таким образом, у нас есть «синхронные» картины и разрезы. Всего более известны так называемые интендантские, или же герцога Бургундского, обследования, начатые в 1697 г. и с трудом законченные в 1703 г., и проведенное «с барабанным боем» обследование генерального контролера Орри, завершенное в 1745 г., в момент, когда его устроитель впал в немилость, и потому отброшенное. Так что в 1952 г. Денвиль почти случайно обнаружил сводное резюме этого обследования, принадлежащее перу члена Французской академии, чье имя остается неизвестно нам255.
Но пороки таких синхронных картин бросаются в глаза. Они прежде всего описательны, тогда как хотелось бы заняться счетоводством, перейти к цифрам, самое малое — к картографическому изображению, которое сделало бы описания доступными пониманию, что не всегда случается с ними при первом прочтении. Я попытался грубо нанести на карту [данные] обследования интендантов, используя для показа торговых связей разных фискальных округов: красную черту для изображения торговых связей с заграницей; синюю черту — для обменов между фискальными округами; наконец, черный карандаш для торговых связей на короткие расстояния, внутри данного округа. Отсюда я пришел к уверенности, что с конца XVII в. Франция обнаруживала тенденцию к образованию сети с довольно мелкими ячейками, словом, национального рынка. Однако карта эта осталась на стадии наброска. Для того чтобы быть приемлемой, она потребовала бы труда целой бригады, тем более что надобно было бы дифференцировать стрелки в зависимости от обменивавшихся товаров. И использовать другие документы, чтобы попытаться их [эти стрелки] уравновесить, что свелось бы к сравнению объемов торговли внутренней и внешней — решающей проблеме, относительно которой у нас есть лишь априорные утверждения, а именно что внутренняя торговля намного превосходила торговлю внешнюю, будучи по крайней мере вдвое или втрое больше.
Плотность населения в 1745 г. Карта составлена Франсуа де Денвилем (см. прим. 255).
Другое неудобство «синхронных» картин, какими мы располагаем, состоит в том, что они чересчур друг на друга похожи и друг друга повторяют в той мере, в какой они располагаются в относительно коротком пространстве, менее столетия: с 1697 по 1745 и 1780 гг. Тут невозможно провести разграничение между тем, что есть долговременная структурная реальность, и переменами, зависящими от обстоятельств. Мы бы хотели уловить сквозь игру между провинциями возможную систему глубоких закономерностей; к такой системе, если она вообще существовала, непросто подступиться.
Однако обследование генерального контролера Орри предлагает к тому кое-какие полезные ключи. В самом деле, он различал провинции в соответствии с «возможностями народов», которые там живут. Было установлено пять уровней: «они зажиточны» («ils sont à l'aise»); «они живут [безбедно]» («ils vivent»); «одни живут [безбедно], другие бедны» («les uns vivent, les autres sont pauvres»); «они бедны» («ils sont pauvres»); «они нищие» («ils sont miséreux»). Если вы будете держаться границы между уровнем 3 (одни живут [безбедно], другие бедны) и уровнями 4 и 5 (бедность, нищета), вы получите линию раздела между бедными регионами и регионами относительно богатыми. Линия эта в общем хорошо различает привилегированный Север и обделенный Юг. Но с одной стороны, на Севере, как и на Юге, имелись исключения, которые вносили в правило нюансы: на Севере малонаселенная (17 жителей на кв. км) Шампань была бедна, Алансонский фискальный округ вписывался в зону откровенной нищеты; на Юге фискальный округ Ла-Рошели был «зажиточен», так же как район Бордо; точно так же и Руссильон. С другой же стороны, географическая граница между Севером и Югом не совпадала, как этого можно было ожидать, с регионами уровня 3, промежуточными между богатством и бедностью. Эта приграничная зона предстает (с запада на восток) как полоса территорий сначала «бедных» на атлантическом побережье Пуату, затем «нищих» — в Лиможском и Риомском фискальных округах (хотя в этом последнем Нижняя Овернь была зоной благосостояния), и снова бедных и нищих в Лионнэ и Дофине и далее в Савойе, еще не бывшей французской. Такие регионы в самом сердце Франции были по преимуществу слаборазвитыми зонами французского пространства, к тому же зачастую краями эмиграции — как Лимузен, Овернь, Дофине, Савойя. И тем не менее эмиграция с ее обычным «возвратом» денег улучшала условия местной жизни (Верхняя Овернь, хоть и «нищая», была, может быть, не более обездоленной, чем Лимань, бывшая «зажиточной»).
Другая ось внутренней бедности вырисовывалась с юга на север, от бедного Лангедока до такой же бедной Шампани. Не наблюдалось ли здесь пережитка оси север — юг, которая в XVI в. отмечала стык Франции континентальной и Франции океанической (что до меня, то я в этом сомневаюсь)? Во всяком случае, обследование Орри показывает, что дифференциальная ситуация на французской территории была более сложной, чем то заранее предполагали.
«Возможности народов» в XVIII в. Источник тот же. Комментарий см. выше («Population», 1952, № 1, р. 58–59).
Именно это повторяют карты, составленные Андре Ремоном256, дающие для лет, близких к 1780 г., три серии показателей: урожайность зерновых, цены на зерно, фискальный пресс. В нашей власти присоединить сюда данные в целом приемлемой демографии. Эти карты, итог потрясающего труда, к сожалению, трудно интерпретировать, как только пытаешься скомбинировать одни показатели с другими. Так, Бретань, видимо, сохраняла свое весьма скромное равновесие, ибо ее не слишком придавливал налоговый пресс (то была привилегия областей, имевших местные штаты), а экспорт зерновых в первую очередь объяснял там высокие цены на зерно, служившие нередко, когда к тому предоставлялись возможности, как было то в 1709 г.257, источником прибылей. Бургундия, знававшая высокие урожаи, пользовалась выгодами умеренного налогообложения и частого вывоза зерна по Соне и Роне; высокие цены на пшеницу могли быть благоприятными и там. Напротив, в Пуату, Лимузене, Дофине нищета безоговорочно совпадала со слабыми урожаями и высокими ценами.
Сопоставление с цифрами численности населения и плотности заселения не позволяет заходить далеко. Следовало бы вместе с Эрнстом Вагеманом признать, что уровни плотности свидетельствуют об общей экономической активности. Мы бы охотно рискнули, ради развлечения, опробовать «порог» в 30 жителей на кв. км: то, что оказалось бы ниже, априорно было бы неблагоприятным, а выше — благоприятным. В Южной Франции все более или менее согласовалось бы с таким критерием, но в 1745 г. фискальный округ Монтобана с плотностью, равной 48 человекам на кв. км, противоречил бы ему.
Существовал ли иной путь? Да, но сложный. Картография Андре Ремона позволяет восстановить для среднего года производство зерна и цены этой продукции по каждому фискальному округу. Исходя из двадцатины258, индикатора дохода с земель, можно было бы рассчитать этот последний, по крайней мере (поскольку теоретическое соотношение 1 к 20 никогда не было достигнуто) определить порядок величин. Затем подсчитать сумму этих поземельных доходов и увидеть их соотношение с ВНП Франции; и таким образом обрести коэффициент, который, будучи приложен к поземельному доходу какого-то фискального округа, дал бы общий объем его валового продукта и его доход на душу населения, что в данном случае было бы самым знаменательным показателем. Так мы располагали бы серией доходов на душу населения по провинциям, которые позволили бы со знанием дела оценить дифференциальное богатство Франции. Довести до конца решение задачи такого порядка с надлежащими осторожностью и смелостью был бы способен один только Андре Ремон. К сожалению, он этого не сделал или по крайней мере он еще не обнародовал свои результаты.
Итак, не будет преувеличением утверждать, что Францию Старого порядка остается открыть в ее внутренних реальностях и соотношениях. Недавняя книга Жана-Клода Перро — «Золотой век французской региональной статистики»259 — свела во впечатляющем каталоге имеющиеся в нашем распоряжении печатные источники, на сей раз не по фискальным округам — женералитэ, а по департаментам, за период с IV по XII г. (1796–1804 гг.). Это целое обследование, которое можно возобновить для соседних эпох, и ставка того стоит. Но следовало бы также избежать цифровых чар XVIII в. и углубиться в предшествовавшие столетия сколь возможно дальше. И наконец, в ином направлении, разве не будет первоочередной задачей проверить на материале XIX в., не сохранила ли система французских внутренних взаимоотношений в ходе своей эволюции все те же структурные неуравновешенности?
Внутренние регионы, завоеванные периферией
Базакльская башня и мельницы в Тулузе. Гравюра XVII в. Фото Роже — Виолле.
Что в целом внутренние регионы относились ко второстепенной категории французской жизни (исключения лишь подтверждали правило), это без околичностей показывают те завоевания, что осуществляли в этом «нейтральном» (я имею в виду— малоспособном к сопротивлению) пространстве города периферии: они организовывали выходы [из него], они контропировали входы. Города эти господствовали над в высшей степени податливой Францией, пожирали ее изнутри. Например, Бордо присоединил к себе Перигор260. Но есть примеры и получше.
В недавней работе 261 Жорж Фреш удачно ставит эту проблему. Регион Юг — Пиренеи, центром которого в XVIII в. была Тулуза, был обширным куском внутренней Франции, «пленником земель», невзирая на путь по Гаронне, на драгоценный Южный канал и на такое множество доступных для использования дорог. В такой же мере, как континентальное расположение, играло свою роль и тройное притяжение Лиона, Бордо и Марселя; местности вокруг Тулузы и сама Тулуза оказались «сателлитизированы». С этой точки зрения карта маршрутов хлебной торговли не требует комментариев. Если добавить сюда притягательную силу Лиона для шелка, то треугольник, в котором была зажата судьба Тулузы, окажется вычерчен. Так что ни хлеб, ни шелк — а в XVI в. даже и пастель — не освободили Тулузу, исторически заранее осужденную на второстепенное положение, в котором она и застряла. Характерно, что Жорж Фреш говорит о «зависимой торговле», о «торговой сети под опекой». Даже хлебная торговля ускользала от местных купцов к выгоде комиссионеров, обслуживавших негоциантов либо Бордо, либо Марселя262.
Отправляясь от ключевых городов, т. е. портов и континентальных рынков на окраинах территории, Франция дробилась на зависимые зоны, сегменты, секторы, которые при посредстве городов получали выход на европейскую экономику, задававшую ритм. И именно под таким углом зрения может быть схвачен в своей реальности диалог Франций торговых и Франций территориальных. Если торговое общество, несмотря на его преимущества, не восторжествовало во Франции над обществом территориальным, то произошло это одновременно и потому, что последнее обладало внушительной плотностью, и потому, что лишь редко его можно было привести в движение на всю глубину. Но дело было также и в том, что Франция не занимала в международном порядке положения, выпавшего на долю Амстердама, а потом Лондона, и что ей недоставало первоклассной мощи, чтобы вдохновить и увлечь за собой региональные экономики, которые сами по себе отнюдь не всегда стремились к экспансии любой ценой.