Мир-экономика, построенный на Европе 208, не распространялся на весь тесный континент. За границей Польши долгое время оставалось в стороне Московское государство209. Как не согласиться по этому поводу с Иммануэлем Валлерстайном, который без колебаний помещает его вне сферы Запада, за рамками «Европы европейской», по крайней мере до начала единоличного правления Петра Великого (1689 г.)210? Так же точно обстояло дело и с Балканским полуостровом, где турецкое завоевание на столетия покрыло и поработило некую христианскую Европу, и со всей остальной Османской империей в Азии и Африке, обширными автономными или стремившимися таковыми быть зонами.
На Россию и на Турецкую империю Европа воздействовала превосходством своей денежной системы, привлекательностью и соблазнами своей техники, своих товаров, самой своею силой. Но в то время как в случае Москвы европейское влияние укреплялось как бы само собой и движение коромысла весов мало-помалу подтолкнуло огромную страну навстречу Западу, Турецкая империя, наоборот, упорствовала в том, чтобы удержаться в стороне от его разрушительного вторжения; во всяком случае, она сопротивлялась. И только сила, истощение, время возьмут верх над ее глубоко укоренившейся враждебностью.
Русская экономика, быстро приведенная к квазиавтономии
Московское государство никогда не было абсолютно закрытым для европейского мира-экономики 211, даже до 1555 г., до завоевания русскими Нарвы, небольшой эстонской гавани на Балтике, или до 1553 г., даты первого обоснования англичан в Архангельске. Но открыть окно на Балтику, «воды которой были на вес золота»212, позволить новой английской Московской компании (Moscovy Company) открыть дверь в Архангельске (даже если эта дверь каждый год очень рано закрывалась в связи с зимним ледоставом) — это означало принять Европу непосредственно. В Нарве, которую быстро стали контролировать голландцы, в небольшой гавани теснились корабли всей Европы, чтобы по возвращении рассеяться по всем европейским портам.
Архангельский порт в XVII в. Национальная библиотека, Кабинет эстампов. Фото Национальной библиотеки.
Однако же, так называемая Ливонская война завершилась для русских катастрофически; они были только рады подписать со шведами, вступившими в Нарву, перемирие от 5 августа 1583 г.213 Они утратили свой единственный выход к Балтике и сохранили лишь неудобный Архангельский порт на Белом море. Этот резкий удар остановил какой бы то ни было расширенный выход в Европу. Тем не менее новые хозяева Нарвы не запретили пропуск товаров, ввозимых или вывозимых русской торговлей214. Обмены с Европой, таким образом, продолжались либо через Нарву, либо через Ревель и Ригу 215, и их положительное для России сальдо оплачивалось золотом и серебром. Покупатели русского зерна и конопли, в особенности голландцы, обычно привозили, чтобы уравновесить свой баланс, мешки с монетой, содержавшие каждый от 400 до 1000 риксдалеров216. Так, в Ригу в 1650 г. доставили 2755 мешков, в 1651 г. — 2145, в 1652 г. — 2012 мешков. В 1683 г. торговля через Ригу дала положительное, сальдо в 823928 риксдалеров в пользу русских.
В таких условиях, если Россия оставалась наполовину замкнутой в себе, то происходило это одновременно от громадности, которая ее подавляла, от ее еще недостаточного населения, от его умеренного интереса к Западу, от многотрудного и без конца возобновляющегося установления ее внутреннего равновесия, а вовсе не потому, что она будто бы была отрезана от Европы или враждебна обменам. Русский опыт — это, несомненно, в какой-то мере опыт Японии, но с той большой разницей, что последняя после 1638 г. закрылась для мировой экономики сама, посредством политического решения. Тогда как Россия не была жертвой ни поведения, которое она бы избрала сознательно, ни решительного исключения, пришедшего извне. Она имела единственно тенденцию организоваться в стороне от Европы, как самостоятельный мир-экономика со своей собственной сетью связей. На самом деле, если прав М. В. Фехнер, масса русской торговли и русской экономики в XVI в. уравновешивалась более в южном и восточном направлениях, нежели в северном и западном (т. е. в сторону Европы)217.
В начале этого столетия главным внешним рынком для России была Турция. Связь осуществлялась по долине Дона и по Азовскому морю, где перегрузка товаров производилась исключительно на турецкие корабли: Черное море было тогда хорошо охраняемым турецким озером. Служба конных гонцов— свидетельство регулярной и значительной торговли— связывала в то время Крым с Москвой. К середине века овладение нижним течением Волги (взятие Казани в 1552 г., Астрахани — в 1556 г.) широко открыло путь на юг, хотя Волга и протекает через области, тогда еще слабо замиренные и делавшие сухопутную дорогу непроезжей, а водный путь довольно опасным: причаливать означало всякий раз рисковать. Но русские купцы объединялись, создавая речные караваны, которые своей численностью обеспечивали вероятную защиту.
С того времени Казань и в еще большей мере Астрахань сделались контрольными пунктами русской торговли, направлявшейся в степи Нижней Волги и в особенности в Среднюю Азию, Китай, в первую очередь — в Иран. Торговые поездки захватывали Казвин, Шираз, остров Ормуз (до которого из Москвы добирались за три месяца). Русский флот, созданный в Астрахани на протяжении второй половины XVI в., активно действовал на Каспии. Другие торговые пути вели в Ташкент, Самарканд и Бухару, до самого Тобольска, бывшего тогда по-граничьем сибирского Востока.
Эти обмены с Югом и Востоком определенно были по объему (хотя и невозможно выразить их в цифрах) большими, чем те, что направлялись в сторону Европы или возвращались оттуда. Русские экспортировали кожевенное сырье, пушнину, скобяной товар, грубые холсты, железные изделия, оружие, воск, мед, продовольственные товары плюс реэкспортируемые европейские изделия: фламандские или английские сукна, бумагу, стекло, металлы… В противоположном направлении шли пряности (главным образом — перец) и китайские или индийские шелка, все это транзитом через Иран; персидские бархаты и парчи; сахар, сушеные фрукты, жемчуг и золотые изделия Турции; хлопчатые изделия для простого народа, произведенные в Средней Азии… Всю эту торговую активность контролировало, оберегало, а при случае и развивало государство.
Если придерживаться нескольких известных цифр, относящихся к государственным монополиям (следовательно, всего лишь части обменов и не обязательно самой большой), восточная торговля была как будто положительной для России. И, взятая в целом, стимулировавшей ее экономику. В то время как Запад требовал от России лишь сырье, снабжал ее только предметами роскоши и чеканенной монетой (что, правда, тоже имело свое значение), Восток покупал у нее готовые изделия, поставлял ей красящие вещества, полезные ее промышленности, снабжал Россию предметами роскоши, но также и тканями по низкой цене, шелком и хлопком для народного потребления.
Сильное государство
Желая того или нет, но Россия выбрала скорее Восток, чем Запад. Следует ли в этом видеть причину отставания ее развития? Или же Россия, отсрочив свое столкновение с европейским капитализмом, убереглась, возможно, от незавидной судьбы соседней Польши, все структуры которой были перестроены европейским спросом, в которой возникли блистательный успех Гданьска (Данциг — это «зеница ока Польши») и всевластие крупных сеньеров и магнатов, в то время как авторитет государства уменьшался, а развитие городов хирело?
Напротив, в России государство стояло как утес среди моря. Все замыкалось на его всемогуществе, на его усиленной полиции, на его самовластии как по отношению к городам («воздух которых не делал свободным» в отличие от Запада218), так и по отношению к консервативной православной церкви, или к массе крестьян (которые принадлежали прежде царю, а потом уже барину), или к самим боярам, приведенным к покорности, шла ли речь о вотчинниках или помещиках — владельцах поместий, этих своего рода бенефициев, дававшихся государем в виде вознаграждения, которые, если читатель пожелает, напомнят ему испанские энкомьенды в Америке или, еще лучше, турецкие сипахиники. Сверх всего государство присвоило себе контроль над важнейшими видами обмена: оно монополизировало соляную торговлю, торговлю поташем, водкой, пивом, медами, пушниной, табаком, а позднее и кофе…
Зерновой рынок хорошо функционировал в национальном масштабе, но на экспорт зерна требовалось разрешение царя, которому такой экспорт зачастую будет служить доводом для облегчения территориальных завоеваний219. И именно царь начиная с 1653 г. организовывал официальные караваны, которые каждые три года отправлялись в Пекин, доставляли туда ценные меха и возвращались оттуда с золотом, шелком, камкой, фарфором, а в более поздний период — с чаем. Для продажи спиртного и пива, что было государственной монополией, открывались заведения, «кои на русском языке именуются кабаками и кои царь оставил исключительно за собою… кроме как в части Украины, населенной казаками». Он извлекал из кабаков ежегодно большие доходы, быть может миллион рублей, а «поелику российская нация привычна к крепким напиткам и поелику солдаты и работники получают половину своей платы хлебом и мукой, а другую половину — в звонкой монете, они сию последнюю часть просаживает в кабаках, так что все наличные деньги, что обращаются в России, возвращаются в сундуки его Царского величества»220.
Правда, что касалось дел государственных, то каждый наживался за их счет в свое удовольствие. Контрабандная торговля была «нескончаемой», «бояре и иные частные лица находят для продажи тайком табак Черкасщины и Украины, где он произрастает в большом количестве». А что сказать о незаконной продаже водки на всех этажах общества? Самой бурной контрабандой, которую вынужденно терпели, была котрабандная торговля сибирскими мехами и шкурами с близлежащим Китаем — настолько значительная, что вскоре официальные караваны перестанут там делать удачные дела. В 1720 г. «отрубили голову князю Гагарину, прежнему губернатору сибирскому… за то, что он скопил столь безмерные богатства, что после того, как распродали только его движимое имущество и сибирские и китайские товары, остается еще несколько домов, набитых непроданным, не считая драгоценных камней, золота и серебра, кои достигают, как уверяют, более 3 млн. рублей»221.
Но воровство, контрабанда, неповиновение закону не были исключительно уделом России, и, каким бы ни был их вес, они не ограничивали решающим образом царский произвол. Здесь мы оказываемся за пределами политического климата Запада. Доказательство тому — организация гостей222, крупных негоциантов, которых здесь, так же как и в других странах, торговля на дальние расстояния вела к богатству, но которые были поставлены в зависимость от государства. Их было двадцать или тридцать — состоявших на царской службе, облеченных одновременно и громадными привилегиями и громадной ответственностью. На гостей поочередно возлагались сбор налогов, управление астраханской или архангельской таможнями, продажа пушнины и прочих товаров казны, внешняя торговля государства, особенно продажа товаров, относившихся к государственным монополиям, наконец, управление Монетным двором или Сибирским приказом. За выполнение всех этих задач они отвечали собственной головой и своим имуществом 223. Зато их состояния бывали порой колоссальными. Во время правления Бориса Годунова (1598–1605 гг.) годовая заработная плата работника оценивалась в 5 рублей. А Строгановы — правда, «короли» русских купцов, да еще обогатившиеся за счет ростовщичества, соляной торговли, горных предприятий, промышленных заведений, завоевания Сибири, торговли пушниной и пожалования фантастических колониальных владений к востоку от Волги в районе Перми начиная с XVI в., — безвозвратно предоставят царю 412056 рублей во время двух русско-польских войн (1632–1634 и 1654–1656 гг.)224. Они уже предоставляли Михаилу Романову в начале его царствования крупные суммы — пшеницей, драгоценными камнями, деньгами — в виде займов или чрезвычайных налогов225. Таким образом, гости — владельцы земель, крепостных, наемных рабочих, дворовых рабов — появляются в верхушке общества. Они образовывали особую «гильдию»226. Две другие гильдии включали купцов в общем второго и третьего классов, тоже пользовавшихся привилегиями. Но функции гостей сойдут на нет с воцарением Петра Великого.
Короче говоря, ясно, что в противоположность тому, что произошло в Польше, ревнивая и предусмотрительная царская власть в конечном счете сохранила самостоятельную торговую жизнь, которая охватывала всю территорию и участвовала в ее экономическом развитии. К тому же, совсем как на Западе, ни один из таких крупных купцов не был узко специализирован. Один из самых богатых гостей, Григорий Никитников, занимался сразу продажей соли, рыбы, сукон, шелков; у него были дела в Москве, но участвовал он и в торговых операциях на Волге, владел судами в Нижнем Новгороде, занимался экспортом через Архангельск; в какой-то момент он вместе с Иваном Строгановым вел переговоры о покупке наследственного имения — вотчины — за баснословную цену в 90 тыс. рублей. Некий Воронин владел больше чем 30 лавками в московских рядах 227; другой купец, Шорин, перевозил товары из Архангельска в Москву, из Москвы в Нижний Новгород и на Нижнюю Волгу; по уговору с компаньоном он одним махом закупил 100 тыс. пудов228 соли. А сверх того эти крупные купцы занимались розничной торговлей в Москве, куда они систематически доставляли прибавочный продукт и богатства из провинции229.
Крепостничество в России ужесточается
В России, как и в других странах, государство и общество были единой реальностью. Сильное государство соответствовало там обществу, удерживаемому в руках, осужденному на то, чтобы производить прибавочный продукт, за счет которого жили государство и господствующий класс, ибо без последнего царь в одиночку не удержал бы в подчинении громадную массу своих крестьян, главнейший источник его доходов.
Всякая история крестьянства сводилась, таким образом, к четырем-пяти действующим лицам: крестьянину, барину, государю, ремесленнику и купцу, причем последние два персонажа в России зачастую были крестьянами, только сменившими род занятий, но остававшимися в социальном и правовом смыслах крестьянами, всегда связанными узами сеньериального порядка. И вот как раз такой порядок становился все более и более тяжким; начиная с XV в. положение крестьянства от Эльбы до Волги не переставало ухудшаться.
Но в России эволюция не следовала правилу. В Польше, в Венгрии, в Чехии «вторичное закрепощение» действительно возникло к выгоде сеньеров и магнатов, которые с того времени стали между крестьянином и рынком и господствовали даже над снабжением городов, в тех случаях, когда последние не были попросту их личной собственностью. В России главным действующим лицом было государство. Все зависело от его нужд, его задач и от огромной тяжести прошлой истории: три столетия борьбы против татар и Золотой Орды значили побольше, чем Столетняя война в генезисе самодержавной монархии Карла VII и Людовика XI. Иван Грозный (1547–1584 гг.), основавший и вылепивший новое Московское государство, не имел иного выбора, кроме как устранить старую аристократию, уничтожить ее в случае необходимости, а чтобы иметь в своем распоряжении войско и администрацию, создать новое служилое дворянство, помещиков, которым жаловались в пожизненное владение земли, конфискованные у старой знати или заброшенные ею, или же новые и пустынные земли в южных степях, которые новый «дворянин» введет в эксплуатацию с помощью нескольких крестьян, даже нескольких рабов. Ибо рабы сохранялись в рядах русского крестьянства дольше, чем это утверждали. Как и в ранней европейской Америке, главной проблемой было здесь удержать человека, который был редок, а не землю, которой было в избытке сверх всякой меры.
И именно это было причиной, которая в конечном счете навязала крепостничество и будет его отягощать. Царь усмирил свое дворянство. Но дворянству этому надо жить. Если крестьяне оставят его ради освоения вновь завоеванных земель, как оно будет существовать?
Сеньериальное владение, основывавшееся на системе свободных держаний, преобразовалось в XV в. с появлением поместья, земельной собственности, которую барин эксплуатирует сам, как и на Западе, и которая формировалась в ущерб крестьянским держаниям230. Процесс начался в светских владениях, затем захватил земли монастырей и государственные. Поместье использовало труд рабов и в еще большей мере — труд погрязших в долгах крестьян, которые сами себя кабалили, чтобы рассчитаться с долгами. Система все более и более обнаруживала тенденцию требовать от свободного держателя трудовой повинности, и в XVI в. барщина увеличивается. Тем не менее у крестьянина оставались возможности бегства в Сибирь (с конца XVI в.) либо — еще лучше — на южные черноземы. Эндемичным пороком было постоянное передвижение крестьян, упорное их стремление сменить хозяина или добраться до незанятых «порубежных» земель либо попытать счастья в ремесле, мелочной торговле, торговле вразнос.
Все это было вполне законно: в соответствии с Уложением 1497 г. в течение недели после Юрьева дня (25 ноября), когда главные сельскохозяйственные работы были завершены, крестьянин имел право оставить своего барина при условии выплаты последнему того, что он ему был должен. Врата свободы открывали и другие праздники: Великий пост, Масленица, Пасха, Рождество, Петров день… Чтобы воспрепятствовать таким уходам, хозяин использовал все бывшие в его распоряжении средства, включая батоги и увеличение размера требуемых выплат. Но как было заставить мужика вернуться с повинной, если он выбирал побег?
А ведь такая крестьянская подвижность ставила под угрозу основы сеньериального общества, тогда как политика государства стремилась это общество укрепить, чтобы сделать из него орудие, пригодное служить государству: у каждого подданного было свое место в рамках строя, фиксировавшего обязанности и тех и других по отношению к государю. И тому пришлось положить конец крестьянским побегам. Для начала Юрьев день был оставлен как единственный срок законного ухода. Затем в 1580 г. указ Ивана IV «временно», впредь до особого распоряжения, запретил всякий свободный переход. Этой временности предстояло оказаться продолжительной, тем более что бегство крестьян продолжалось, несмотря на новые указы (от 24 ноября 1597 г. и 28 ноября 1601 г.). Завершением стало Уложение 1649 г., отметившее, по крайней мере теоретически, бесповоротный момент. В самом деле, раз и навсегда утверждалась незаконность любого крестьянского перехода без согласия барина и отменялись прежние предписания, допускавшие за беглым крестьянином право на невозвращение к его господину по истечении срока, установленного вначале в пять лет, а затем доведенного до пятнадцати. На сей раз всякие временные ограничения были сняты: сколько бы беглый ни отсутствовал, его можно было принудительно возвратить прежнему господину вместе с женой, детьми и нажитым добром.
Эта эволюция была возможна лишь в той мере, в какой царь принял сторону своего дворянства. Амбиции Петра Великого — развитие флота, армии, администрации — требовали привести к повиновению все русское общество, бар и крестьян. Такой приоритет потребностей государства объясняет то, что в противоположность своему польскому собрату русский крестьянин после своего теоретически полного закрепощения (в 1649 г.) бывал обязан более оброком, денежной или натуральной повинностью (уплачиваемой государству так же, как барину), нежели барщиной, принудительным трудом231. Когда последняя существовала, она даже в худшие времена крепостничества, в XVIII в., не превышала трех дней в неделю. Выплата повинностей в деньгах вполне очевидно предполагала рынок, на который крестьянин всегда будет иметь доступ. Впрочем, именно рынок объясняет ведение барином самостоятельного хозяйства в его поместье (он желал продавать свою продукцию) и в неменьшей степени развитие государства, связанное с денежными поступлениями фиска. С тем же успехом можно будет сказать, в соответствии со взаимностью перспектив, что раннее появление в России рыночной экономики зависело от открытости крестьянской экономики или что оно обусловило эту открытость. В таком процессе русская внешняя торговля с Европой (над относительной незначительностью которой в сравнении с громадным внутренним рынком иные, вне сомнения, стали бы насмехаться) играла некоторую роль, ибо как раз благоприятный баланс России впрыскивал в русскую экономику тот минимум денежного обращения — европейское или китайское серебро, — без которого активность рынка была бы почти невозможна, по крайней мере на таком же уровне.
Рынок и сельские жители
Эта основная вольность — доступ к рынку — объясняет немало противоречий. С одной стороны, очевидно ухудшение положения крестьян: во времена Петра Великого и Екатерины II крепостной стал рабом, «вещью» (это скажет царь Александр I), движимостью, которую его господин мог продать по своему усмотрению; и крестьянин этот был безоружен перед сеньериально-вотчинным судом, который мог его осудить на ссылку или на тюремное заключение. Сверх того он подлежал рекрутской повинности, даже посылался в качестве матроса на военные корабли или торговые суда или направлялся работником на мануфактуры… Кстати, именно поэтому вспыхивало столько крестьянских восстаний, неизменно подавляемых в крови и истязаниях. Пугачевский бунт в 1774–1775 гг. был лишь самым драматическим эпизодом таких никогда не утихавших бурь. Но с другой стороны, возможно, как позднее будет думать Леплэ232, что уровень жизни русских крепостных был сопоставим с уровнем жизни многих крестьян Запада. По меньшей мере части их, потому что в одном и том же имении встречались крепостные люди почти зажиточные наряду с крестьянами-бедняками. Наконец, и сеньериально-вотчинная юстиция не везде бывала обременительной.
И это факт, что имелись лазейки: подчинение приспосабливалось к странным вольностям. Русский крепостной часто получал позволение заниматься от себя лично ремесленным промыслом, совмещая его с сельским хозяйством или отдаваясь ему полностью; и тогда он сам продавал плоды своего труда. Когда княгиня Дашкова была в 1796 г. выслана Павлом I в деревню на севере Новгородской губернии, она спрашивала у своего сына, где эта деревня и кому принадлежит. Тот безуспешно пытался навести справки. «Наконец нашли, к счастью, в Москве крестьянина из оной деревни, каковой привез [естественно, на продажу] воз гвоздей собственного изготовления233. Зачастую крестьянин также получал от своего хозяина паспорт для занятий отхожим промыслом или торговлей вдали от своего дома. И все это — не переставая быть крепостным, даже сколотив состояние, и, следовательно, не прекращая уплачивать повинность, теперь уже пропорционально своему состоянию.
С благословения своих господ крепостные становились разносчиками, странствующими торговцами, лавочниками в предместьях, а затем в центре городов или занимались извозом. Каждую зиму миллионы крестьян везли на своих санях в города съестные припасы, накопленные в хорошее время года. Если, как это было в 1789 и 1790 гг., снега, к несчастью, выпадало немного и санные перевозки оказывались невозможными, то городские рынки оставались пустыми, наступал голод234. Летом реки бороздили бесчисленные лодочники. А от перевозок до торговли — всего один шаг. Натуралист и антрополог Петр Симон Паллас во время своих исследований, которые он вел по всей России, остановился в Вышнем Волочке, неподалеку от Твери, «большом селе, [каковое] похоже на городок. Своим ростом, — отмечает Паллас, — он обязан каналу, связывающему Тверцу со Метой. Сия связь Волги с Ладожским озером есть причина того, что почти все землепашцы сей округи предались коммерции; в такой мере, что земледелие там словно бы заброшено», а село сделалось городом, «центром названного по нему уезда» 235.
Волга между Новгородом и Тверью (12 августа 1830 г.). Путешествие князя Демидова. Фото Национальной библиотеки.
С другой стороны, с 1750 по 1850 г. фантастическим образом развилась старинная традиция деревенских ремесленников, работавших на рынок, — кустарей, которые с XVI в. полностью или почти полностью забрасывали работу в поле. Это огромное деревенское производство намного превосходило крестьянское надомное производство, организовывавшееся владельцами мануфактур 236. Крепостные сумели даже внести свой вклад в быстрое и широкое развитие мануфактур, которое со времен Петра Великого поощряло государство: в 1725 г. в России насчитывалось 233 мануфактуры, а в 1796 г., в момент смерти Екатерины II, — 3360, не включая сюда горные предприятия и металлургию237. Правда, цифры эти учитывают, наряду с очень крупными мануфактурами, и крохотные производства. Это не отменяет того, что они определенно указывают на мощный подъем. Главная часть этого промышленного (но не горнопромышленного!) наступления сосредоточивалась вокруг Москвы. Именно таким образом крестьяне принадлежавшего Шереметьевым села Иваново (к северо-востоку от столицы), которые издавна были ткачами, в конечном счете откроют настоящие мануфактуры, выпускавшие набивные ткани (поначалу льняные, затем — хлопчатые), числом 49 в 1803 г. Прибыли их были фантастическими, и Иваново стало великим русским текстильным центром238.
Не менее показательны были состояния некоторых крепостных в крупной торговле. Последняя — и это русская особенность — насчитывала сравнительно мало горожан239. И стало быть, крестьяне поспешно устремились к этой карьере и достигали там процветания, порой противозаконно, но также и при покровительстве своих господ. В середине XVIII в. граф Миних, говоря от имени русского правительства, констатировал, что на протяжении столетия крестьяне «вопреки любым запретам постоянно занимались торговлей, вложили в нее весьма значительные суммы», так что рост и «нынешнее процветание» крупной торговли «обязаны своим существованием умению, труду и капиталовложениям этих крестьян» 240.
Для таких нуворишей, которые в глазах закона оставались крепостными, драма или комедия начиналась, когда они хотели получить вольную. Хозяин обычно заставлял себя долго уламывать — то ли потому, что был заинтересован в получении и в дальнейшем значительной ренты, то ли потому, что тешил свое тщеславие, удерживая в зависимом положении миллионеров, то ли потому, что хотел непомерно поднять выкупную цену. Со своей стороны крепостной, чтобы отделаться подешевле, тщательно скрывал свое состояние и довольно часто выигрывал игру. Так, в 1795 г. граф Шереметьев потребовал за вольную с Грачева, крупного ивановского мануфактурщика, непомерную цену в 135 тыс. рублей плюс фабрику, землю и крепостных, которыми владел сам Грачев, т. е., по видимости, почти все его состояние. Но Грачев скрыл большие капиталы, записав их на имя работавших на него купцов. И, выкупив столь дорогой ценой свою свободу, он остался одним из крупнейших текстильных промышленников241.
Само собой разумеется, такие большие состояния наживало лишь меньшинство. И все же кишевшие в мелкой и средней торговле крестьяне характеризовали некую весьма своеобразную атмосферу крепостничества в России. Счастливый или несчастный, но класс крепостных не был замкнут в деревенской самодостаточности. Он оставался в контакте с экономикой страны и находил там возможности жить и заниматься предпринимательской деятельностью. К тому же между 1721 и 1790 гг. население удвоилось — то был признак жизнеспособности. И более того, число государственных крестьян возросло настолько, что стало мало-помалу охватывать половину сельского населения; а ведь эти государственные крестьяне были относительно свободными, над ними тяготела зачастую лишь теоретическая власть.
Наконец, в громадное тело России проникал не только белый металл Запада, но также и некий капитализм. И новшества, которые приносил с собой этот последний, не обязательно означали прогресс, но под их тяжестью старый порядок приходил в упадок. Наемный труд, который появился очень рано, развивался в городах, на транспорте, даже в деревнях при срочных работах — на сенокосе или на жатве. Работниками, предлагавшими свои услуги, часто бывали разорившиеся крестьяне, уходившие куда глаза глядят, нанимавшиеся чернорабочими или на тяжелые работы; или ремесленники, которые потерпели банкротство и продолжали работать в посаде — рабочем квартале, — но на более удачливого соседа; или бедняки, нанимавшиеся матросами, лодочниками, бурлаками (на одной только Волге было 400 тыс. бурлаков)242. Организовывались рынки труда, скажем в Нижнем Новгороде, где наметились будущие успехи этого огромного рыночного центра. На рудниках, в мануфактурах наряду с крепостными работниками требовались наемные рабочие, которых нанимали, выплачивая им задаток, рискуя, впрочем, увидеть, как нанятый исчезает без лишнего шума.
Но не будем рисовать положение ни в слишком благоприятных, ни в слишком мрачных тонах. Речь всегда шла о населении, привыкшем к лишениям, к существованию в трудных условиях. Поистине лучший пример тому образ русского солдата, «в самом деле легкого для прокорма», как нам объясняли: «Он носит небольшую жестяную коробку; у него есть маленький флакон уксуса, несколько капель коего наливает он в воду, которую пьет. А когда попадается ему немного чеснока, он его съедает с мукою, замешанной на воде. Голод он переносит лучше любого другого, а когда выдают ему мясо, он такую щедрость рассматривает как награду»243. Когда армейские склады бывали пусты, царь объявлял постный день — и все было в порядке.
Города, бывшие скорее местечками
В России рано обрисовался национальный рынок, разбухавший у основания за счет обменов, осуществлявшихся барскими и церковными имениями, и излишков крестьянской продукции. Оборотной стороной такого сверхизобилия сельской активности были, возможно, незначительные масштабы городов. Скорее местечек, чем городов — не только из-за их величины, но потому, что они не способствовали очень высокому развитию собственно городских функций. «Россия — это огромная деревня»244 — таково было впечатление европейских путешественников, поражавшихся в высшей степени обильной рыночной экономике, находившейся, однако, на своей начальной стадии. Выйдя из деревень, она охватывала местечки, да последние к тому же и мало отличались от соседних деревенских поселений. Крестьяне удерживали предместья, захватив там большую часть ремесленной деятельности, устраивали в самих городах кишевшие там лавчонки ремесленников-торговцев, поражавшие своим числом. По мнению немца Й. Кильбургера (1674 г.), «в Москве больше торговых лавочек, чем в Амстердаме или в целом немецком княжестве». Но они крохотные: в одну голландскую лавку их легко поместился бы десяток. И порой розничные торговцы делят вдвоем, втроем, вчетвером одну лавку, так что «продавец едва может повернуться посреди своих товаров»245.
Эти лавки, сгруппированные по видам товаров, двойной линией тянулись вдоль «рядов». «Ряд» можно было бы перевести как сук, потому что эти кварталы с теснящимися лавочками более напоминали устройство мусульманских городов, нежели специализированные улицы западного средневековья. В Пскове 107 иконописцев вытянули свои лавки в иконный ряд246. В Москве место нынешней Красной площади было «заполнено лавками, как и улицы, кои на нее выходят; у всякого ремесла своя улица и свой квартал, так что торговцы шелком никак не смешиваются с торгующими сукнами и холстами, золотых дел мастера — с шорниками, сапожниками, портными, скорняками и прочими ремесленниками… Есть также улица, на коей продают лишь образы их святых» 247. Однако еще шаг — и мы оказались бы перед самыми большими лавками — амбарами, на самом деле — оптовыми складами, которые равным образом занимались и розницей. У Москвы были и свои рынки, и даже рынки специализированные, вплоть до рынков старья, где цирюльники работали на открытом воздухе посреди выставленного старого тряпья, и мясных и рыбных рынков, по поводу которых один немец утверждал, что, «прежде чем их увидишь, их учуешь… Зловоние их таково, что всем иноземцам приходится затыкать себе нос!»248. Одни только русские, утверждает он, как будто этого не замечают!
Торговля пирогами (пирожками с мясом, весьма популярными в России). Гравюра К. А. Зеленцова «Крики Петербурга», XVIII в. Фото Александры Скаржиньской.
За пределами этой мелкой рыночной активности существовали обмены с большим радиусом. В национальном масштабе их навязывало разнообразие русских областей, в которых в одних недоставало хлеба или дров, в других — соли. И импортные изделия или товары пушной торговли пересекали страну от края до края. Истинными двигателями такой торговли, создавшей состояния многих гостей, а позднее других крупных негоциантов, были скорее ярмарки, нежели города. Их в XVIII в. имелось, может быть, от 3 до 4 тыс.249, т. е. в 10–12 раз больше, чем городов (в 1720 г. было, как утверждали, 273 города). Некоторые из них напоминали шампанские ярмарки, выполняли функцию соединения столь друг от друга отдаленных областей, какими были некогда Италия и Фландрия. В числе таких крупных ярмарок250 были Архангельская на дальнем Севере, которую южнее сменяла весьма оживленная, «одна из самых значительных в империи»251 Сольвычегодская; Ирбитская, контролировавшая дорогу в Тобольск, в Сибирь; Макарьевская, первые наметки колоссального Нижегородского торжища, которое развернется во всю ширь только в XIX в.; Брянская — между Москвой и Киевом; Тихвинская — на подступах к Ладоге, на пути к Балтике и в Швецию. То не были всего только архаические орудия, поскольку время ярмарок в Западной Европе сохранялось вплоть до XVIII в. Но проблему составляла в России относительная незначительность городов в сравнении с ярмарками.
Другим признаком незрелости городов было отсутствие современного кредита. И следовательно, царство ростовщичества, невообразимо сурового, в городах и деревнях: при малейшем инциденте в шестерни механизма попадало все, включая свободу и жизнь людей. Ибо «все дается взаймы… деньги, продовольствие, одежда, сырье, семена»; все закладывается— мастерская, лавка, лавчонка, деревянный дом, сад, поле или часть поля и даже система труб, которыми оборудована соляная скважина. В ходу были неправдоподобно высокие ставки процента: для займа одного русского купца другому русскому купцу в Стокгольме в 1690 г. ставка была 120 % на девять месяцев, т. е. больше 13 % месячных252. На Леванте, где ростовщичество между еврейскими или мусульманскими кредиторами и христианами-заемщиками чувствовало себя вольготно, ставки процента в XVI в. не достигали 5 % месячных. Какая умеренность! В Московском государстве ростовщичество было средством накопления по преимуществу. И выгода, предусматриваемая уговором, имела меньшее значение, чем захват залога, земельного участка, мастерской или гидравлического колеса. Это было дополнительной причиной того, что ставка процента была столь высокой, а сроки выплаты столь жесткими: все бралось в расчет ради того, чтобы уговор невозможно было соблюсти и в конце пути добыча оказалась бы захвачена безвозвратно.
Мир-экономика, нo какой?
Эта громадная Россия, невзирая на еще архаические формы, была, несомненно, миром-экономикой. Если расположиться в его центре, в Москве, он свидетельствовал не только об определенной энергии, но также и об определенной мощи доминирования. Ось север — юг вдоль Волги была решающей линией раздела, какой в Европе в XIV в. был капиталистический «позвоночный столб» от Венеции до Брюгге. И если вообразить себе карту Франции, увеличенную до русских масштабов, то Архангельск был бы Дюнкерком, Санкт-Петербург — Руаном, Москва — Парижем, Нижний Новгород — Лионом, Астрахань — Марселем. Позднее южной оконечностью станет Одесса, основанная в 1794 г.
Мир-экономика расширявшийся, продвигавший свои завоевания на свои периферийные, почти пустынные области, Московское государство было громадно, и именно такая громадность ставила его в ряды экономических чудищ первой величины. В этом отношении те иностранцы, что так часто подчеркивали этот фундаментальный фактор территориальных размеров, не заблуждались. Эта Россия, говорит один из них, столь обширна, что в разгаре лета «на одном конце империи световой день достигает лишь 16 часов, а на другом — 23 часов»253. Она столь обширна с приписываемыми ей 500 тыс. кв. лье254, «что все жители [мира] могли бы [там] разместиться с удобствами»255,— писал другой. Но, продолжал этот информатор, они, вероятно, «не смогли бы найти там достаточно средств к существованию».
В таких масштабах поездки и перемещения по необходимости удлинялись, становились бесконечными, нечеловеческими. Расстояния задерживали, усложняли все. Обменам требовались годы, чтобы замкнуться. Официальные караваны, отправлявшиеся из Москвы в Пекин, ходили туда и обратно за три года. Разве же не приходилось им в этом бесконечном путешествии пересекать пустыню Гоби, стало быть, самое малое 4 тыс. верст, т. е. примерно 4 тыс. км 256? Купец, несколько раз проделавший это путешествие, вполне мог утверждать, дабы успокоить расспрашивавших его в 1692 г. двух отцов-иезуитов, что приключение это не труднее-де пересечения Персии или Турции 257. Как будто это последнее не было в высшей степени трудным! В 1576 г. один итальянский очевидец говорил по поводу государства шаха Аббаса258, «что едешь по его государству непрерывно четыре месяца» («che si cantina quatre mesi continui nel suo stato»), чтобы его пересечь. Вне сомнения, путь Москва — Пекин проходили еще медленнее: до Байкала приходилось использовать сани, за Байкалом — лошадей или верблюжьи караваны. А также считаться с необходимыми паузами, с жестокой необходимостью «зимовать на месте».
Те же трудности наблюдались при движении с севера на юг, от Белого моря к морю Каспийскому. Правда, в 1555 г. англичане, выехав из Архангельска, добрались до рынков Ирана. Но столько раз лелеемый проект обойти с тыла торговлю пряностями по Индийскому океану, пересекая «русский перешеек» с севера на юг, слишком уж игнорировал реальные трудности этой операции. Однако еще в 1703 г. новость, быть может преждевременная, о занятии русскими Нарвы259 возбуждала воображение в Лондоне: чего проще, отправившись из этого порта, пересечь Россию, достигнуть Индийского океана и составить конкуренцию голландским кораблям! Тем не менее англичане несколько раз терпели неудачу в этой авантюре. Около 40-х годов XVIII в. им удалось обосноваться на берегах Каспия, но необходимое царское разрешение, данное в 1732 г., было у них отнято в 1746-м260.
Это пространство, лежавшее в основе реальности русского мира-экономики и на самом деле придававшее ему его форму, обладало также тем преимуществом, что гарантировало его от вторжения других. Наконец, оно делало возможной диверсификацию производства, а также более или менее иерархизованное от зоны к зоне разделение труда. Свою реальность русский мир-экономика доказывал также существованием обширных периферийных областей: на юг, в сторону Черного моря261; в азиатском направлении — фантастические территории Сибири. Этой последней, зачаровывающей нас, достаточно будет в качестве примера.
Изобретать Сибирь
Если Европа «изобрела» Америку, то России пришлось «изобретать» Сибирь. Как та, так и другая были выбиты из колеи громадностью их задачи. И все же в начале XVI в. Европа находилась уже в высокой точке своего могущества, и Америку связывали с ней привилегированные дороги, дороги Атлантического океана. Россия же в XVI в. была еще бедна людьми и средствами, а морской путь между Сибирью и Россией, некогда использовавшийся Великим Новгородом, был малоудобен: это приполярный путь, который завершается в обширном эстуарии Оби и на протяжении многих месяцев скован льдом. В конечном счете царское правительство его запретит из опасения, как бы контрабанда сибирской пушнины не обрела там слишком благоприятных условий262. Так что Сибирь связывалась с русским «шестиугольником» исключительно по бесконечным сухопутным дорогам, для которых, к счастью, Урал почти не представляет препятствия.
Именно в 1583 г. эта связь, зародившаяся уже давно, была закреплена походом казака Ермака, бывшего на службе у братьев Строгановых, купцов и промышленников, которые получили от Ивана IV обширные пожалования за Уралом «с правом устанавливать там пушки и пищали» 263. То было началом сравнительно быстрого (100 тыс. кв. км в год) завоевания264. За одно столетие русские в поисках пушнины этап за этапом овладели бассейнами Оби, Енисея, Лены и в 1689 г. натолкнулись на берегах Амура на китайские посты. Камчатку покорят в 1695–1700 гг., и начиная с 40-х годов XVIII в. за открытым в 1728 г. Беринговым проливом Аляска увидела первые русские поселения265. К концу XVIII в. в одном донесении отмечалось присутствие на этой американской земле двух сотен казаков, объезжавших страну и старавшихся «приучить американцев платить ясак», как и в Сибири, собольими и лисьими шкурками. И автор донесения добавлял: «Притеснения и жестокости, творимые казаками на Камчатке, не замедлят, вне сомнения, объявиться и в Америке»266.
Русское продвижение шло предпочтительно по эту сторону сибирских лесов, по южным степям, где около 1730 г. установится граница от берегов Иртыша, притока Оби, до отрогов Алтая. То была настоящая limes, непрерывная граница, удерживаемая казаками, в отличие от обычного точечного занятия сибирского пространства, усеянного небольшими крепостцами из дерева (острогами). Эта важнейшая граница, какой обрисовалась она к 1750 г., сохранится до правления Николая I (1825–1855 гг.)267.
В целом это было баснословное пространство, завоеванное поначалу в несколько стихийных продвижений, вследствие индивидуальных предприятий — процесса, не зависевшего от официальных воли и планов; пожелания и планы появятся позднее. Существовало даже родовое имя — «промышленные люди» — для обозначения таких первых и незаметных тружеников завоевания: охотников, рыбаков, скотоводов, трапперов, ремесленников, крестьян «с топором в руке и с мешком семян на плече»268. Не говоря уже о вольных искателях приключений, которых люди побаивались и принимали плохо, раскольниках, купцах (не обязательно русских), наконец, о ссыльных начиная с конца XVII в. В целом, принимая во внимание бескрайность Сибири, то была иммиграция смехотворная — самое большее 2 тыс. человек в среднем за год, — способная обеспечить на южных окраинах леса (леса березового, белого, в противоположность черным хвойным лесам Севера) редко рассеянное крестьянское население, которое обладало бесценным преимуществом: было почти свободным. На легких почвах сохи с орешниковым или буковым сошником было достаточно для возделывания нескольких ржаных полей269.
Русское население, вполне очевидно, выбирало плодородные почвы, берега богатых рыбой рек и оттесняло первобытные народы в пустынные южные степи или в густые северные леса: к югу — тюрко-татарские народы, от киргизов*EL с берегов Каспия до монгольских (скажем, вызывавших удивление воинственных бурят района Иркутска, где, несмотря на их сопротивление, в 1662 г. была построена крепостца); к северу — самоедов*EM, тунгусов, якутов270. С одной стороны, на юге, были войлочные шатры, дальние кочевки пастушеского населения и торговые караваны; с другой, на севере, — деревянные хижины в густых лесах, охота на пушного зверя, причем иной раз охотнику приходилось использовать компас, чтобы отыскать дорогу271. Европейские путешественники, охотно выступавшие в качестве этнографов, множили свои наблюдения об этих несчастных народах, отброшенных в неблагоприятную природную среду. «Онские тунгусы, — замечает Гмелин-дядя, — почти все говорят по-русски, они также носят русскую одежду, но их легко отличить по росту и по узорам, кои они наносят себе на лицо. Одежда их принадлежит к самым простым, они никогда не моются и, когда приходят в кабак, вынуждены приносить с собой чарку, ибо им бы ее не дали. Помимо признаков, по коим их отличают от русских, их весьма легко узнать по запаху»272.
Когда завершался XVIII в., Сибирь насчитывала, видимо, немногим меньше 600 тыс. человек населения, включая коренных жителей, которыми легко было управлять, принимая во внимание их бедность и незначительную численность, и которых даже можно было включать в состав небольших отрядов, которые обороняли остроги. Нередко их употребляли на тяжелых работах: тяга судов бечевой, перевозки, рудники. Во всяком случае, они снабжали посты пушниной, дичью или доставленными с юга товарами. Некоторое число рабов, полученных у монголов и татар, которых обычно продавали на астраханском рынке273, и те, каких продавали на сибирских рынках — тобольском и омском, — представляли лишь незначительное добавление. Ничего похожего на то, что делалось в рабовладельческой Америке или даже в некоторых областях России.
Необходимые перевозки никогда не бывали легкими. Реки, текущие с юга на север, долгие месяцы скованы льдом и знают приводящие в ужас весенние ледоходы. Перетаскивание плоскодонных судов (стругов) позволяло летом перебираться с плеса на плес по излюбленным волокам, где порой будут вырастать города, поначалу незначительные, как и те, что создавали европейцы во внутренних районах Нового Света. Зима, несмотря на сильные холода, относительно более благоприятна для перевозок благодаря удобствам санного пути. «Последними санными обозами, — писала 4 апреля 1772 г. «Газетт де Франс», сообщая санкт-петербургскую новость, — прибыло значительное количество золотых и серебряных слитков с рудников Сибири [вне сомнения, из района Нерчинска] и Алтайских гор»274.
Имея дело с таким медленным зарождением, Русское государство располагало временем, чтобы мало-помалу принять свои предосторожности, навязать свой контроль, разместить казачьи отряды и своих чиновников, активных, даже если и склонных к казнокрадству. Овладение Сибирью стало налаживаться с образованием в Москве в 1637 г. Сибирского приказа, своего рода министерства (в обязанности которого вошли все дела колонизуемого Востока), сравнимого в известной мере с Советом Индий (Consejo de Indias) и Торговой палатой в Севилье (Casa de la Contratación). Роль его заключалась одновременно в организации сибирской администрации и в сборе товаров, изымавшихся государственной торговлей. Речь пока не шла еще о драгоценных металлах, которые будут зависеть от запоздалого горнопромышленного цикла: нерчинские месторождения золотосодержащего серебра были открыты в 1691 г. и, разрабатываемые греческими предпринимателями, они дадут свое первое серебро только в 1704 г., а первое золото — лишь в 1752 г.275 Следовательно, сибирские поставки долгое время ограничивались фантастическими количествами пушнины, «мягкого золота», за которым государство осуществляло жесткий надзор: трапперы, коренные жители или русские, и купцы выплачивали дани и подати мехами, и меха эти собирались и перепродавались либо в Китае, либо в Европе стараниями Приказа. Но вдобавок к тому, что государство зачастую платило своим агентам этой же монетой (оставляя за собой лишь самые лучшие шкурки), ему не удавалось контролировать все, что поставляли охотники. Переправленные контрабандным путем сибирские меха продавались в Гданьске или в Венеции дешевле, чем в Москве. И естественно, еще легче было заниматься контрабандной торговлей с Китаем, крупнейшим покупателем пушнины, каланов, соболей… Так, с 1689 по 1727 г. в сторону Пекина прошло 50 караванов русских купцов, из них только десяток казенных276.
Ибо до полного овладения Сибирью было далеко. Еще в 1770 г., по свидетельству одного современника (ссыльного поляка, которого его приключения приведут позднее до самого Мадагаскара), «в политические взгляды [русского] правительства входит [даже] то, чтобы закрывать глаза на это нарушение [понимай: контрабанду]: было бы слишком опасно побуждать жителей Сибири к восстанию. Малейшая помеха заставила бы жителей взяться за оружие; а ежели бы дело до того дошло, Сибирь оказалась бы вовсе потерянной для России»277. Бениовский преувеличивал, и в любом случае Сибирь не могла ускользнуть от России. Ее тюрьмой была первоначальная стадия ее развития, которую обнаруживали дешевизна жизни в ее зарождавшихся городах, почти автаркическое положение многих ее областей и некоторым образом искусственный характер ее обменов на дальние расстояния, которые, однако же, создавали цепочку [взаимных] обязательств.
В самом деле, каковы бы ни были протяженность и медлительность сибирских обменов, они сообщались друг с другом. Великие сибирские ярмарки — Тобольская, Омская, Томская, Красноярская, Енисейская, Иркутская, Кяхтинская — были связаны одна с другой. Выехав из Москвы, русский купец, направляющийся в Сибирь, задержится в Макарьеве, в Ирбите, потом — во всех сибирских торговых центрах, ездя между ними туда и обратно (например, между Иркутском и Кяхтой). В целом поездка длилась четыре с половиной года, с продолжительными перерывами; в. Тобольске «караваны калмыков и башкир… пребывают всю зиму»278. Это порождало продолжительные скопления людей, вьючных животных, саней, в которые запрягали и собак и северных оленей, кроме тех случаев, когда поднимался ветер; тогда ставили парус, и животные шли за «кораблем», который двигался сам собой. Эти города-этапы с их лавками были местом сборищ и развлечений. Толпа постоянных покупателей «на тобольском рынке столь густа, что через нее проталкиваешься с трудом»279. В Иркутске было множество кабаков, где люди пили ночи напролет.
Собрание русских и китайских купцов у городничего Кяхты, города, где происходили русско-китайские ярмарки. Из книги Рехберга (Rechberg Ch., de. Peuples de la Russie.Paris — Pétersbourg, 1812, t. I). Фото Национальной библиотеки.
Города и ярмарки Сибири оживляла, таким образом, двоякая сеть обменов: сеть крупной торговли — русские и европейские товары в обмен на товары из Китая и даже из Индии и Персии; сеть обмена местных продуктов (прежде всего пушнины) на продовольствие, необходимое всем поселениям, затерявшимся в сибирской беспредельности и нуждавшимся в мясе, рыбе и драгоценнейшей водке, которая крайне быстро покорила Северную Азию — без нее кто бы вынес ссылку? Естественно, чем больше удаляешься на восток или на север, тем шире раскрывался веер цен. В Илимске, далеко за Иркутском, главном городе одноименной сибирской провинции, происходила своего рода ярмарка, где обменивалась пушнина на некоторые продовольственные припасы с Запада. На обмене таких припасов купец в 1770 г. наживал 200 % прибыли и удваивал эту прибыль, перепродавая меха в Китае. На месте фунт «ружейного пороха» стоил три рубля, фунт табака — полтора рубля, десять фунтов сливочного масла — шесть рублей, бочонок водки в 18 пинт*EN — пятьдесят рублей, сорок фунтов муки — пять рублей. Зато соболья шкурка стоила всего один рубль, черно-бурая лиса — три рубля, медвежья шкура — полтинник, полсотни шкурок дымчатой северной белки — один рубль, сотня кроличьих белых шкурок — один рубль, двадцать четыре горностаевых шкурки — один рубль, и остальное соответственно. Как было не разбогатеть при таких-то тарифах280? На китайской границе «бобер ценится при обмене в 80—100 рублей»281.
План города Астрахани в 1754 г. Atlas maritime, III, 1764. Национальная библиотека (Ge. FF 4965). Фото Национальной библиотеки.
Но какой купец отважился бы без такой денежной приманки отправиться в эти адские края, с их бездорожьем, где приходилось опасаться диких зверей и в неменьшей степени— грабителей, где лошади дохли от работы, где последние морозы стояли еще в июне, а новые — уже в августе 282, где деревянные сани легко ломались и люди, в случае сильного снегопада, не могли избежать смертельной опасности быть погребенными под снегом? Просто отклониться от тропы, укатанной возами, означало погрузиться в рыхлый снег, в котором лошади утопали по шею. И чтобы еще осложнить все это, начиная с 30-х годов XVIII в. пушнина Северной Америки составила конкуренцию «мягкому золоту» Сибири, где завершился, по крайней мере — захирел, некий «цикл». Именно тогда начинается горнопромышленный цикл и строятся плотины, водобойные колеса, паровые молоты, металлургические заводы и печи. Но в распоряжении той несовершенной Америки, какой была Северная Азия, не было ни негров, ни индейцев. И решит проблему именно русская и сибирская рабочая сила, по правде более подневольная, нежели добровольная. В течение первых пятидесяти лет XIX в. разгорелась странная, фантастическая золотая лихорадка. Вот ее навязчивые образы: исступленные поиски золотоносных россыпей вдоль рек, бесконечные переходы по болотистой тайге; набор рабочих среди ссыльных и крестьян на четыре месяца летних работ. Этих рабочих содержали под надзором в лагерях, и едва только они освобождались, как тотчас тратили все свои деньги на спиртное; и тогда у них не было иного выхода, как после трудной зимовки снова встретиться с вербовщиками, чтобы получить от них задатки и необходимое продовольствие для долгого обратного пути к месторождению283.
Недостаточность и слабости
В русской экспансии все было непрочным и неопределенным. Подвиг поразителен, но окружен хрупкими звеньями. Слабости русского мира-экономики поддаются измерению на севере и на западе в противостоянии странам Запада (это само собой разумеется), но также и на юге (от Балкан и Черного моря вплоть до Тихого океана) перед лицом двойного присутствия мусульманского и китайского миров.
Китай под управлением маньчжур проявил себя миром политически могущественным, агрессивным и склонным к завоеваниям. Нерчинский договор 1689 г. в действительности означал блокирование русской экспансии в бассейне Амура. Затем русско-китайские отношения откровенно испортились, и в январе 1722 г. русские купцы были выставлены из Пекина. Положение восстановится с заключением двойного Кяхтинского договора (20 августа и 21 октября 1727 г.), определившего монголо-сибирскую границу и учредившего южнее Иркутска, на самой границе, русско-китайскую ярмарку, которая поглотит основную долю обменов, несмотря на сохранение на некоторое время нескольких казенных караванов284, приходивших в Пекин. Такое развитие было к выгоде Китая, который таким способом отбросил русских купцов далеко от своей столицы, за пределы Монголии, и который умножил свои требования. Китайское золото в пластинах или в слитках впредь обменивалось почти исключительно на белый металл. А в 1755 г. русские участники каравана были арестованы и повешены в Пекине285. Конечно, Кяхтинская ярмарка будет еще знать хорошие дни, но проникновение русских в китайскую сферу было остановлено.
Иным было положение по отношению к миру ислама, который был расчленен и ослаблен политическими разделами: Турецкой империи, Персии, империи Великого Могола. Не существовало сплошного политического фронта от Дуная до Туркестана. Зато торговые сети там были старинными, прочными, их было почти невозможно обойти или преградить им путь. Признаком русской слабости было то, что купцы из Индии, из Ирана и с Балкан наводняли — я не нахожу другого слова! — русское пространство. Индусы-купцы находились в Астрахани и в Москве, армяне — в Москве и в Архангельске. И если эти последние начиная с 1710 г. получали царские привилегии, если царская власть в 1732 г. согласилась облегчить англичанам торговлю с Персией через Казань, то это потому, что русские терпели на Каспийском море неудачу за неудачей286. На этом направлении связи бывали успешны лишь тогда, когда опирались на местные общины важнейших городов — перевалочных пунктов, начиная с Астрахани, имевшей татарское предместье, армянский квартал, индийскую колонию и так называемый «иноземный» караван-сарай, в котором проживали, например, в 1652 г. двое отцов-иезуитов, желавших совершить путешествие в Китай. Точно так же в связях с Черным морем и с турецкими рынками на Балканах, включая и Стамбул, властвовали турецкие (зачастую греческого происхождения) купцы наряду с несколькими рагузинскими купцами.
Во всяком случае, именно рагузинца — Савву Лукича (Владиславича) Рагузинского, родившегося в Боснии, воспитанного и обученного в Венеции, приехавшего в Россию в 1703 г., — будет использовать Петр Великий в своих сношениях с Балканами, и ему поручит он впоследствии организовать далекую торговлю Сибири287. И разве же не было в Сибири греков — скупщиков пушнины и предпринимателей-горнопромышленников на Алтае? 20 января 1734 г., когда открывалась Ирбитская ярмарка и дороги к ней были «заполнены лошадьми, людьми и санями, — отмечал один путешественник, — я видел там греков, бухарцев, татар всех видов… У греков были главным образом иноземные товары, закупленные в Архангельске, такие, как французские вино и водка»288.
Иностранное превосходство еще более ясно в направлении Европы — превосходство к выгоде купцов ганзейских, шведских, польских, английских и голландских. В XVIII в. голландцы, мало-помалу сдававшие позиции, плохо обслуживаемые своими местными корреспондентами, терпели банкротство один за другим, и первенство оказалось за англичанами: в торговых делах в конце столетия они будут разговаривать как хозяева. В Москве, а потом в Санкт-Петербурге московские купцы редко уравновешивали купцов иностранных. Разве не любопытно, что к 30-м годам XVIII в. самый богатый в Сибири купец, который бывал в Пекине в качестве агента московских караванов, а позднее будет вице-губернатором в Иркутске, а именно Лоренц Ланг, был, вероятно, датчанином289? Точно так же, когда наметится после 1784 г. непосредственная русская торговля на черноморском направлении, она будет осуществляться венецианцами, рагузинцами, марсельцами — опять-таки иностранцами. И не будем говорить об авантюристах, «пройдохах» и «бродягах», которые еще до Петра Великого играли такую роль в русских делах. Еще в апреле 1785 г. Семен Воронцов писал из Пизы своему брату Александру: «…все негодяи Италии, когда они больше не ведают, за что приняться, публично заявляют, что отправятся в Россию, дабы сколотить состояние» 290.
Напрашивается вывод: на своих окраинах русский гигант не утвердился прочно. Его внешние обмены — с Пекином, Стамбулом, Исфаханом, Лейпцигом, Львовом, Любеком, Амстердамом — были объектом нескончаемых манипуляций со стороны других. И только на пространстве внутренних рынков, на громадных ярмарках, усеивавших территорию, русский купец брал реванш, используя в свою очередь европейские товары, ввезенные в Санкт-Петербург или в Архангельск, как торговую монету вплоть до Иркутска и далее за ним.
Цена европейского вторжения
Военные победы Петра Великого и его насильственные реформы, как утверждают «вывели Россию из изоляции, в которой она жила до того» 291. Нельзя сказать, что формула эта целиком ошибочна или целиком справедлива. Разве не склонялась громадная Московия в сторону Европы до Петра Великого? Основание Санкт-Петербурга, к выгоде которого произошел перенос центра русской экономики, оно, конечно, открыло окно или дверь на Балтику и в Европу, но ежели через эту дверь Россия получила лучший выход из дома, то и Европа в свою очередь стала легче проникать в русский дом. И, расширив, свое участие в обменах, она завоевывает русский рынок, обустраивает его к своей выгоде, ориентирует то, что можно было в нем ориентировать.
Неизменно положительный баланс российской торговли (1742–1785 гг.)
По данным документа из ЦГАДА в Москве (фонд Воронцова, 602—1—59), который приводит баланс российской торговли, как сухопутной, так и морской. Два кратких ухудшения баланса — в 1772 и 1782 гг., — несомненно, следствие расходов на вооружения.
Еще раз были введены в игру все средства, какие использует Европа для обеспечения своего продвижения, прежде всего гибкость кредита — закупки авансом — и ударная сила наличных денег. Один консул на французской службе в Эльсиноре заметил (9 сентября 1748 г.) по поводу датских проливов: «Здесь проходят значительные суммы серебра в испанских восьмерных монетах на всех почти английских кораблях, направляющихся в Петербург» 292. Дело в том, что баланс, оцениваемый в Санкт-Петербурге, в Риге или позднее в Одессе (основанной в 1794 г.), всегда был положительным для России. Исключения — в те моменты, когда русское правительство втягивалось или станет втягиваться во внешние операции большого размаха, — подтверждали правило. Лучшим средством продвинуть торговлю в слаборазвитых странах был ввоз драгоценного металла: в России европейские купцы соглашались на такое же «денежное кровотечение», как в гаванях Леванта или в Индии. И с теми же результатами: прогрессировавшее доминирование на русском рынке в такой системе, где истинные прибыли получали по возвращении, при перераспределении и новом обороте товаров, на Западе. Сверх того, посредством игры вексельного курса в Амстердаме, а впоследствии в Лондоне293 Россию будут порой обманывать.
Таким образом, Россия привыкала к готовым изделиями Европы, к ее предметам роскоши. Поздно вступив в игру, она из нее не так скоро выйдет. Ее господа будут думать, что эволюция, совершающаяся у них на глазах, их дело, и станут благоприятствовать ей, помогать проникновению в свой дом в качестве новой структуры. Они будут видеть в ней свою выгоду и даже выгоду для России, обращаемой к Просвещению. Однако не приходилось ли за это платить довольно тяжкую цену? Именно это полагает памятная записка, написанная 19 декабря 1765 г., несомненно, неким русским врачом, — документ на свой лад почти что революционный, во всяком случае шедший против течения. Разве она не требует закрытия, или почти закрытия, России для иноземного вторжения? Лучше было бы, предлагает автор, воспроизвести поведение Индии и Китая, по крайней мере такое, каким он его себе представлял: «Сии нации ведут громадную торговлю с португальцами, англичанами, французами, [каковые] там закупают все их изделия и много сырья. Но ни индийцы, ни китайцы не покупают ни малейших товаров Европы, ежели это не часы, не скобяной товар и кое-какое оружие». Так что европейцы вынуждены покупать за серебро, по «методе, коей сии нации следовали с того времени, как они известны в истории»294. По мнению нашего автора, России следовало бы вернуться к простоте времен Петра Великого; увы, с тех пор дворянство приохотилось к роскоши, которая «продолжалась в течение сорока лет», все возрастая. Особо опасаться среди всех прочих надлежит французских кораблей, немногочисленных конечно, но «груз [одного из них], поелику состоит он из всяческих предметов роскоши», обычно равен по ценности десяти — пятнадцати кораблям других наций. Ежели такой роскоши суждено продолжаться, она станет причиной «разорения землепашества и едва ли не заводов и мануфактур Империи».
Но не было ли определенной иронии в том, что такая «националистическая» памятная записка, адресованная Александру Воронцову, следовательно, русскому правительству, написана… по-французски? Она свидетельствует о другой стороне европейского вторжения, о некоей аккультурации, которая изменила образ жизни и образ мыслей не только аристократии, но и определенного слоя русской буржуазии и всей интеллигенции, которая тоже строила новую Россию. Философия Просвещения, обошедшая всю Европу, наложила глубокий отпечаток на русские правящие и интеллектуальные круги. В Париже симпатичная княгиня Дашкова испытывала потребность отвести от себя обвинения в каком бы то ни было тиранстве по отношению к своим крестьянам. Дидро, говорившему о «рабстве», она объясняла (около 1780 г.), что как раз алчность «правительств и исполнителей в провинциях» представляет угрозу для крепостного. Собственник всемерно заинтересован в богатстве своих крестьян, «каковое составляет собственное его процветание и увеличивает его доходы»295. Полтора десятка лет спустя она гордилась результатами своего управления вотчиной Троицкое (около Орла). За 140 лет население-де в целом удвоилось, и ни одна женщина «не желала выходить замуж за пределы моих владений»296.
Но европейское влияние одновременно с идеями распространяло моды и, вне всякого сомнения, решительно способствовало широкому проникновению всей той роскоши, которую поносил наш врач. Богатые и праздные русские опьянялись тогда европейской жизнью, утонченностью и удовольствиями Парижа или Лондона так же точно, как на протяжении столетий пьянила людей Запада цивилизация и зрелища итальянских городов. Семен Воронцов, сам отведавший очарования английской жизни и восхвалявший ее, тем не менее раздраженно писал 8 апреля 1803 г. из Лондона: «Слышал я, что наши господа делают в Париже экстравагантные расходы. Этот дурень Демидов заказал себе фарфоровый сервиз, коего каждая тарелка стоит 16 луидоров»297.
Однако же, с учетом всех обстоятельств, не было ничего сравнимого между ситуацией в России и зависимостью Польши, например. Когда экономическая Европа набросилась на Россию, последняя находилась уже на пути, который защитил ее внутренний рынок, собственное развитие ее ремесел, ее мануфактур, имевшихся в XVII в. 298, ее активной торговли. Россия даже великолепно приспособилась к промышленной «предреволюции», к общему взлету производства в XVIII в. По велению государства и с его помощью появлялись горные предприятия, плавильни, арсеналы, новые бархатные и шелковые мануфактуры, стекольные заводы, от Москвы и до Урала299. А в основе оставалась действующей громадная кустарная и домашняя промышленность. Зато, когда придет подлинная промышленная революция XIX в., Россия останется на месте и мало-помалу отстанет. Не так обстояло дело в XVIII в., когда, по словам Дж. Блюма, русское промышленное развитие было равным развитию остальной Европы, а порой и превосходило его300.
Несмотря на все это, Россия более, чем когда-либо прежде, продолжала сохранять свою роль поставщика сырья: конопли, льна, смолы, корабельных мачт — и продовольствия: хлеба, соленой рыбы. Случалось даже, что экспорт, как это было в Польше, не соответствовал реальным излишкам. Например, «в 1775 г. Россия дозволила иностранцам вывоз своего хлеба, хотя часть империи страдала от голода»301. К тому же, говорит этот мемуар 1780 г., «редкость монеты вынуждает земледельца лишать себя необходимого, дабы уплачивать налоги» (которые взимались в деньгах). И эта нехватка монеты давила на помещиков, вынужденных «покупать в кредит обычно на один год и продавать свои урожаи за наличные за полгода или год до жатвы», отдавая «припасы по дешевой цене, чтобы компенсировать процент на авансы». Здесь, как и в Польше, авансы под будущие урожаи искажали условия обмена.
Тем более, что помещики, по крайней мере крупные, находились в пределах досягаемости европейских купцов. Их в принудительном порядке перевели в Санкт-Петербург, пребывание в котором, сообщает один отчет 1720 г., «вызывает у них омерзение, понеже оно их разоряет, удерживая вдали от их земель и их старинного образа жизни, каковой они предпочитают всему на свете, так что, ежели царь не утвердит до своей кончины преемника, способного поддержать то, что он столь счастливо начал, народы сии, яко бурный поток, вновь впадут в прежнее свое варварство»302. Предсказание оказалось неверным, ибо, когда царь неожиданно умер в 1725 г., Россия продолжала открываться в сторону Европы, поставлять ей все возраставшие количества сырья. 28 января 1819 г. Ростопчин напишет из Парижа своему другу Семену Воронцову, все еще пребывавшему в Лондоне: «Россия — это бык, которого поедают и из которого для прочих стран делают бульонные кубики»303. Что, между прочим, свидетельствует, что выпаривать мясные бульоны для изготовления из них сухих экстрактов умели и до Либиха (1803–1873), давшего свое имя этому процессу.
Санкт-Петербургский порт в 1778 г. Гравюра по рисунку Ж.-Б. Ле Пренса. Фото Александры Скаржиньской.
Нарисованная Ростопчиным картина, хоть она и преувеличена, не целиком ложна. Тем не менее не следует упускать из виду, что эти поставки сырья в Европу обеспечили России превышение ее баланса и, следовательно, постоянное снабжение монетой. А последнее было условием проникновения рынка в крестьянскую экономику, важнейшим элементом модернизации России и ее сопротивления иноземному вторжению.