Время мира — страница 2 из 70

15. Почти то же утверждал уже в 1828 г. Жан-Батист Сэ: «Оказалось, что политическая экономия, которая как будто имела своим предметом лишь материальные богатства, охватывает всю социальную систему целиком, связана в обществе со всем»16.

Следовательно, экономическая история мира — это вся история мира, но рассмотренная под определенным углом зрения: экономическим. Но ведь избрать именно такой угол зрения, а не какой-то иной означает заранее избрать некую форму одностороннего объяснения (все же опасную как раз в силу этого), от которой — я знаю это с самого начала — мне не освободиться полностью. Нельзя безнаказанно оказывать предпочтение серии так называемых экономических фактов. Сколько бы мы ни старались удержать их под контролем, отвести им надлежащее место, а главное — выйти за их пределы, разве сможем мы избежать незаметного проникновения «экономизма» и проблем исторического материализма? Это то же самое, что пересекать зыбучие пески.

Итак, как это часто случается, мы попытались, с помощью здравых аргументов, устранить трудности, загромождавшие нашу дорогу. Но едва мы принялись за дело, как с самого начала трудности упрямо возвращаются. Те трудности, без которых, признаем это, историю не принимали бы всерьез.


На последующих страницах читатель увидит, как я постарался эти трудности преодолеть.

Прежде всего мне нужно было засветить свой фонарь. Отсюда первая, теоретическая глава — «Членения пространства и времени», — где сделана попытка поместить экономику во времени и в пространстве, рядом, над и под остальными элементами, разделяющими с нею это время и это пространство: политикой, культурой, обществом.

Последующие пять глав, со 2-й по 6-ю, пытаются совладать со временем, с этого момента нашим главным или даже единственным противником. Я еще раз сделал ставку на длительную временнýю протяженность17. Вполне очевидно, что это означает надеть семимильные сапоги и не замечать определенные эпизоды и реальности краткосрочного протекания. На последующих страницах читатель не найдет ни жизнеописания Жака Кёра, ни портрета Якоба Фуггера Богача, ни тысяча первого объяснения системы Лоу. Это, конечно, лакуны. Но каким иным способом можно соблюсти логическую краткость?

С учетом сказанного и следуя привычной и почтенной процедуре, я разделил время мира на длительные периоды, учитывающие прежде всего последовательный опыт Европы. Две главы (вторая — о Венеции и третья — об Амстердаме) рассматривают «Старинные экономики с доминирующим городским центром». Четвертая глава под названием «Национальные рынки» исследует расцвет национальных экономик в XVIII в., в первую очередь — экономик Франции и Англии. Глава пятая — «Мир на стороне Европы или против нее» — дает обзор мира в так называемый Век Просвещения. Шестая глава, «Промышленная революция и экономический рост», которая должна была быть последней, изучает громадный разрыв, лежавший у истоков того мира, в котором мы живем и ныне. Заключение, все удлиняясь, обрело размеры отдельной главы.

Я надеюсь, что посредством достаточно близкого и неторопливого наблюдения этого разнообразного исторического опыта будут подкреплены выводы анализа в предшествующем томе. Разве Йозеф Шумпетер в своем труде «История экономического анализа» (1954 г.), который для нас, историков, представляет высшее его достижение, не утверждал, что существует три способа изучать экономику18: через историю, через теорию, через статистику; но что, если ему, Шумпетеру, пришлось бы заново начинать свою карьеру, сделался ли бы он историком? Мне бы хотелось, чтобы специалисты общественных наук подобным же образом видели в истории исключительное средство познания и исследования. Разве настоящее не находится больше чем наполовину во власти прошлого, упорно стремящегося выжить? И разве не предоставляет прошлое посредством своих закономерностей, своих различий и своих сходств ключ, необходимый для всякого серьезного понимания настоящего?



Глава 1ЧЛЕНЕНИЯ ПРОСТРАНСТВА И ВРЕМЕНИ В ЕВРОПЕ

Как видно из названия, эта глава, задуманная как теоретическая, развертывается в двух плоскостях: она пытается расчленить пространство, а затем расчленить время. Проблема заключается в том, чтобы заранее разместить реальности экономические и вслед за ними реальности социальные, им сопутствующие, в соответствии с их пространством, а после этого — в соответствии с их продолжительностью. Такие выяснения главного будут долгими, в особенности — первое из них, необходимое для того, чтобы легче понять второе. Но, я полагаю, полезно и то и другое; они ставят вехи на том пути, по какому надлежит двигаться, они оправдывают этот путь и предлагают удобный лексикон. Ибо, как и в любых серьезных спорах, здесь царят слова.


Пространство и экономики: миры-экономики


Пространство, будучи источником объяснения, затрагивает разом все реальности истории, все, имеющие территориальную протяженность: государства, общества, культуры, экономики… В зависимости от того, то или другое из этих множеств1 мы изберем, значение и роль пространства будут видоизменяться. Однако же видоизменяться отнюдь не во всем.

В первую голову я хотел бы коснуться экономик и рассматривать какое-то время только их. Потом я попробую очертить место и вмешательство других множеств. Начинать с экономики — это отвечает не только программе настоящего труда. Из всех видов овладения пространством освоение экономическое, как мы увидим, легче всего вычленяется и шире всего распространено. И оно не совпадает с одним лишь ритмом материального времени мира: в его игру непрестанно вмешиваются все прочие социальные реальности, способствующие или враждебные ему и в свою очередь испытывающие его влияние. И это — самое малое, что можно сказать.

Миры-экономики

Чтобы начать обсуждение, следует объясниться по поводу двух выражений, которые могут повести к путанице: мировая экономика и мир-экономика (économie-monde).

Мировая экономика простирается на всю землю; как говорил Сисмонди, она представляет «рынок всего мира»2, «род человеческий или же всю ту часть рода человеческого, которая находится в общении друг с другом и сегодня образует в некотором роде всего лишь единый рынок»3.

Мир-экономика (выражение неожиданное и плохо воспринимаемое французским языком, которое я некогда придумал за неимением лучшего и не слишком согласуясь с логикой, дабы передать одно из частных употреблений немецкого слова Weltwirtschaft— «мировое хозяйство»4) затрагивает лишь часть Вселенной, экономически самостоятельный кусок планеты, способный в основном быть самодостаточным, такой, которому его внутренние связи и обмены придают определенное органическое единство5.

Например, давным-давно я изучал Средиземноморье XVI в. как Welttheater или Weltwirtschaft — «мир-театр», «мир-экономику»6,—понимая под этим не только само море, но и все то, что на более или менее удаленном расстоянии от его берегов приводилось в движение жизнью обменов. В общем, некий мир в себе, некую целостность. В самом деле, средиземноморский ареал, хотя и разделенный в политическом, культурном, да и в социальном плане, может восприниматься как определенное экономическое единство, которое, по правде говоря, строилось сверху, начиная с господствовавших городов Северной Италии, прежде всего Венеции, а также наряду с нею Милана, Генуи, Флоренции7. Эта экономика данного комплекса не составляла всей экономической жизни моря и зависевших от него регионов. В известном роде она была верхним слоем последней, действие которого, более или менее сильное в зависимости от места, обнаруживалось на всех берегах моря, а иногда и очень далеко в глубине материка. Эта [экономическая] деятельность не считалась с границами империй — испанской, складывание которой завершится в правление Карла V (1519–1558 гг.), и турецкой, чей натиск намного предшествовал взятию Константинополя (1453 г.). Таким же образом она преступала явственно наметившиеся и весьма определенно ощущавшиеся границы между цивилизациями, делившими между собой пространство Средиземноморья: греческой, униженной и замкнувшейся в себе под нараставшим игом турок; мусульманской, сосредоточенной вокруг Стамбула; христианской, связанной разом с Флоренцией и с Римом (Европа Возрождения, Европа Контрреформации). Ислам и христианство противостояли друг другу вдоль разграничительной линии, проходившей с севера на юг между Средиземноморьем Западным и Средиземноморьем Восточным, линии, которая, идя по берегам Адриатики и по побережью Сицилии, достигала побережья нынешнего Туниса. На этой линии, разделявшей надвое средиземноморское пространство, происходили все громкие битвы между неверными и христианами. Но торговые суда непрестанно ее пересекали.


Венеция, старинный центр европейского мира-экономики в XV в., в конце XVII и в начале XVIII в. была еще космополитическим городом, где люди Востока чувствовали себя как дома.

Лука Карлеварис «Пьяцетта» (фрагмент). Оксфорд. Музей Агимола.


Ибо характерной чертой этого особого мира-экономики, схему которого мы рассматриваем — Средиземноморья XVI в., — было как раз то, что он перешагивал через политические и культурные границы, которые каждая на свой лад дробили и дифференцировали средиземноморский мир. Так, в 1500 г. христианские купцы находились в Сирии, в Египте, в Стамбуле, в Северной Африке; позднее левантинские купцы, турки, армяне распространятся в бассейне Адриатического моря. Экономика, вторгавшаяся повсюду, ворочавшая деньгами и обменами, вела к созданию известного единства, тогда как почти все остальное способствовало размежеванию разнящихся друг от друга блоков. Даже средиземноморское общество разделится в общем в соответствии с двумя пространствами: с одной стороны, общество христианское, в большинстве своем сеньериальное, а с другой — общество мусульманское, с преобладанием системы бенефициев, пожизненных сеньерий, служивших вознаграждением любому человеку, способному отличиться и служить на войне. По смерти их обладателя бенефиций или должность возвращались государству и распределялись заново.

Короче говоря, из рассмотрения частного случая мы делаем вывод, что мир-экономика был суммой индивидуализированных изолированных пространств, экономических и неэкономических, перегруппировываемых таким миром-экономикой; что он охватывал огромную площадь (в принципе то была в ту или иную эпоху самая обширная зона сплоченности в заданной части земного шара); что обычно он пренебрегал границами других крупных группирований истории.

Миры-экономики, существовавшие всегда

Миры-экономики существовали всегда, по крайней мере с очень давних времен. Точно так же, как всегда, по крайней мере с очень давних времен, имелись общества, цивилизации, государства и даже империи. Двигаясь семимильными шагами вспять течения истории, мы сказали бы о древней Финикии, что она была по отношению к обширным империям как бы наброском мира-экономики. Так же точно, как Карфаген во времена своего величия. Так же, как эллинистический мир, как, в крайнем случае, Рим. Так же, как и мусульманский мир после его ошеломляющих успехов. С наступлением IX в. норманнские набеги на окраинах Западной Европы на короткое время очертили хрупкий мир-экономику, наследниками которого станут другие. Начиная с XI в. Европа создаст то, что станет первым ее миром-экономикой, за которым последуют другие, вплоть до нашего времени. Московское государство, связанное с Востоком, Индией, Китаем, Средней Азией и Сибирью, было, по меньшей мере до XVIII в., само по себе миром-экономикой. Точно так же и Китай, который очень рано завладел обширными соседними территориями, привязав их к своей судьбе: Кореей, Японией, Индонезией, Вьетнамом, Юннанью, Тибетом, Монголией, т. е. «гирляндой» зависимых государств. Индия в еще более раннее время превратила в своих интересах Индийский океан в своего рода Внутреннее море, от восточного побережья Африки до островов Индонезии.


Россия, мир-экономика или мир-империя?

За одно столетие Россия завладевает сибирскими пространствами: затопляемыми зонами Западной Сибири, Центральносибирским нагорьем, гористыми областями на востоке, где ее продвижение было затруднено, тем более что южнее Россия натолкнулась на Китай. Назвать это миром-экономикой или миром-империей, что означало бы вернуться к спору с Иммануэлем Валлерстайном? Согласимся с последним относительно того, что Сибирь создавалась [военной] силой, что экономика — т. е. управление — лишь следовала за этим. Границы, нанесенные точками, отмечают современную государственную границу СССР.


Короче говоря, не находимся ли мы перед бесконечно возобновлявшимся процессом, перед почти спонтанным опережением, след которого будет обнаруживаться повсюду? Даже в случае, на первый взгляд не укладывающемся в схему, Римской империи, чья экономика тем не менее преодолевала границы вдоль благополучной линии Рейна и Дуная или в восточном направлении, вплоть до Красного моря и Индийского океана; по словам Плиния Старшего, Рим ежегодно терял на своих обменах с Дальним Востоком 100 млн. сестерциев. И древнеримские монеты сегодня довольно часто обнаруживаются в Индии8.

Правила, выявляющие тенденцию

Таким образом, минувшие времена предлагают нам ряд примеров миров-экономик. Не слишком многочисленные, но достаточные для того, чтобы позволить провести сравнения. К тому же, коль скоро каждый мир-экономика существовал очень долгое время, он эволюционировал, он трансформировался на той же территории по отношению к самому себе; и разные его «возрасты», его сменявшие друг друга состояния тоже предполагают возможность сопоставления. Наконец, материал достаточно богат, чтобы позволить своего рода типологию миров-экономик, чтобы по крайней мере вскрыть совокупность выявляющих тенденцию правил9, которые уточняли и даже определяли соотношение этих миров-экономик с пространством.

При изучении какого угодно мира-экономики первая забота — это очертить пространство, которое он занимал. Обычно его пределы легко уловить, ибо они изменялись медленно. Зона, какую охватывал такой мир-экономика, представляется первейшим условием его существования. Не существовало мира-экономики без собственного пространства, значимого по нескольким причинам:

— у этого пространства есть пределы, и очерчивающая его линия придает ему некий смысл подобно тому, как берега характеризуют море;

— оно предполагает наличие некоего центра, служащего к выгоде какого-либо города и какого-либо уже господствовавшего капитализма, какова бы ни была форма последнего. Умножение числа центров свидетельствовало либо о некой форме молодости, либо же о какой-то форме вырождения или перерождения. В противоборстве с внутренними и внешними силами и в самом деле могло наметиться, а затем и завершиться смещение центра: города с международным признанием, города-миры, беспрестанно друг с другом соперничали и сменяли одни другие;

— будучи иерархизованным, такое пространство было суммой частных экономик; из них одни бывали бедными, другие— скромными, и одна-единственная в центре мира-экономики оказывалась относительно богатой. Отсюда возникали различные виды неравенства, разность потенциалов, посредством которых и обеспечивалось функционирование всей совокупности. И отсюда то «международное разделение труда», по поводу которого П. М. Суизи говорит нам, что Маркс не предвидел, что оно «конкретизируется в виде [пространственной] модели развития и отсталости, которая противопоставит два лагеря человечества — имущих и неимущих (have и have-not), — разделенных еще более радикальной пропастью, нежели та, что разделяет буржуазию и пролетариат развитых капиталистических стран»10. И тем не менее речь здесь идет не о каком-то «новом» разделении, но о ране очень древней и, вне сомнения, неизлечимой. Она существовала задолго до Марксовой эпохи.

Итак, три группы условий, причем каждая имела первостепенное значение.

Правило первое: медленно варьирующие пределы пространства

Границы мира-экономики располагаются там, где начинается другая экономика того же типа, вдоль некой линии или, вернее, некой зоны, пересекать которую как с той, так и с другой ее стороны бывало выгодно с экономической точки зрения лишь в исключительных случаях. Для основной части торговли, и в обоих направлениях, «потеря на обмене превысила бы прибыль»11. Так что как общее правило границы миров-экономик предстают как зоны мало оживленные, инертные. Как бы плотной, труднопреодолимой оболочкой бывали зачастую природные преграды — ничьи земли (по man's lands), ничьи моря (по man's seas). Такой была Сахара между Африкой Черной и Африкой «Белой», несмотря на пересекавшие ее караваны. Таким был Атлантический океан, пустынный к югу и к западу от Африки, на протяжении веков служивший преградой в противоположность океану Индийскому, очень рано завоеванному торговлей, по крайней мере в северной его части. Таков был и Тихий океан, связь с которым у Европы-завоевательницы была ненадежной: в общем плавание Магеллана было открытием всего лишь входной двери в Южные моря, но не двери для входа и выхода (читай: для возвращения). Разве завершилось это плавание при возвращении в Европу использованием португальского пути вокруг мыса Доброй Надежды? Даже начало плаваний манильских галеонов в 1572 г. не было настоящим преодолением чудовищного препятствия Южных морей.

Столь же мощные преграды существовали и по границам между христианской Европой и турецкими Балканами, между Россией и Китаем, между Европой и Московским государством. В XVII в. восточная граница европейского мира-экономики проходила на востоке Польши; она исключала [из него] обширную «Московию». Последняя была для европейца краем света. Взору того путешественника12, который в 1602 г. по пути в Персию вступил на русскую территорию возле Смоленска, Московское государство предстало как «великая и обширная» страна, «дикая, пустынная, болотистая, покрытая зарослями кустарника» и лесами, «пересеченная болотами, кои переезжают по гатям» (он насчитал «более 600 переходов такого рода» между Смоленском и Москвой, «зачастую в весьма скверном состоянии»), страна, где все выглядит не таким, как в иных странах, пустынная («можно проехать 20 или 30 миль, не увидев города или деревни»), с отвратительными дорогами, мучительными даже в хорошее время года, наконец, страна, «столь наглухо закрытая для въезда, что невозможно в нее проникнуть и покинуть ее тайком, без дозволения или охранной грамоты великого князя». Страна непроходимая — таково впечатление одного испанца, который, предаваясь воспоминаниям о путешествии из Вильно в Москву через Смоленск около 1680 г., утверждал, будто «вся Московия — сплошной лес», где нет иных деревень, кроме тех, что поставлены на вырубках 13. Еще в середине XVIII в. путешественник, проехавший дальше Митавы*AB, столицы Курляндии, не мог более нигде найти приюта, кроме как на «убогих постоялых дворах», содержавшихся евреями, «где приходилось укладываться спать вперемежку с коровами, свиньями, курами, утками и выводком сынов Израиля, коих источаемые запахи еще усиливала всегда чересчур раскаленная печка»14.


Европейские миры-экономики в масштабе всей планеты

Расширяющаяся европейская экономика представлена в соответствии с ее крупнейшими торговыми потоками в масштабе всего мира. Из центра в Венеции в 1500 г. напрямую эксплуатировались Средиземноморье (см. на с. 124 сеть маршрутов торговых галер) и Западная Европа; перевалочные пункты продлевали сеть этой эксплуатации в сторону Балтийского моря, Норвегии и за пределы левантинских гаваней, в направлении Индийского океана.


Хорошо бы еще раз представить себе масштабы этих враждебных расстояний. Ибо именно посреди таких трудностей утверждались, росли, долгое время существовали и эволюционировали миры-экономики. Им требовалось покорить пространство, чтобы над ним господствовать, а пространство непрестанно брало реванш, навязывая возобновление [первоначальных] усилий. Это чудо, что Европа единым махом, или почти единым махом, передвинула свои границы вместе с великими открытиями конца XV в. Но единожды открыв пространство, его приходилось удерживать — как воды Атлантики, так и земли Америки. Удерживать пустынную Атлантику и полупустынную Америку — было непросто. Но не легче бывало и пролагать себе дорогу к другому миру-экономике, выдвигать в его сторону «антенну», линию высокого напряжения. Сколько приходилось соблюдать условий, чтобы двери левантинской торговли оставались открытыми на протяжении веков среди обоюдной настороженности, обоюдной враждебности… Успех пути вокруг мыса Доброй Надежды был бы немыслим без этого предварительного торжества длительной временной протяженности. И взгляните, каких он будет стоить усилий, скольких потребует [предварительных] условий: первый его труженик, Португалия, буквально исчерпает себя при этом. Победа мусульманских караванов, пересекавших пустыни, тоже принадлежала к подвигам, медленно закреплявшимся строительством сети оазисов и источников воды.


В 1775 г. спрут европейской торговли протянул свои щупальца на весь мир: в зависимости от исходных пунктов вы различите торговые потоки английские, нидерландские, испанские, португальские и французские. Что до последних, то в Африке и в Азии их следует представлять совмещенными с другими потоками европейской торговли. Проблема заключалась прежде всего в том, чтобы «высветить» роль британских связей. Лондон сделался центром мира. В Средиземноморье и на Балтике выделены лишь важнейшие маршруты, которыми следовали все корабли различных торговых наций.

Правило второе: в центре господствующий капиталистический город

Мир-экономика всегда располагал городским полюсом, городом, пребывавшим в центре сосредоточения непременных элементов, обеспечивавших его деловую активность: информации, товаров, капиталов, кредита, людей, векселей, торговой корреспонденции — они притекали сюда и вновь отправлялись отсюда в путь. Законодателями там были крупные купцы, зачастую неимоверно богатые.

Города — перевалочные пункты окружали такой полюс на более или менее почтительном расстоянии, выступая как компаньоны и соучастники, а еще чаще они бывали прикованы к своей второстепенной роли. Их активность согласовывалась с активностью метрополии: они стояли вокруг нее на страже, отклоняли в ее сторону поток дел, перераспределяли или отправляли богатства, которые метрополия им доверяла, домогались ее кредита или страдали от него. Венеция была не одна; Антверпен был не один; не один будет и Амстердам. Метрополии являлись миру со свитой, с эскортом. Рихард Хёпке, имея их в виду, говорил об архипелагах городов, и выражение это создает [верный] образ. Стендаль предавался иллюзии, будто большие города Италии из благородства щадили менее крупные15. Но как бы могли они их уничтожить? Поработить их — да, и ничего более, ибо они нуждались в услугах малых городов. Город-мир не мог достигнуть и поддерживать высокий уровень своей жизни без вольных или невольных жертв со стороны других. Тех других, на которые он был похож — город есть город, — но от которых и отличался: то был сверхгород. И первый признак, по которому его узнаешь, — как раз то, что ему помогали, служили.

Эти редчайшие города, исключительные, загадочные, ослепляли. Такова Венеция, бывшая для Филиппа де Коммина в 1495 г. «самым победительным городом, какой я видывал»16. Таков был Амстердам, представлявший, по мнению Декарта, своего рода «перечень возможного». «Разве есть еще в мире место, — писал он Гезу де Бальзаку 5 мая 1631 г., — где бы все удобства и все диковины, какие только можно пожелать, были бы столь легко доступны, как в этом городе?»17 Но эти блистательные города, они и приводят в замешательство; они ускользают от взора наблюдателя. Какой только чужестранец, в частности какой только француз во времена Вольтера или Монтескьё, не упорствовал в стремлении понять Лондон, объяснить его себе? Путешествие в Англию, ставшее литературным жанром, было некой попыткой открытия, которая всегда спотыкалась о насмешливую самобытность Лондона. Но кто бы ныне смог нам раскрыть истинную тайну Нью-Йорка?

Всякий сколько-нибудь значительный город, особенно если он имел выход к морю, был «Ноевым ковчегом», «подлинной ярмаркой масок», «Вавилонской башней», как определил Ливорно президент де Бросс18. Что же говорить о настоящих столицах! Они предстают перед нами под знаком экстравагантного смешения самых разных народов — как Лондон, так и Стамбул, как Исфахан, так и Малакка, как Сурат, так и Калькутта (последняя — начиная с первых ее успехов). Под сводами Биржи в Амстердаме, бывшей картиной торгового мира в миниатюре, можно было услышать все языки мира. В Венеции, «ежели вам любопытно увидеть людей со всех концов света, одетых разнообразно, каждый по своей моде, подите на площадь св. Марка или на площадь Риальто, где вы найдете всякого вида особ».

Требовалось, чтобы это пестрое космополитическое население могло мирно жить и трудиться. Ноев ковчег означал обязательную терпимость. Что до Венецианского государства, то сеньер де Вилламон19 полагал в 1590 г., «что во всей Италии не сыщется места, где жилось бы свободнее… ибо, во-первых, Синьория неохотно осуждает человека на смерть, во-вторых, оружие там отнюдь не запрещено20, в-третьих, там вовсе нет преследования за веру, и, наконец, каждый там живет как ему заблагорассудится, в условиях свободы совести, что и служит причиною того, что некоторые французы-либертины21 остаются там, дабы избежать розыска и надзора и жить совершенно свободно». Мне представляется, что такая врожденная венецианская терпимость отчасти объясняла ее «знаменитый антиклерикализм»22— я предпочел бы сказать: ее бдительное сопротивление непримиримости Рима. Но чудо терпимости возникало вновь и вновь повсюду, где появлялось скопление купцов. Амстердам стал ее прибежищем, что было несомненной заслугой после религиозных столкновений между арминианами и гомаристами (1619–1620 гг.)*AC. В Лондоне религиозная мозаика была окрашена во все цвета. «Здесь есть, — писал в 1725 г. один французский путешественник, — иудеи, протестанты немецкие, голландские, шведские, датские, французские; лютеране, анабаптисты, милленарии*AD [sic!], браунисты, индепенденты, или пуритане, и трясуны, или квакеры»23. К этому нужно добавить англикан, пресвитериан, да и католиков, каковые, будь они англичане или иностранцы, обычно слушали мессу в домовых часовнях французского, испанского или португальского послов. Всякая секта, любое исповедание имели свои церкви или свои молитвенные дома. И каждое было узнаваемо, сообщало о себе ближнему: квакеров «узнаешь за четверть лье по их одежде — плоской шляпе, маленькому галстуку, доверху застегнутому кафтану — и по опущенным долу большую часть времени глазам»24.

Быть может, наиболее четко выраженной характеристикой таких супергородов было ранее и сильное социальное расслоение. Все они включали пролетариат, буржуазию, патрициат, бывший хозяином богатства и власти, столь уверенным в себе, что вскоре он перестанет себя утруждать принятием титула нобили (nobili), как то было во времена Венеции или Генуи25. В общем патрициат и пролетариат «расходились», богатые становились более богатыми, а бедняки, еще более нищими, ибо вечной бедой перенапряженных капиталистических городов была дороговизна, чтобы не сказать бесконечная инфляция. Последняя проистекала из самой природы высшие функций города, предназначение которых — господствовать над прилегавшими к городу экономиками. Экономическая жизнь сама собой стягивалась, стекалась к городским высоким ценам. Но, будучи захвачены таким давлением, город и экономика, завершением которой он был, рисковали обжечься. В иные моменты дороговизна жизни в Лондоне или в Амстердаме превышала пределы терпимого. Сегодня Нью-Йорк освобождается от своих торговых и промышленных предприятий, которые бегут от громадных ставок местных сборов и налогов.

И однако же, крупные полюса городской жизни слишком многое говорили заинтересованности и воображению, чтобы их призыв не был услышан, словно каждый надеялся принять участие в празднестве, в зрелище, в роскоши и позабыть трудности каждодневной жизни. Разве города-миры не выставляли напоказ свое великолепие? Если к этому добавлялись миражи воспоминаний, образ [города] вырастал до абсурда. В 1643 г. путеводитель для путешественников воскрешал в памяти Антверпен предыдущего столетия: город с 200 тыс. жителей, «как местных уроженцев, так и чужестранцев», способный принять «в своей гавани разом 2500 кораблей, [где они дожидались], стоя на якоре, целый месяц и не могли разгрузиться»; богатейший город, предоставивший Карлу V «300 тонн золота», город, где ежегодно выплескивалось «500 млн. серебром, 130 млн. золотом», «не считая вексельные деньги, кои притекали и утекали, как воды моря»26. Все это было мечтою, дымом! Но на сей раз пословица права: нет дыма без огня! Алонсо Моргадо в 1587 г. утверждал в своей «Истории Севильи», будто «в город ввезено столько сокровищ, что можно было бы замостить все его улицы золотом и серебром»27.

Правило второе (продолжение): господствующие города сменяют друг друга

Господствующие города не оставались таковыми вечно, in aeternum, они сменяли друг друга. Это было верно на вершине и верно на всех уровнях иерархии городов. Такие передвижки, где бы они ни происходили (на вершине или на середине склона), из чего бы они ни проистекали (из чисто экономических причин или нет), всегда бывали показательными. Они прерывали спокойный ход истории и открывали перспективы тем более ценные, что они бывали редки. Когда Амстердам сменял Антверпен, когда Лондон сменял Амстердам или когда около 1929 г. Нью-Йорк обошел Лондон, это всякий раз бывало опрокидыванием огромного исторического массива, выявлявшим хрупкость прежнего равновесия и силы того равновесия, которое должно было утвердиться. Это затрагивало весь круг мира-экономики, и последствия, как можно заранее догадаться, никогда не бывали только экономическими.

Когда в 1421 г. Мины сменили столицу, покинув Нанкин, открытый благодаря Синей реке для морского судоходства, чтобы обосноваться в Пекине, лицом к опасностям маньчжурской и монгольской границ, громадный Китай, массивный мир-экономика, опрокинулся бесповоротно; он отвернулся от определенной формы экономики и деятельности, связанной с удобствами сообщения по морю. Глухая, замкнувшаяся в себе столица укоренилась в самом сердце суши, притягивая все к себе. Сознательный или бессознательный, то был, безусловно, решающий выбор. Именно в этот момент Китай проиграл в борьбе за господство над миром ту партию, которую он, не слишком это сознавая, открыл морскими экспедициями начала XV в., отправлявшимися из Нанкина.


Символ английского морского могущества: разгром Непобедимой Армады. Деталь картины неизвестного мастера. Лондон, Гринвичский Национальный Морской музей. Фото музея.


Именно аналогичное развитие было завершено выбором, что сделал Филипп II в 1582 г. В то время как политически Испания господствовала в Европе, Филипп II в 1580 г. завоевал Португалию и разместил свое правительство в Лисабоне, где оно пробудет почти три года. Лисабон приобрел от этого громадный вес. Обращенный к океану, он был таким местом, откуда можно было контролировать мир и господствовать над ним, [центром], о каком только можно было мечтать. Подкрепленный авторитетом короля и присутствием правительственных учреждений, испанский флот в 1583 г. изгонит французов с Азорских островов, и пленные будут без суда и следствия повешены на реях. Так что оставить в 1582 г. Лисабон означало покинуть пост, откуда осуществлялось господство над экономикой империи, ради того, чтобы запереть испанскую мощь в сердце практически неподвижной Кастилии, в Мадриде. Какой это было ошибкой! Задолго до того подготовлявшаяся Непобедимая Армада отправилась в 1588 г. навстречу своей гибели. Испанская активность пострадала от такого отступления, и современники это осознали. Во времена Филиппа IV еще найдутся ходатаи, советовавшие Католическому королю28 осуществить «старинную португальскую мечту» — перенести центр его монархии из Мадрида в Лисабон. «Ни для одного государя, — писал один из них, — морская мощь не имеет такого значения, как для государя испанского, ибо единственно морскими силами будет создано единое тело из многих провинций, столь друг от друга удаленных»29. Обращаясь вновь к этой идее в 1638 г., один военный писатель предвосхитил язык адмирала Мэхэна*AE: «Мощь, каковая всего более подобает испанскому оружию, есть та, кою размещают на море; но сие государственное дело столь всем ведомо, что я не стал бы его обсуждать, даже если бы счел оное уместным»30.

Критиковать задним числом то, что не произошло, но могло бы произойти, — это игра. Единственное, что можно сказать с уверенностью, — это то, что если бы Лисабон, подкрепленный присутствием Католического короля, оказался победителем, то не было бы Амстердама, по меньшей мере его не было бы так скоро. Потому что в центре какого-либо мира-экономики мог быть одновременно только один полюс! Успех одного означал отступление другого в более или менее краткий срок. Во времена Августа по всему римскому Средиземноморью Александрия боролась против Рима, который выйдет победителем. В средние века необходимо было, чтобы в борьбе за право эксплуатации богатств Востока одержал верх какой-то один город, Генуя или Венеция. Их продолжительному поединку не видно было конца вплоть до завершения Кьоджанской войны (1378–1381 гг.), когда Венеция одержит внезапную победу. Итальянские города-государства оспаривали превосходство с такой яростью, какую не удастся затмить их наследникам, современным нациям и государствам.

Такие сдвиги в сторону успеха или неудачи соответствовали подлинным потрясениям. Если происходило падение столицы какого-либо мира-экономики, то сильные сотрясения ощущались далеко, вплоть до самой периферии. Впрочем, как раз на окраинах, в настоящих или псевдоколониях, это зрелище имело шансы оказаться самым очевидным. Утратив свое могущество, Венеция утратила и свою империю: Негропонт в 1540 г., Кипр (бывший лучшим украшением этой империи) в 1572 г., Кандию в 1669 г. Амстердам утверждает свое превосходство — Португалия теряет свою дальневосточную империю, а позднее оказывается на волосок от потери Бразилии. Франция с 1762 г. проигрывает первый серьезный тур в своем поединке с Англией: она отказывается от Канады и практически от всякого надежного будущего в Индии. В 1815 г. Лондон утверждается в полной своей силе, а к этому времени Испания утратила или должна была утратить Америку. Точно так же после 1929 г. мир, накануне еще имевший центром Лондон, начинает концентрироваться вокруг Нью-Йорка: после 1945 г. европейские колониальные империи уйдут все, одна за другой: английская, нидерландская, бельгийская, французская, испанская (или то, что от нее оставалось), а ныне португальская. Такое повторение колониального распада не было случайностью; рвались как раз цепи зависимости. Так ли трудно вообразить те последствия, которые повлек бы сегодня за собой по всему миру конец «американской» гегемонии?

Правило второе (продолжение и окончание): более или менее полное господство городов

Слова о господствующих городах не должны заставить думать, будто речь всегда идет об одном и том же типе городских успехов и городских сил: в ходе истории такие центральные города оказывались лучше или хуже оснащенными, а их различия и относительные недостатки при ближайшем рассмотрении подводят к достаточно верным истолкованиям.

Если мы возьмем классическую последовательность господствовавших городов Запада — Венеции, Антверпена, Генуи, Амстердама, Лондона, — к которым мы не раз еще будем обращаться, то сможем констатировать, что первые три не располагали арсеналом всего необходимого для экономического доминирования. В конце XIV в. Венеция была торговым городом в полном расцвете, но она наполовину была обязана промышленности и вдохновлялась ею, а если она и имела свою финансовую и банковскую структуру, то эта система кредита функционировала лишь внутри венецианской экономики, то был двигатель эндогенный. Антверпен, практически лишенный флота, предоставил убежище европейскому торговому капитализму; для торговли и прочих дел он был своего рода испанским постоялым двором. Всякий находил там то, что сам туда привозил. В более позднее время Генуя будет обладать только банкирским первенством наподобие Флоренции в XIII–XIV вв.; и если она играла первые роли, то потому, что клиентом ее был король Испанский, хозяин драгоценных металлов, а также потому, что на рубеже XVI и XVII вв. наблюдалась некая неясность в определении центра тяжести Европы: Антверпен этой роли более не играл, Амстердам еще не играл, речь шла самое большее об антракте. В лице Амстердама и Лондона города-миры обладали полным арсеналом экономического могущества, они подчинили себе все: от контроля за мореплаванием до торговой и промышленной экспансии и полного спектра всех форм кредита.

Что также варьировало, от одного случая господства к другому, так это обладание политическим могуществом. С этой точки зрения Венеция была сильным независимым государством; в начале XV в. она завладела материковыми землями, близкими к ней и служившими обширным защитным поясом. С 1204 г. она располагала колониальной империей. Зато Антверпен не будет иметь в своем распоряжении, так сказать, никакой политической мощи. Генуя была лишь территориальным островом: она отказалась от политической независимости, сделав ставку на другое орудие господства, каким служили деньги. Амстердам присвоил себе в некотором роде право собственности на Соединенные Провинции, желали последние того или нет. Но в конечном счете его «царство» было ненамного большим по размерам, чем венецианская Terraferma. С возвышением Лондона все изменяется, ибо огромный город располагал английским национальным рынком, а затем рынком всех Британских островов вплоть до того дня, когда с изменением масштабов мира этот сгусток могущества не окажется всего лишь маленькой Англией перед лицом мастодонта — Соединенных Штатов.

Короче говоря, прослеживаемая в самых основных своих чертах последовательная история господствовавших городов Европы после XIV в. с самого начала рисует нам картины эволюции нижележавших миров-экономик, более или менее связанных и устойчивых, колебавшихся между ориентацией на центры сильные и центры слабые. Такая последовательность мимоходом освещает также и варьировавшую ценность орудий господства: мореплавания, крупной торговли, промышленности, кредита, политического могущества или насилия…

Правило третье: различные зоны были иерархизованы

Разные зоны какого-нибудь мира-экономики устремляют свой взор к одной и той же точке, к центру: будучи «поляризованы», они образуют уже совокупность с многочисленными связями. Как заявит в 1763 г. марсельская торговая палата: «Все виды коммерции между собою связаны и, так сказать, протягивают руку друг другу»31. Столетием раньше некий наблюдатель (в Амстердаме) уже делал из голландского случая вывод, «что существовала такая связанность между всеми частями коммерции во Вселенной, что пренебрегать какой-нибудь из них означало бы плохо знать прочие»32.

И связи, единожды установленные, сохраняются надолго.

Какая-то страсть сделала из меня историка Средиземноморья второй половины XVI в. В мыслях я совершал плавания, заходил в гавани, вел обмен, продавал во всех его портах на протяжении доброго полустолетия. Потом мне понадобилось заняться историей Средиземноморья XVII и XVIII вв. Я подумал было, что специфика этого времени поставит меня в затруднительное положение, что мне потребуется, для того чтобы почувствовать себя в нем, переучиваться заново. Но довольно быстро я заметил, что нахожусь в знакомой стране, будь то в 1660 г., в 1670 г. или даже в 1750 г. Базовое пространство, маршруты, сроки перевозок, производство, обмениваемые товары, гавани — все, или почти все, оставалось на прежнем месте. В целом тут или там наблюдались какие-то изменения, но относившиеся почти что к одной лишь надстройке; это одновременно и много и почти ничего, даже если такое почти ничто — деньги, капиталы, кредит, возросший или уменьшившийся спрос на тот или другой продукт — могло доминировать над стихийной, «приземленной» и как бы «натуральной» жизнью. Последняя, однако, продолжалась, не зная, собственно, что подлинные хозяева уже не те, что прежде, и, во всяком случае, не больно об этом беспокоясь. То, что оливковое масло Апулии в XVIII в. вывозилось в Северную Европу через Триест, Анкону, Неаполь и Феррару и гораздо меньше — в Венецию 33, конечно же, имело значение, но так ли уж важно это было для крестьян, возделывавших оливковые рощи?

Именно опираясь на этот опыт, объясняю я себе строение миров-экономик и механизмы, благодаря которым сосуществовали капитализм и рыночная экономика, взаимопроникавшие, но никогда не сливавшиеся. На суше и вдоль течения рек столетиями и столетиями организовывались цепочки локальных и региональных рынков. Судьба такой локальной экономики, функционировавшей сама собой сообразно своим рутинным приемам, заключалась в том, чтобы периодически бывать объектом интеграции, приведения к «разумному» порядку, к выгоде какой-то одной господствующей зоны, какого-то одного господствующего города. И длилось это столетие или два, пока не появлялся новый «организатор». Как если бы централизация и концентрация34 ресурсов и богатств непременно происходили к выгоде нескольких изобранных мест накопления.

Если оставаться в рамках вышеприведенного примера, то показательным было использование Адриатики в интересах Венеции. Это море, которое Синьория контролировала самое малое с 1383 г., с овладением Корфу, и которое для нее было своего рода национальным рынком, она именовала «своим заливом» и утверждала, будто завоевала его ценой своей крови. Лишь в штормовые зимние дни Венеция прекращала патрульные плавания своих галер с вызолоченными носовыми частями. Но не Венеция выдумала это море, не она создала стоящие по берегам его города; производство прибрежных стран, их обмены и даже их народы моряков — все это она нашла уже сложившимся. Ей надо было лишь соединить в своих руках, как если бы то были нити, всю торговлю, существовавшую до ее вторжения: масло Апулии, корабельный лес Монте Гаргано, камень Истрии, соль, в которой на том и на другом берегу нуждались люди и стада, вино, зерно… Она собрала также странствующих купцов, сотни, тысячи лодок и парусников — и все это она затем приспособила к собственным нуждам и включила в свою собственную экономику. Такое овладение было тем процессом, той «моделью», которая определяла собой созидание любого мира-экономики с его вполне очевидными монополиями. Синьория притязала на то, что вся торговля Адриатического моря должна направляться в ее гавань и перейти под ее контроль, каков бы ни был конечный пункт торгового маршрута; она стремилась к этому, неустанно боролась с Сеньей и Фиуме (Риека), этими городами морского разбоя, и в не меньшей степени со своими торговыми соперниками — Триестом, Рагузой и Анконой35.

Схема венецианского господства обнаруживается и в других местах. В самом главном рна покоилась на колеблющемся диалектическом соотношении между рыночной экономикой, развивавшейся спонтанно, почти что сама собой, и экономикой, возвышавшейся над нею, которая перекрывала эти малые формы деятельности, ориентировала их, держала в своей власти. Мы говорили о масле Апулии, долгое время скупавшемся Венецией. Итак, подумайте о том, что, для того чтобы это делать, Венеция около 1580 г. имела в производящей области больше 500 купцов из Бергамо36, своих подданных, занятых сбором, складированием, организацией отправки. Таким образом, высшая экономика обволакивала производство, направляя его сбыт. Все средства были для нее хороши, чтобы добиться успеха, в особенности — сознательно предоставлявшиеся кредиты. И именно таким путем англичане утвердили свое преобладание в Португалии после заключения договора лорда Метуэна в 1703 г. Таким же образом и американцы вытеснили англичан из Южной Америки после второй мировой войны.


Суда с круглыми обводами причаливают в Венеции.

В. Карпаччо «Легенда о св. Урсуле», деталь, изображающая отплытие новобрачных. Фото Андерсона — Жиродона.

Правило третье (продолжение): зоны по Тюнену

За одним из объяснений (но не объяснением как таковым) можно обратиться к Иоганну Генриху фон Тюнену (1780–1851), бывшему наряду с Марксом величайшим немецким экономистом XIX в.37Во всяком случае, любой мир-экономика подчиняется схеме, которую он нарисовал в своем труде «Изолированное государство» (1826 г.). «Представьте себе, — писал он, — большой город посреди плодородной равнины, которую не пересекает ни доступная для судоходства река, ни какой-либо канал. Сказанная равнина образована совершенно одинаковыми почвами и вся пригодна для земледелия. На довольно большом расстоянии от города равнина заканчивается на краю дикой, невозделываемой зоны, которою наше государство совершенно отделено от остального мира. К тому же на равнине нет никакого другого города, кроме большого города, упоминавшегося выше»38. Восхитимся еще раз этой потребностью экономической науки выйти за пределы реального, чтобы лучше его понять39.

Единственный город и единственная деревня воздействуют друг на друга как бы под колпаком. Коль скоро всякий вид деятельности определяется единственно расстоянием (поскольку нет различия почв, которое бы предопределяло для той или иной зоны занятие какой-то особой культурой), то сами собой обрисовываются концентрические зоны вокруг города. Первый круг — сады, огородные культуры (огороды прилепляются к городскому пространству, проникают даже в свободные его промежутки) плюс к этому молочное хозяйство; затем, во втором и третьем кругах, зерновые культуры и скотоводство. Перед нашими глазами — микрокосм, модель которого может быть применена к Севилье и Андалусии, как сделал это Г. Нимейер40. Или, как это обрисовали мы, к районам, снабжавшим Лондон или Париж 41, или, по правде говоря, любой другой город. Теория связана с реальностью в той мере, в какой предложенная модель почти пуста и, ежели еще раз обратиться к образу испанского постоялого двора, куда приносишь с собой все, чем будешь пользоваться.

Я не буду ставить в упрек модели Тюнена то, что она не оставляет места внедрению и развитию промышленности (каковая существовала задолго до английской промышленной революции XVIII в.), или то, что в ней описывается абстрактная деревня, где расстояние — некий deus ex machina*AF—само собой описывает последовательные круги различных видов деятельности и где нет ни местечек, ни деревень, т. е. никакой из человеческих реальностей рынка. На самом деле любое перенесение на реальный пример такой слишком упрощенной модели позволяет вновь ввести эти отсутствующие элементы. Зато я буду критиковать то, что столь важное понятие неравенства нигде не нашло отражения в этой схеме. Неравенство между зонами очевидно, но допускается без объяснения. «Большой город» господствует над своей сельской местностью — и все. Но почему он над ней господствует? Обмен деревня — город, создающий элементарное обращение экономического тела, — прекрасный пример, что бы ни говорил по этому поводу Адам Смит42, неравного обмена. Такое неравенство имело свои истоки, свой генезис43. В этом смысле экономисты слишком пренебрегают исторической эволюцией, которой, вне всякого сомнения, очень рано было что сказать.

Правило третье (продолжение): пространственная схема мира-экономики

Всякий мир-экономика есть складывание, сочетание связанных воедино зон, однако на разных уровнях. В пространстве обрисовывается по меньшей мере три ареала, три категории: узкий центр, второстепенные, довольно развитые области и в завершение всего огромные внешние окраины. И качества и характер общества, экономики, техники, культуры, политического порядка обязательно изменяются по мере перемещения из одной зоны в другую. Здесь перед нами объяснение весьма широкой значимости, объяснение, на котором Иммануэль Валлерстайн построил весь свой труд «Современная мировая система» («The modern World-system», 1974).

Центр, так сказать, «сердце», соединяет все самое передовое и самое разнообразное, что только существует. Следующее звено располагает лишь частью таких преимуществ, хотя и пользуется какой-то их долей; это зона «блистательных вторых». Громадная же периферия с ее редким населением представляет, напротив, архаичность, отставание, легкую возможность эксплуатации со стороны других. Такая дифференциальная география еще и сегодня подстерегает и объясняет всеобщую историю мира, хотя последняя при случае тоже сама по себе создает ловушки в силу своего попустительства.

Центральная область не заключала в себе ничего таинственного: когда Амстердам был «мировым пакгаузом», Соединенные Провинции (или по крайней мере самые активные из их числа) были центральной зоной. Когда свое превосходство утвердил Лондон, в центре всего оказалась Англия (если не все Британские острова). Когда в начале XVI в. в один прекрасный день Антверпен пробудился в самом центре европейских торговых путей, Нидерланды, как выразился Анри Пиренн, сделались «предместьем Антверпена»44, а обширный [остальной] мир — его большим пригородом. «Выкачивающая мощь и притягательная сила таких полюсов роста»45 вполне очевидны.

Зато ориентировка более затруднительна, когда речь идет о том, чтобы расположить по соседству с такой центральной зоной прилегающие к ней районы во всей их плотности; районы, уступающие центру, но довольно незначительно, которые, стремясь догнать центр, оказывают на него давление со всех сторон, будучи активными более остальных. Различия не всегда бывали ярко выражены: по мнению Поля Бэроша 46, в прошлом перепады между такими экономическими зонами были куда меньше, чем сейчас; а Герман Келленбенц даже вообще сомневается в их реальности47. Однако же, были различия резкими или не были, но они существовали, как о том свидетельствуют критерии цен, заработной платы, уровней жизни, национального продукта, дохода на душу населения, торговых балансов — по крайней мере всякий раз, когда нам доступны цифры.

Самым простым, если не лучшим, во всяком случае, самым доступным критерием служило присутствие или отсутствие в той или иной области иноземных купеческих колоний. Если он занимал привилегированное положение в данном городе, в данной стране, иностранный купец сам по себе свидетельствовал о более низком положении этого города или этой страны по отношению к экономике, представителем или эмиссаром которой такой купец был. У нас есть десятки примеров такого превосходства: генуэзские купцы-банкиры в Мадриде во времена Филиппа II; голландские купцы в Лейпциге в XVII в.; английские купцы в Лисабоне в XVIII в. или же итальянцы, особенно итальянцы, в Брюгге, Антверпене, в Лионе, как и в Париже (по крайней мере до времен Мазарини). К 1780 г. «в Лисабоне и Кадисе все торговые дома суть иностранные торговые конторы» («Alle Häuser fremde Comptoirs sind»)48. Такое же или почти такое же положение существовало в XVIII в. в Венеции49.

Напротив, всякая двусмысленность рассеивается, как только мы попадаем в страну периферийную. Там ошибиться невозможно: это бедные, отсталые страны, где преобладающим социальным статусом зачастую бывало крепостное состояние или даже рабство (свободные или так называемые свободные страны имелись лишь в сердце Запада). Страны, едва вовлеченные в денежную экономику. Страны, где едва наметилось разделение труда, где крестьянин занимался всеми ремеслами разом, где цены, когда они выражались в деньгах, были смехотворными. Впрочем, любая слишком дешевая жизнь есть уже сама по себе показатель слабого развития. Венгерский проповедник Мартино Сепши Цомбор, возвращаясь в свою страну в 1618 г., «обращает внимание на высокий уровень цен на продовольствие в Голландии и Англии; положение начинает меняться во Франции, затем в Германии, в Польше и в Чехии, хлеб продолжает снижаться в цене на всем протяжении путешествия, вплоть до самой Венгрии»50. Венгрия — это уже почти нижняя ступенька лестницы. Но можно пойти и дальше: в сибирском Тобольске «потребные для жизни вещи столь дешевы, что простой человек может там весьма хорошо жить на десять рублей в год»51.

Отсталые регионы по окраинам Европы предлагают множество моделей таких маргинальных экономик. «Феодальная» Сицилия в XVIII в.; Сардиния в любую эпоху; турецкие Балканы; Мекленбург, Польша, Литва, обширные регионы, из которых выкачивался продукт к выгоде рынков Запада, осужденные на то, чтобы сообразовывать свое производство не столько с местными нуждами, сколько со спросом внешних рынков; Сибирь, эксплуатировавшаяся русским миром-экономикой. Но такими же были и принадлежавшие Венеции левантинские острова, где внешний спрос на изюм и на ликерные вина, потреблявшиеся вплоть до Англии, навязал с XV в. всепоглощающую монокультуру, разрушительную для местного равновесия.

Несомненно, везде в мире существовали периферии. До Васко да Гамы, как и после него, черные африканцы, золотоискатели и охотники первобытных областей Мономотапы на восточном побережье Африки, выменивали желтый металл и слоновую кость на индийские хлопковые ткани. Китай на своих границах непрестанно расширялся, вторгаясь в «варварские», как их определяют китайские тексты, страны. Ибо взгляд китайцев на эти народы был таким же, как у греков классической эпохи на народы, не говорившие по-гречески: как во Вьетнаме, так и в Индонезии жили только варвары. Однако же во Вьетнаме китайцы проводили различие между варварами китаизированными и некитаизированными. По словам китайского историка XVI в., его соотечественники «именовали сырыми варварами тех, что сохраняли свою независимость, оберегая свои первобытные нравы, и варварами вареными тех, кои более или менее восприняли китайскую цивилизацию, подчинившись Империи». Здесь принимаются во внимание одновременно политика, экономика, культура, модель социальной структуры. Сырое и вареное в такой семантике, как поясняет Жак Дурн, есть также оппозиция «культура — природа»; сырое состояние, проявляющееся прежде всего в наготе тела: «Когда пётао [горные «царьки»] выплатят дань [китаизированному] аннамскому двору, последний их покроет одеждами»52.

Столь же хорошо заметны отношения зависимости и на большом острове Хайнань, близ южного побережья Китая. Остров гористый и независимый в своей центральной части был населен некитайцами, по правде говоря, первобытными, тогда как равнинные районы, исчерченные рисовыми полями, уже находились в руках китайских крестьян. Горцы, грабители по призванию (но на них при случае и охотились как на диких зверей), охотно выменивали твердые породы дерева («орлиное дерево» и каламба*AG) и золотой песок посредством своего рода немого торга — китайские купцы «первыми выкладывали свои ткани и галантерейные товары в их горах»53. Оставляя в стороне немой торг, заметим, что эти обменные операции сходны с такими же на атлантическом побережье Сахары во времена Генриха Мореплавателя, когда там стали обменивать на сукна, полотно и одеяла из Португалии золотой песок и черных невольников, которых доставляли на побережье кочевники-берберы.


«Варвар сырой» [в первозданном виде]: китайский рисунок, изображающий полунагого кхмера, держащего в руках раковину. Гравюра из «Гэнчжеду», Национальная библиотека.

Правило третье (продолжение): нейтральные зоны?

Однако же отсталые зоны распределялись отнюдь не исключительно по настоящим перифериям. На самом деле они усеивали сами центральные области многочисленными региональными «пятнами», имевшими скромные размеры одной «области» или одного кантона, одной изолированной горной долины или зоны малодоступной ввиду ее расположения вдали от проезжих дорог. Все передовые экономики были, таким образом, как бы пронизаны бесчисленными «ямами», лежавшими вне пределов времени мира, «ямами», в которых историк, пребывающий в погоне за почти всегда неуловимым прошлым, испытывает такое ощущение, будто он погружается на глубину при подводной охоте. На протяжении последних лет и даже в еще большей степени, чем позволяют то предположить первые два тома этого труда, я настойчиво пытался «ухватить» эти простейшие судьбы, всю эту специфическую историческую ткань, помещающую нас ниже рынка или же на его окраине: экономика обменов обходила такие особые регионы стороной, регионы, не бывшие, впрочем, с человеческой точки зрения, ни более несчастными, ни более счастливыми, нежели прочие, о чем я не раз уже говорил.

Но такая подводная охота редко бывает плодотворна: документы отсутствуют, а детали, которые собираешь, более живописны, чем полезны. А ведь то, что мы хотели бы собрать, — это те элементы, по которым можно судить о мощности пласта экономической жизни и ее характере по соседству с таким нулевым уровнем. Конечно, это означает требовать слишком многого. Что, однако же, не вызывает никакого сомнения, так это существование таких «нейтральных» зон, находившихся почти вне рамок обменов и сношений. На пространствах Франции даже в XVIII в. такие мирки, наоборот, встречались как в наводивших страх внутренних районах Бретани, так и в альпийском массиве края Уазан54, или в долине Морзин55, за перевалом Монте, или в высокогорной долине Шамони, такой закрытой для внешнего мира до начала эпохи альпинизма. Встретить в 1970 г. в Сервьере, в Бриансоннэ, общину крестьян-горцев, которая «продолжала жить в дедовском ритме сообразно умонастроениям минувших времен и производить в соответствии со старинной техникой земледелия, пережив [в целом] всеобщее крушение своих общин-соседей», — то была неслыханная удача, выпавшая историку Колетт Бодуи56. И она сумела ею воспользоваться.

Во всяком случае, то, что такие изоляты могут существовать во Франции 1970 г., уже не позволяет удивляться тому, что в Англии в самый канун промышленной революции путешественнику или обследователю на каждом шагу попадались отсталые области. Дэвид Юм (1711–1776)57 в середине XVIII в. отмечал, что в Великобритании и Ирландии нет недостатка в областях, где жизнь столь же дешева, как во Франции. Это окольный способ говорить об областях, которые сегодня мы бы назвали «слаборазвитыми», где жизнь оставалась традиционной, где в распоряжении крестьян имелось обилие дичи, кишевших в реках лососей и форелей. Что же касается людей, то говорить следовало бы о дикости. Так обстояло дело в районе Фене, по берегам залива Уош, в момент, когда в начале XVII в. там предпринимались огромные усилия по улучшению земель на голландский манер. Мелиоративные работы породили там капиталистические деревни, на том месте, где до того существовали свободные люди, привычные к рыбной ловле и охоте на водоплавающую дичь. Эти «первобытные» люди будут яростно бороться за сохранение своего образа жизни, нападая на инженеров и землекопов, прорывая дамбы, убивая этих проклятых рабочих58. Подобные конфликты между модернизацией и приверженностью к старине происходили еще на наших глазах, как во внутренней Кампании, так и в других регионах света59. Однако такие насильственные действия были относительно редки. Обычно же «цивилизация», когда это бывало ей нужно, располагала тысячами способов для того, чтобы соблазнить регионы, которые она долго предоставляла самим себе, и проникнуть в них. Но так ли уж разнился результат?

Правило третье (продолжение и окончание): оболочка и инфраструктура

Мир-экономика представляется как бы громадной оболочкой. Принимая во внимание средства сообщения былых времен, он априори должен был объединять значительные силы, дабы обеспечить свое нормальное функционирование. Итак, он функционировал никем не оспариваемый, хотя действенными плотностью и глубиной, прикрытием и силой он располагал лишь в своей центральной зоне и в непосредственно окружавших ее областях. Да к тому же последние, как мы это видим на примере окружения Венеции, Амстердама или Лондона, сами включали зоны менее оживленной экономики, слабее связанные с центрами, где принимались решения. Еще и сегодня Соединенные Штаты имеют собственные «развивающиеся страны» даже в пределах своих границ.


Встреча двух миров-экономик: купец с Запада в местах производства пряностей. Иллюстрация к «Книге чудес» Марко Поло, XV в. Национальная библиотека (Ms.fr. 2810). Фото Национальной библиотеки.


Следовательно, рассматриваешь ли мир-экономику в его распространении по поверхности земного шара или рассматриваешь его в глубину в его же центральной зоне, испытываешь удивление: машина работает и, однако же (вспомните особенно первые господствующие города европейского прошлого), располагает небольшой мощностью. Как оказался возможен такой успех? Вопрос этот будет вновь и вновь возникать на протяжении этого труда, но мы не сможем дать не него безапелляционный ответ: то, что Голландии удавалось использовать свои торговые преимущества в самых глубинах враждебной ей Франции Людовика XIV, то, что Англия овладела громадной Индией — это и правда подвиги, но лежащие на грани непостижимого.

И все же, может быть, можно предложить объяснение с помощью такой уловки, как зрительный образ?

Вот перед нами гигантского веса глыба мрамора, отобранная Микеланджело или кем-нибудь из его современников в карьерах Каррары60. Однако же она будет отделена от массива с помощью элементарных средств, а затем перевезена наверняка скромными силами: немного пороха, который довольно давно использовали в карьерах и на рудниках, два или три рычага, десяток людей (и то не обязательно), канаты, упряжка, деревянные катки для будущего рольганга, наклонная плоскость — и дело сделано. Сделано потому, что гигант привязан к земле своею тяжестью; потому что представляет он силу огромную, но неподвижную, нейтрализованную. Разве масса простейших видов деятельности не бывает тоже захвачена в ловушку, связана, прикована к земле и в силу этого делается более легко управляема сверху? Орудиями и рычагами, делавшими возможными эти подвиги, были немного наличных денег, белого металла, поступавшего в Данциг (Гданьск) или в Мессину, соблазнительное предложение кредита, небольшой суммы «искусственных» денег или редкого и пользовавшегося особым спросом товара… Или сама система рынков. Высокие цены в конце торговых цепочек служили неизменным побудительным мотивом: один знак — и все приходило в движение. Добавьте к этому силу привычки: перец и пряности на протяжении столетий являлись к воротам Леванта, чтобы встретиться там с драгоценным белым металлом.

Разумеется, существовало также и насилие: португальские или голландские эскадры облегчили торговые операции задолго до «эпохи канонерок». Но еще чаще именно внешне скромные средства скрытно управляли зависимыми экономиками. На самом деле образ этот действителен для всех механизмов мира-экономики, как для центра по отношению к периферийным областям, так и для центра по отношению к самому себе. Ибо, напомним это еще раз, центр имел несколько этажей, он был разделен внутри себя. Такими же были и периферийные районы. «Общеизвестно, — писал один из русских консулов 61,— что в Палермо любой товар почти наполовину дороже, нежели в Неаполе». Но он забыл уточнить, что именно понимает он под «товаром» (article) и какие исключения предполагает оговорка «почти». Нам остается домыслить ответ и те движения, какие могли повлечь за собой такие перепады цен между двумя столицами королевств, образовывавших обездоленный Юг Италии.


Мир-экономика: один порядок перед лицом других порядков