Дальний Восток368, взятый в целом, — это три огромных мира-экономики: мир ислама, который опирался (в сторону Индийского океана) на Красное море и Персидский залив и контролировал нескончаемую цепь пустынь, пронизывающих массив Азиатского континента от Аравии до Китая; Индия, которая простирала свое влияние на весь Индийский океан как к западу, так и к востоку от мыса Коморин; Китай, одновременно сухопутный (он вырисовывался вплоть до самого сердца Азии) и морской (он господствовал над окраинными морями Тихого океана и над странами, которые те омывают). И так было всегда.
Но разве нельзя для XV–XVIII вв. говорить об едином мире-экономике, который бы включал более или менее все их три? Дальний Восток, располагавший благодаря муссонам и пассатам регулярностью и удобством сообщений, образовывал он или не образовывал сплоченный мир с господствовавшими центрами, сменявшими друг друга, со связями широкого радиуса, с торговлей и ценами, сцепленными друг с другом? Именно такое возможное соединение, грандиозное и хрупкое, прерывистое, и представляет подлинный сюжет нижеследующих страниц.
Прерывистый, потому что соединение этих безмерных пространств проистекало из более или менее эффективного колебания коромысла весов в ту или другую сторону от Индии, занимающей центральное положение: коромысло перевешивало то в пользу востока [региона], то в пользу запада [региона] и перераспределяло задачи, превосходство, политические и экономические подъемы. Тем не менее через все эти случайности Индия сохраняла свое положение: ее купцы из Гуджарата, с Малабарского берега, с Коромандельского берега на протяжении столетий одерживали верх над толпой конкурентов — над арабскими купцами Красного моря, персидскими купцами с иранского побережья и Персидского залива, китайскими купцами, завсегдатаями морей Индонезии, где они привили тип своих джонок. Но случалось также, что коромысло не функционировало или же расстраивалось; тогда околоазиатское пространство обнаруживало склонность более, чем обычно, дробиться на автономные регионы.
Главным в такой упрощенной схеме было двойное движение, то к выгоде запада — ислама, то к выгоде востока — Китая. Любой натиск двух этих экономик, с одной и с другой стороны Индии, влек за собой движения чрезвычайного размаха и зачастую многовековой продолжительности. Если чаша весов склонялась в пользу запада, мореходы из Красного моря и (или) Персидского залива заполняли Индийский океан, пересекали его весь и появлялись, как то было в VIII в., перед Кантоном — Ханфу арабских географов369. Если выходил за свои пределы всегда сдержанный Китай, то моряки с его южных берегов добирались до Индонезии, которую никогда не упускали из виду, и до так называемой «второй» Индии, к востоку от мыса Коморин… И ничто бы им не помешало пойти дальше.
В течение тысячелетия, предшествовавшего XV в., история была всего лишь монотонным повторением: появлялась оживленная гавань, утверждалась на берегах Красного моря, ее сменяла другая, по соседству, идентичная предшествующей. Точно так же сменяли друг друга порты на берегах Персидского залива, вдоль берегов Индии; то же самое происходило среди островов и полуостровов Индонезии; морские зоны тоже сменяли одна другую. Пусть так, но от перемены к перемене история в основе оставалась одной и той же.
Начало XV в., которым открывается настоящий труд, было отмечено восстановлением Китая, который династия Мин освободила от монголов (начиная с 1368 г.), и поразительного размаха морской экспансией — событием, часто оспариваемым, все еще таинственным в наших глазах, как в своем зарождении, так и в своей приостановке около 1435 г.370 Экспансия китайских джонок, добиравшихся до Цейлона (Ланки), Ормуза и даже до африканского Берега Зинджей371, вытеснила (по крайней мере пошатнула) мусульманскую торговлю. Впредь слышнее будет голос востока, а не центра или запада. И это был именно тот момент, когда, как я попробую предположить, центр колоссального супермира-экономики стабилизируется в Индонезии, там, где оживятся такие города, как Бантам, Ачех, Малакка, а много позже — Батавия и Манила.
Транспортное судно арабского типа, сфотографированное ныне в порту Бомбея. Суда такого типа по-прежнему связывают Индию с берегами Аравии и с Красным морем. Фото Ф. Куиличи.
Может показаться абсурдным приписывать такую роль этим индонезийским городам, определенно не бывшим слишком крупными. Но Труа, Провен, Бар-сюр-Об, Ланьи тоже были во времена ярмарок Шампани очень небольшими городами; однако же, будучи расположены в привилегированном и сделавшемся обязательным месте пересечения путей из Италии во Фландрию, они утвердили себя как центр очень обширного торгового целого. Разве не таким было долгие годы само положение индонезийского перекрестка, его торговых ярмарок, длившихся месяцами в ожидании изменения направления муссона, которое позволило бы купцам вернуться к пунктам их отправления? Может даже быть, что эти индийские города, как и торговые города Европы средних веков, извлекали пользу из того факта, что они не были жестко включены в слишком могущественные политические образования. Невзирая на царей или «султанов», которые ими управляли и поддерживали в них порядок, то были города почти автономные: будучи открытыми вовне, они ориентировались по воле торговых потоков. Так что, когда Корнелиус Хаутман, случайно или по предварительному расчету, прибыл в 1595 г. в Бантам, он с самого начала оказался в комплексном центре Дальнего Востока. Он попал в десятку.
В конце концов, благоразумно ли мне, историку, пытаться собрать в одно целое недостаточно разведанные исследователями кусочки истории? Это правда, что они еще плохо известны, но лучше, чем вчера. Правда и то, что стерся в свое время выведенный на первый план Я. К. Ван Люром372 старинный образ этих азиатов, чудесных торговцев вразнос, переносящих в своем скудном багаже товары высокой ценности при малом объеме: пряности, перец, жемчуг, благовония, наркотики, алмазы… Реальность была очень отличной от этого. Мы без конца будем встречать от Египта до Японии капиталистов, получателей рент с крупной торговли, крупных купцов, тысячи исполнителей, комиссионеров, маклеров, менял, банкиров. И с точки зрения орудий, возможностей или гарантий обмена никакая из этих купеческих групп не уступала своим собратьям на Западе. В Индии и за ее пределами купцы — тамилы373, бенгали, гуджарати — образовывали узкие ассоциации, и их дела, их контракты переходили от одной группы к другой, как в Европе от флорентийцев к жителям Лукки и генуэзцам, или к немцам из Южной Германии, или к англичанам… Со времен раннего средневековья в Каире, в Адене и в портах Персидского залива существовали даже «цари купцов» 374.
Громадных размеров дельта Ганга, рисованная для Ост-Индской компании Джоном Торнтоном в начале XVIII в. Фото Национальной библиотеки.
Так все более и более ясно является нашему взору «сеть морских торговых операций, сопоставимых по их разнообразию и их объему с торговлей Средиземноморья или северных и приатлантических морей Европы» 375. Здесь все перемешивалось, все встречалось: предметы роскоши и заурядные товары, шелк, пряности, перец, золото, серебро, драгоценные камни, жемчуг, опиум, кофе, рис, индиго, хлопок, селитра, тиковое дерево (для судостроения), персидские лошади, цейлонские слоны, железо, сталь, медь, олово, феерические ткани для сильных мира сего и грубые холсты для крестьян островов пряностей или для негров Мономотапы…376 Торговля «из Индии в Индию» присутствовала задолго до появления европейцев, ибо дополнявшая друг друга продукция притягивалась, компенсировала одна другую; в дальневосточных морях такая продукция вдохновляла непрестанные кругообороты, аналогичные кругооборотам морей европейских.
Четвертый мир-экономика
Три мира-экономики — это уже многовато. С вторжением европейцев к ним примешался четвертый, тот, что может быть занесен в актив португальцев, голландцев, англичан, французов и некоторых других. Приход Васко да Гамы в Каликут 27 мая 1498 г. открыл им двери. Но этим европейцам не по силам было мгновенно включиться в незнакомый мир, который им приходилось открывать, несмотря на сенсационные сообщения некоторых западных путешественников, их знаменитых предшественников. Азия останется для европейцев озадачивающей, какой-то другой планетой: другие растения, другие животные377, другие люди, другие цивилизации, другие религии, другие формы общества, иные формы собственности378. Здесь все принимало новый облик. Даже реки там не походили на европейские водные потоки. То, что на Западе было пространственным величием, становилось пространственной необъятностью. Города представали как громадные скопления народов. Странные цивилизации, странные общества, странные города!
И этих далеких стран достигали после месяцев трудного плавания. Четвертый мир-экономика оказывался здесь зачастую авантюрным за пределами благоразумного. Ближневосточные базы (которые христианин некогда, в эпоху крестовых походов, попытался захватить) давали мусульманским государствам и купцам возможность вмешиваться в дела Индийского океана по своему усмотрению и с позиций силы. Тогда как европейские корабли доставляли лишь контингенты смехотворные в сравнении с числом и размерами обществ и территорий Азии. Никогда, даже во времена самых блистательных своих успехов, Европа не будет располагать так далеко от своего дома преимуществом количества. Португальцев было в XVI в. самое большее 10 тыс. от Ормуза до Макао и Нагасаки379. Долгое время будут малочисленны и англичане, несмотря на ранний размах их успехов: около 1700 г. в Мадрасе было 114 английских «гражданских лиц», в Бомбее их было 700–800, в Калькутте — 1200380. Французский пост Маэ, правда из числа самых второстепенных, насчитывал в сентябре 1777 г. 114 европейцев и 216 сипаев 381. К 1805 г. во всей «Индии было не более 31 тыс. англичан», т. е. крохотная группка, даже если она и была способна господствовать над огромной страной382. В конце XVIII в. голландская Ост-Индская компания насчитывала в метрополии и на Дальнем Востоке самое большее 150 тыс. человек383. Даже если допустить, что за морем служило намного меньше половины их, то это был рекорд. Добавим, что собственно европейские войска во времена Дюплекса и Клайва были крохотными по численности.
Разница между очевидными средствами и результатами европейского завоевания бросается в глаза. «Случайный поворот или же дуновение общественного мнения, — писал в 1812 г. один американец французского происхождения, — могли бы растворить английскую власть в Индии»384. Спустя двадцать лет, в 1832 г., Виктор Жакмон повторил и подчеркнул это же мнение: «На этой странной фабрике английского могущества в Индии все искусственно, анормально, исключительно»385. Слово «искусственно» — не уничижительно, «искусственность» означала также интеллект, здесь это означало успех. Горстка европейцев навязывала свою власть не одной только Индии, но всему Дальнему Востоку. Они не должны были бы добиться удачи, однако они ее добились.
Индия, завоеванная самой Индией
Прежде всего, европеец никогда не бывал один. Вокруг него хлопотали тысячи рабов, слуг, помощников, компаньонов, сотрудников, в сто, в тысячу раз более многочисленные, чем те, кто еще не стали господами. Так, европейские корабли, занимавшиеся местной торговлей (country trade), со времен португальцев имели смешанные команды, где большинство составляли местные моряки. Даже корабли, ходившие на Филиппины, использовали «мало испанцев, но много малайцев, индусов, метисов-филиппинцев» 386. Корабль, который в 1625 г. вез отца Лас Кортеса из Манилы в Макао и который, не дойдя до цели, потерпел крушение у кантонского побережья, насчитывал в своем экипаже не меньше 37 ласкаров 387. Когда в июле 1690 г. французский флот под командованием племянника Дюкена*EP захватил голландский транспорт «Монфор де Батавиа» на широте Цейлона (Ланки), среди добычи фигурировали «двое ласкари, или черных рабов, кои ужасны. Сии несчастные скорее бы дали уморить себя голодом, чем притронулись бы к тому, чего касался [понимай: что приготовил] христианин»388.
Совершенно таким же образом те армии, что Компании в конце концов станут содержать, в огромном большинстве своем были туземными. К 1763 г. в Батавии на 1000–1200 европейских солдат «всех наций» приходилось от 9 до 10 тыс. малайских вспомогательных войск плюс 2 тыс. солдат-китайцев389. Кто смог открыть в Индии (да надо ли было открывать) для европейцев чудесное и простое решение [в виде найма] сипаев, т. е. средство завоевать Индию вместе с индийцами и руками индийцев? Был ли это Франсуа Мартен 390, был ли это Дюплекс? Или англичане, по поводу которых один современник (но, разумеется, француз) утверждал, что они «набирают [сипаев], подражая г-ну Дюплексу»?391
Точно так же люди Дальнего Востока присутствовали в самом сердце торговых предприятий. Тысячи туземных посредников осаждали человека из Европы, навязывали ему свои услуги — от египетских мавров и вездесущих армян до бания, евреев Мохи и кантонских, амойских и бантамских китайцев; и не следует забывать гуджарати, или торговцев Коромандельского берега, или яванцев — зубастых помощников, которые буквально окружали португальцев во время их первых вторжений на острова пряностей. Но разве же это не логично? В 1641 г. в Кандагаре, куда занесла Манрике его страсть к путешествиям, один купец-индус, принявший нашего испанца за португальца, предложил ему свои услуги, «ибо, — объяснял он ему, — как люди вашей нации не говорят на языке сей страны, вы непременно встретитесь с трудностями, ежели не найдете никого, кто бы вами руководил…» 392. Помощь, сотрудничество, сговор, сосуществование, симбиоз — все это делалось необходимым с течением дней, и местный купец, ловкий, дьявольски экономный, довольствующийся в своих долгих поездках небольшим количеством риса, был столь же неискореним, как пырей. К тому же с Сурате служащие (servants) английской Компании чуть ли не с самого начала спелись с крупными кредиторами этого рынка, ссужавшими деньги на рискованные предприятия. И сколько раз различные английские фактории — что Мадрас, что Форт Уильям — с разрешения лондонских директоров брали деньги взаймы у купцов Индии! В 1720 г.393, во время кризиса с нехваткой звонкой монеты, который свирепствовал в Англии в момент скандала с Компанией Южных морей (South Sea Bubble), Ост-Индская компания, чтобы иметь наличные деньги, сделала займы в Индии и от этого прекрасно себя почувствовала, поскольку выпуталась из дела так же быстро, как попала в затруднения. В 1726 г., когда французская [Ост-Индская] компания начала приходить в себя, она воздержалась от того, чтобы вновь завязывать дела в Сурате, где задолжала бания миленькую сумму в четыре миллиона рупий394.
Итак, невозможно было освободиться от этих сотрудников, необходимых в той самой мере, в какой они занимали поле деятельности и создавали богатство. Один отчет от 1733 г. гласил, что Пондишери не станет процветающим рынком, «ежели не найти средство привлечь туда негоциантов, кои будут в состоянии вести торговлю сами по себе»395. Конечно же, негоциантов, откуда бы они не взялись, и особенно индийских. Впрочем, разве можно было бы построить Бомбей без парсов и бания? Чем бы был Мадрас без армян? Англичане без конца использовали местных купцов и банкиров в Бенгалии, как и в остальной Индии. И только когда британское господство в Бенгалии было полностью обеспечено, туземные капиталисты Калькутты были грубо устранены из самых прибыльных сфер деятельности (банки, внешняя торговля) и оказались вынуждены избрать ценности-убежища (землю, ростовщичество, взимание налогов или даже, около 1793 г., покупку «большей части обязательств (obligations) Британской Ост-Индской компании» 396. Но в это же самое время в Бомбее, где все еще предстояло построить, англичане остерегались устранять купцов-парсов, гуджаратцев и мусульман, которые скапливали там громадные состояния на внешней торговле и как собственники торгового флота этого порта (вплоть до установления к 1850 г. пароходного сообщения) 397. В конечном счете, несмотря на несколько попыток, английский банк не сможет добиться полного исчезновения хунди (hundí) — векселя индийских менял — саррафов, признака свободы действий, какой последние располагали, и прочной банковской организации, из которой англичане, прежде чем попытаться ее элиминировать, долгое время извлекали прибыль.
Золото и серебро, сила или слабость?
Нам говорят, что Европа, Америка, Африка, Азия дополняют друг друга. Столь же справедливо было бы утверждать, что мировая торговля старалась сделать их взаимодополняющими и часто в этом преуспевала. Дальний Восток в целом не воспринял европейские изделия с тем неистовством, с тем аппетитом, какие Запад очень рано обнаружил по отношению к перцу, пряностям или шелку. Поскольку торговый баланс требует, чтобы один предмет пристрастия обменивался на другой, Азия со времен Римской империи приняла эту игру лишь в обмен на драгоценные металлы, золото (предпочитаемое на Коромандельском береге) и в особенности серебро. В частности, Китай и Индия сделались, как это уже сотню раз говорилось, кладбищем драгоценных металлов, которые обращались по всему свету. Эти металлы поступали туда и более оттуда не выходили. Такая любопытная константа предопределяла для Запада кровотечение в виде драгоценных металлов, уходивших на Восток, в чем некоторые хотят видеть слабость Европы к выгоде Азии и в чем я усматриваю, как я уже говорил, средство, какое использовали европейцы в Азии, как и в других местах, и даже в Европе, чтобы открыть себе особенно доходный рынок. И средство это в XVI в. приобретет необычный размах благодаря открытию Америки и подъему добычи на рудниках Нового Света.
Белый металл Америки достигал Дальнего Востока тремя путями: дорогой через Левант и Персидский залив (относительно которой историки Индии открыли нам, что еще в XVII и XVIII вв. она была самой важной, в том что касается их страны), дорогой вокруг мыса Доброй Надежды и дорогой манильских галионов. Совершенно особый случай Японии (она обладала месторождениями серебра, которые порой играли роль во внешних обменах) мы оставляем в стороне; почти весь белый металл, что обращался на Дальнем Востоке, был европейского происхождения, т. е. американский. Следовательно, рупии, которые какой-нибудь европеец занимал у индийского менялы или банкира, были в итоге некоей расплатой: то был белый металл, более или менее давно импортированный европейской торговлей.
Штурм и взятие голландцами в 1606 г. Тидоре, одного из Молуккских островов, удерживавшегося португальцами. В правой части документа шлюпки доставляют на берег штурмующие войска. Собрание фонда «Атлас ван Столк».
Но ведь (мы еще вернемся к этому) такое поступление драгоценных металлов было необходимым для функционирования оживленнейшей экономики Индии и, вне сомнения, экономики Китая. Когда индийские корабли, приплыв из Сурата в Моху, по какому-то неудачному стечению обстоятельств не встречались там с кораблями Красного моря, груженными золотом и серебром, то в Сурате, долго бывшем господствующим центром индийской экономики, наступал кризис. В этих условиях не будет преувеличением полагать, что Европа, вкладывавшая в азиатскую торговлю лишь свою страсть к роскоши, держала в руках благодаря белому металлу регулятор экономик Дальнего Востока, что она занимала по отношению к ним позицию силы. Но ощущалось ли это превосходство, использовалось ли оно сознательно? В этом мы усомнимся. Европейские купцы для продолжения своей прибыльной торговли с Азией сами находились во власти поступления в Кадис американского серебра, всегда нерегулярного, порой недостаточного. Необходимость изыскивать любой ценой монеты, потребные азиатской торговле, могла восприниматься только как рабская зависимость. Особенно с 1680 по 1720 г.398 металл сделался сравнительно редок, его цена на рынке превышала цену, предлагаемую монетными дворами. Результатом явилась фактическая девальвация решающих монетных единиц, фунта стерлингов и флорина, и ухудшение для Голландии и Англии условий торговли, обмена (terms of trade) с Азией399. Если белый металл и даровал привилегии Западу, он создавал ему повседневные трудности и неопределенность.
Воинственное прибытие, или Не такие купцы, как другие
Европейцы с самого начала располагали и другим превосходством, на сей раз — осознанным, без которого ничто не смогло бы начаться. Этим преимуществом, которое над всем властвовало или по крайней мере все позволяло, был военный корабль Запада — удобный в управлении, способный идти против ветра, оснащенный многочисленными парусами, вооруженный пушками, сделавшимися еще более эффективными после широкого использования орудийных портов. Когда в сентябре 1498 г. флот Васко да Гамы покидал окрестности Каликута, он натолкнулся на восемь больших индийских судов, явившихся его перехватить. Суда эти быстро обратятся в бегство, одно из них будет захвачено, семь остальных выбросятся на песок пляжа, к которому португальские корабли не могли приблизиться, так как глубина была для них недостаточной400. Кроме того, морские нравы индийцев всегда были одни из самых миролюбивых. Из такой невоинственной традиции мы знаем лишь одно исключение — империю Чола на Коромандельском береге, которая в XIII в. создала внушительный флот, несколько раз захватывала Цейлон, Мальдивские и Лаккадивские острова и по своему желанию разрезала Индийский океан надвое. В XVI в. это прошлое было забыто и, невзирая на присутствие на иных берегах пиратов, встречи с которыми, впрочем, легко было избежать, торговые корабли никогда не ходили в составе вооруженных конвоев.
Это облегчит задачу португальцев и их преемников. Неспособные овладеть сухопутным массивом Дальнего Востока, они без труда завладели морем, пространством связей и перевозок. Разве оно не давало им главное? «Ежели вы сильны в том, что касается кораблей, — писал Франсишку Алмейда королю в Лисабон, — коммерция Индий принадлежит вам; ежели вы в сей области не сильны, какая-нибудь крепость на материке мало вам поможет»401. По мнению Албукерки, «ежели по случайности Португалии суждено было бы потерпеть поражение на море, наши индийские владения не в состоянии были бы продержаться ни одного дня сверх того, что пожелали бы терпеть местные властители»402. В следующем столетии начальник голландской базы в Хирадо (Япония) держал в 1623 г. те же речи: «У нас нет достаточной силы, чтобы закрепиться на суше, разве только под защитою флота»403. А один китаец из Макао сокрушался: «Едва португальцы станут питать какие-то дурные намерения, мы сумеем их взять за горло. Но ежели они находятся в открытом море, какими средствами сможем мы их наказать, удержать их под контролем и от них оборониться?»404 И точно так же думал в 1616 г. и Томас Ру, посол Ост-Индской компании при дворе Великого Могола: «Ежели вы ищете прибыли, держитесь сего правила: ищите ее на море и в мирных обстоятельствах торговли; ибо нет сомнения, что было бы ошибкою держать гарнизоны и сражаться в Индиях на суше»405.
Эти размышления, имеющие значение максим, следует истолковывать не как волю к миру, но как ясное сознание на протяжении многих лет того, что любая попытка территориального завоевания оказалась бы из числа самых рискованных. И все же с самого своего начала европейское вторжение бывало, когда предоставлялся случай, агрессивным и жестоким. В грабежах, в воинственных действиях и прожектах недостатка не было. В 1586 г., перед самым походом Непобедимой Армады, Франсиско Сардо, испанский губернатор Филиппин, предлагал свои услуги для завоевания Китая с 5 тыс. человек; позднее на островах Индонезии, господствовать над которыми было проще, чем над континентом, конструктивная политика Куна [генерал-губернатор Нидерландской Индии. — Ред.] проходила под знаком силы, колонизации, под угрозой палки406. А в конечном счете, хотя и с запозданием, придет и час территориальных завоеваний — с появлением Дюплекса, Бюсси, Клайва…
Еще до этого взрыва колониализма европеец использовал свое подавляющее превосходство на море или действуя с моря.
Туземные пираты Малабарского берега: они используют весла и паруса, аркебузы и луки со стрелами. Акварель, выполненная португальцем, долгое время жившим в Гоа (XVI в.). Фото Ф. Куиличи.
Это превосходство позволяло ему в моменты, когда свирепствовали местные пираты, обеспечивать себе фрахт неевропейских купцов, жаждавших безопасности; наносить удар или угрожать обстрелом какому-нибудь строптивому порту; заставлять оплачивать проходное свидетельство407 туземные корабли (такое взимание выкупа практиковали португальцы, голландцы, англичане), а в случае конфликта с сухопутной державой — даже использовать эффективное оружие блокады. Во время войны, которая по наущению Джозайи Чайлда, директора Ост-Индской компании, велась в 1688 г. против Аурангзеба, «подданные Великого Могола, — пояснял сам Джозайя Чайлд, — неспособны выдержать войну с англичанами двенадцать месяцев кряду, не испытывая голода и не умирая тысячами из-за отсутствия работы, каковая бы им позволяла покупать рис; и не только вследствие отсутствия нашей торговли, но также и потому, что мы, ведя войну, блокируем их коммерцию со всеми восточными нациями, каковая вдесятеро больше торговли нашей и всех европейских наций вместе взятых»408.
Этот текст прекрасно рассказывает об осознании англичанами огромной мощи и даже торговой сверхмощи могольской Индии, но в неменьшей мере — и об их решимости до конца воспользоваться всеми своими преимуществами, «торговать со шпагой в руках», как провозглашал один из служащих (servants) Компании409.
Конторы, фактории, отделения, суперкарго
Великие Ост-Индские компании уже были «многонациональными». Им приходилось справляться не только со своими «колониальными» проблемами. Они боролись с государством, которое их создало и поддерживало. Они были государством в государстве или же вне него. Они воевали с акционерами, создавая капитализм, порвавший с купеческими привычками. Им приходилось заниматься одновременно капиталом акционеров (которые требовали дивидендов), капиталом владельцев краткосрочных обязательств (английских bonds), оборотным капиталом (следовательно, звонкой монетой) и вдобавок поддержанием капитала основного — кораблей, портов, крепостей… Им требовалось издалека держать под надзором несколько зарубежных рынков, согласовывать их с возможностями и выгодами национального рынка, т. е. с продажами с торгов в Лондоне, Амстердаме или в других местах.
Из всех трудностей самой трудной для преодоления было расстояние. Настолько, что для отправки писем, агентов, важных распоряжений, золота и серебра использовалась старая левантинская дорога. Одному англичанину будто бы даже удалось при благоприятном муссоне установить около 1780 г. рекорд скорости: Лондон — Марсель — Александрия Египетская— Калькутта за 72 дня пути410.
Тогда как в среднем плавание по Атлантике требовало восемь месяцев, что в одном, что в другом направлении, а путешествие туда и обратно — полтора года, по крайней мере тогда, когда все шло хорошо, когда не приходилось проводить зиму в гавани и удавалось обогнуть мыс Доброй Надежды без сучка и задоринки. Именно это медленное обращение кораблей и товаров не позволяло лондонским или амстердамским директорам все удерживать в руках. Им приходилось делегировать свою власть, делить ее с местными управлениями (например, в Мадрасе, в Сурате), которые, каждое само по себе, принимали срочные решения и были заняты выражением на местах воли Компании, заключением «контрактов»411 и осуществлением заказов в желаемое время (на полгода, на год вперед); они предусматривали платежи, собирали грузы.
Такие отделенные от центра торговые единицы именовались конторами, факториями, отделениями. Первые два термина в обиходной речи смешивались, но в общем порядок, в каком мы их перечисляем, построен по убыванию их значения. Именно таким вот образом английская фактория в Сурате создала серию «отделений» (lodges) — в Гога, Броче, Бароде, Фатихпур-Сикри, Лахоре, Татте, Лахрибандаре, Джаске, Исфахане, Мохе…412 «Учреждения» же французской Компании в Чандернагоре были «разделены на три класса»: вокруг центра, Чандернагора, «шестью большими конторами были Баласур, Патна, Касимбазар, Дакка, Джугдия и Чатиган; простыми торговыми домами были Сопуз, Керпуа, Карикал, Монгорпоз и Серампоз», последние два поста были «торговыми домами, где находился агент, не имевший территории»413.
«Территория» конторы или «центра» бывала уступлена местными властями — уступки трудно было добиться, и она никогда не предоставлялась даром. В целом система была тоже своего рода чисто торговой колонизацией: европеец обосновывался в пределах досягаемости производящих зон и рынков, на перекрестках дорог, используя то, что существовало до него, так, чтобы не заботиться об «инфраструктурах», оставить на ответственности местной жизни перевозки к экспортным портам, организацию и финансирование производства и элементарных обменов.
Европейская оккупация, вцепившаяся, как паразит, в чужое тело, оставалась вплоть до английского завоевания (если исключить голландский успех в специфической зоне Индонезии) точечной оккупацией. Пункты. Крохотные площади. Макао, перед Кантоном, был размером с деревню. Бомбей на своем острове размером три лье на два с трудом размещал свою гавань, свою верфь, свои казармы и дома, и без снабжения с близлежащего острова Сальсетта бомбейские богачи не каждый день ели бы мясо414. Десима, в самом порту Нагасаки, вне сомнения, располагала меньшим пространством, чем венецианское Новейшее гетто (Ghetto Nouvissimo). Многочисленные «фактории» были всего лишь укрепленными домами, даже складами, где европеец жил в большем заточении, чем индийцы самых замкнутых каст.
Очевидно бывали и исключения: Гоа на своем острове, Батавия, Иль-де-Франс, остров Бурбон. Зато в Китае европейские позиции были еще более ненадежны. В Кантоне европейский купец не добился права постоянного проживания, и, в отличие от Индии, постоянный доступ на вольный рынок был ему закрыт. Компании были представлены на каждом из их кораблей странствующими купцами, стало быть, факториями летучими, путешествовавшими, можно было бы сказать, факториями суперкарго*EQ. Если они ссорились, если не повиновались председателю, которого для них избирали, приходилось опасаться затруднений и ошибок415.
Следует ли из этого заключить, что вплоть до английского завоевания европейская активность лишь слегка затронула Азию, что она ограничилась конторами, едва затрагивавшими огромное тело, что оккупация эта была поверхностной, «накожной», безобидной, что она не изменяла ни цивилизацию, ни общества, что в экономическом смысле она касалась только экспортной торговли, стало быть, меньшей части производства? Подспудным образом здесь вновь возникал спор между внутренним рынком и внешними обменами. В действительности европейские «конторы» в Азии были не более безобидны, чем конторы ганзейские или голландские по всей Балтике и всему Северному морю или чем венецианские и генуэзские конторы по всей Византийской империи, если ограничиться только этими примерами из множества прочих. Европа разместила в Азии очень небольшие группы людей, крохотные меньшинства — это правда; но они были связаны с самым передовым капитализмом Запада. И меньшинства эти, о которых можно было сказать, что они образовывали всего лишь «изначально хрупкую надстройку»416, встречались не с азиатскими массами, а с другими купеческими меньшинствами, доминировавшими над торговыми путями и обменами Дальнего Востока. И именно эти местные меньшинства отчасти по принуждению, отчасти по согласию открыли в Индии дверь европейскому вторжению, обучили сначала португальцев, потом голландцев, наконец, англичан (и даже французов, датчан и шведов) лабиринтам торговли «из Индии в Индию». С этого времени начался процесс, которому суждено было еще до конца XVIII в. выдать на милость английской монополии 85–90 % внешней торговли Индии417. Но именно потому, что доступные рынки Дальнего Востока образовывали серию внутренне сплоченных экономик, связанных эффективным миром-экономикой, торговый капитализм Европы смог их блокировать и, пользуясь их силой, манипулировать ими к своей выгоде.
Как постичь глубинную историю Дальнего Востока
Теперь нас интересует как раз базовая история Азии; но признаемся, что ее нелегко постичь. В Лондоне, в Амстердаме, в Париже есть великолепные архивы, но в них картины Индии или Индонезии видишь всегда через историю великих Компаний… В Европе и по всему миру есть также великолепные востоковеды. Но тот, кто оказывается метром в изучении ислама, не является таковым в изучении Китая или Индии, Индонезии или Японии. И больше того, востоковеды часто бывают скорее отличными лингвистами и специалистами по культуре, чем историками обществ или экономики.
Сегодня климат меняется. Интересы синологов, японистов, индологов, исламоведов идут дальше, чем в прошлом, к обществам и к экономическим и политическим структурам. Социологи даже мыслят как историки418. А за последние двадцать-тридцать лет историки Дальнего Востока, ряды которых множатся, предприняли в поисках подлинного облика своих стран, освободившихся от Европы, пересмотр источников, и разнообразные работы свидетельствуют о том, что Люсьен Февр называл ощущением «истории-проблемы». Это историки — труженики новой истории, результаты которой сменяют друг друга в их трудах и в отличных обзорах. Мы стоим накануне мощного пересмотра [наших представлений].
Коснуться всего вслед за ними — об этом не приходилось и мечтать. Материал настолько обилен (хоть он и оставляет еще так много нерешенных проблем), что не пришло время для создания общей картины. Я, однако же, попробовал на свой страх и риск дать на одном примере представление о масштабе и новизне возникающих проблем. И выбор мой остановился на Индии. Относительно нее мы располагаем несколькими английскими основными трудами и работами группы индийских историков редкой квалификации, написанными, к счастью, на одном — английском — языке, который доступен непосредственно. Они представлялись как отличные путеводители, чтобы пройти через блеск и нищету так называемой средневековой Индии, поскольку для них, в силу уже почтенной договоренности, средние века продолжались до установления английского господства. Это единственный спорный пункт в их подходах по причине предполагаемых им априорных соображений (отставание от Европы в общем и целом на несколько столетий) и потому, что он вводит в дискуссию так называемые проблемы некоего «феодализма», который будто бы одновременно и выживал и разлагался между XV и XVIII вв. Но эти критические замечания относятся к деталям.
Если я выбрал Индию, то не только по этим причинам. И не потому, что ее историю было бы легче постичь, чем какую-либо другую: наоборот, по сравнению с нормами всеобщей истории Индия мне представляется отклоняющимся случаем, очень сложным в политическом, социальном, культурном, экономическом плане. Но на Индию, мир-экономику, занимавший центральное положение, опиралось все: все коренилось в его снисходительности и в его слабостях. Именно с него начинали португальцы, англичане, французы. Единственным исключением был голландец: закрепившись в самом сердце Индонезии, он быстрее остальных выиграл в гонке за монополиями. Но, действуя подобным образом, не слишком ли поздно он взялся за Индию, от которой в конечном счете будет зависеть любое длительное величие для чужеземцев, пришедших с запада, поначалу мусульман, а затем людей Запада?
Индийские деревни
Индия — это деревни. Тысячи и тысячи деревень. Скажем— скорее деревни, нежели просто деревня419. Использовать в данном случае единственное число — это то же самое, что предлагать произвольный образ типовой индийской деревни, замкнутой в своей коллективной жизни, деревни, которая якобы прошла неприкосновенной, одной и той же и всегда автаркичной, через всю бурную историю Индии. И которая — второе чудо! — была будто бы одной и той же по всему громадному континенту, невзирая на своеобразие различных его провинций (например, столь очевидные особенности Декана, «страны Юга»). Вне сомнения, в некоторых изолированных и архаичных регионах еще и сегодня сохраняется деревенская общность, самодостаточная, способная прокормить и одеть себя, озабоченная только собой. Но это исключение.
Правилом была открытость в сторону внешнего мира деревенской жизни, обрамленной разными властями и рынками, которые за нею надзирали, изымали у нее ее прибавочный продукт, навязывали ей удобства и опасности денежной экономики. Здесь мы прикасаемся к тайне всей истории Индии: к этой ухваченной у самого основания жизни, которая подогревала и питала гигантское социальное и политическое тело. То была, в совершенно ином контексте, схема истории русской экономики в ту же эпоху.
В свете недавних исследований мы хорошо видим, как эта машина функционировала в зависимости от урожаев, повинностей, государственных податей. Вездесущая денежная экономика была отличным приводным ремнем; она облегчала обмены, множила их число, включая и принудительные обмены. Заслуга такого включения в кругооборот лишь частично принадлежала правительству Великого Могола. Действительно, Индия на протяжении веков была добычей денежной экономики, отчасти в силу факта своих связей со средиземноморским миром, со времен античности познавшим деньги, которые он в некотором роде изобрел и экспортировал в дальние страны. Если верить Л. Джайну420, то Индия будто бы имела банкиров уже в VI в. до н. э., в общем — за столетие до эпохи Перикла. Во всяком случае, денежная экономика пронизала обмены в Индии за многие века до Делийского султаната*ER.
Важнейшим вкладом последнего стала в XIV в. организация административного принуждения, которое со ступеньки на ступеньку, от провинции к округу, доходило до деревень и удерживало их под контролем. Тяжесть этого государства, его механизм, который в 1526 г. унаследовала империя Великих Моголов, позволяли ему достигать сельского прибавочного продукта и изымать его. Они также способствовали поддержанию [уровня] этого прибавочного продукта и его наращиванию. Ибо в мусульманском деспотизме Моголов была некая доля «деспотизма просвещенного», забота о том, чтобы не убить курицу, несущую золотые яйца, оберечь крестьянское «воспроизводство», расширить обрабатываемые площади, заменить какое-то растение более прибыльным, колонизовать неиспользуемые земли, умножить посредством колодцев и водохранилищ возможности орошения. К чему добавлялись окружение деревни, проникновение в нее странствующих торговцев, рынков близлежащих местечек, даже рынков, созданных для натурального обмена съестных припасов внутри больших деревень или под открытым небом между деревнями, алчных рынков более или менее удаленных городов, наконец, ярмарок, устраиваемых в связи с религиозными празднествами.
Индийский вельможа перед лицом государя при дворе Великого Могола. Фото Национальной библиотеки.
Деревни, удерживаемые в руках? Об этом заботились власти провинций и округов; сеньеры, которые получили от Великого Могола (в принципе единственного собственника земли) часть повинностей с поместий (джагиры — jagirs, понимай — бенефиции); внимательные сборщики податей, заминдары421, обладавшие также наследственными правами на земли; купцы, ростовщики и менялы, которые скупали, перевозили, продавали урожай, которые также превращали подати и повинности в деньги, дабы общая сумма обращалась свободно. В самом деле, сеньер жил при делийском дворе, сохраняя там свой ранг, и джагир ему жаловался на довольно короткий срок — обычно на три года. Он его эксплуатировал наспех и беспардонно, издалека, и, как и государство, желал получать свои повинности не в натуре, а в деньгах422. Таким образом, превращение урожая в монеты было ключом системы. Металл белый и металл желтый были не только предметом и средством тезаврации, но и орудиями, необходимыми для функционирования огромной машины, от ее крестьянской базы вплоть до верхушки общества и деловой верхушки423.
Вдобавок к этому деревню удерживали изнутри ее собственная иерархия и кастовая система (ремесленники и пролетарии-неприкасаемые). Она имела внимательного господина, деревенского старосту, и ограниченный круг «аристократии» — худкашта (khud-kashta), незначительное меньшинство сравнительно богатых, вернее, зажиточных крестьян, собственников лучших земель, обладателей четырех или пяти плугов, четырех-пяти пар быков или буйволов, к тому же пользовавшихся благоприятным фискальным тарифом. Они и представляли на самом деле знаменитую деревенскую «общину», о которой столько говорилось. В обмен на свои привилегии и на индивидуальную собственность на поля, обрабатывавшиеся ими самими с помощью семейной рабочей силы, они были солидарно ответственны перед государством за уплату податей со всей деревни. К тому же они получали часть собранных денег. Точно так же им благоприятствовали в том, что касалось колонизации не-возделываемых земель и основания новых деревень. Но за ними пристально следили власти, боявшиеся возникновения к их («аристократии») выгоде своего рода аренды или испольщины, или даже наемного сельскохозяйственного труда (он существовал, но едва-едва) и, следовательно, собственности, выходящей за рамки нормы, которая, возрастая при благоприятствующем налоговом режиме, в конце концов уменьшила бы объем подати424. Что же касается прочих крестьян, не бывших собственниками своих полей, которые пришли извне и при случае меняли деревню проживания, уходя со своими животными и плугом, то они облагались более тяжелым налогом, нежели «аристократия».
Вдобавок деревня имела своих собственных ремесленников: навечно закрепленные своими кастами в своей роли, за свой труд они получали долю коллективного урожая плюс клочок земли для обработки (однако некоторые касты получали заработную плату)425. Вы скажете, что это был усложненный порядок; но есть ли на свете крестьянский порядок, который бы был простым? «Крестьянин не был рабом, не был он и крепостным, но не приходится спорить, что статус его был зависимым»426. Доля его дохода, взимаемая государством, владельцем джагира и прочими получателями, достигала от трети до половины, а в плодородных зонах — даже больше427. И тогда, как был, возможен такой порядок? Как выдерживала его крестьянская экономика, сохраняя к тому же известную способность к расширению, коль скоро Индия, переживавшая в XVII в. демографический рост, продолжала производить достаточно для своего населения, коль скоро она увеличивала возделывание промышленных культур и даже производство многочисленных садов в ответ на возросшее потребление фруктов и новую моду в среде собственников?428
Такие результаты надлежит отнести на счет скромности крестьянского уровня жизни и высокой производительности индийской агрикультуры.
Индийский караван вьючных быков, везущий «балагуатское» зерно (из Балагхата в провинции Мадхья-Прадеш) португальцам в Гоа (XVI в.) Фото Ф. Куиличи.
В самом деле, к 1700 г, деревенская Индия обрабатывала только часть своих земель: например, в бассейне Ганга, по данным вероятностной статистики, эксплуатировалась лишь половина пахотных земель, находившихся в обработке в этом же районе в 1900 г.; в Центральной Индии — от двух третей до четырех пятых; в Индии Южной можно в крайнем случае вообразить большую пропорцию. Таким образом, один факт не вызывает сомнения: почти повсеместно индийское земледелие с XV по XVIII в. обрабатывало только лучшие земли. А так как оно не знало земледельческой революции, то и основные орудия, методы и культуры не изменялись вплоть до 1900 г.; вероятно, что производство на душу населения индийского крестьянина было в 1700 г. выше, чем будет оно в 1900 г.429 Тем более, что невозделанная земля, где основывались новые деревни, предоставляла крестьянству резерв пространства и, значит, ресурсы для более легкого ведения скотоводческого хозяйства; значит, больше было вьючных животных, больше быков и буйволов для тягла, больше молочных продуктов, больше гхее, топленого животного масла, которое используется в индийской кухне. Ирфан Хабиб430 утверждает, что, принимая во внимание два урожая в год, урожайность зерновых в Индии превосходила урожайность в Европе до XIX в. А ведь даже при равной урожайности Индия была бы в выигрышном положении. В жарком климате потребности трудящегося оказываются меньшими, чем в европейских странах с умеренным климатом. Скромные размеры того, что он брал из урожая для своего прокормления, оставляли для обмена больший прибавочный продукт.
Другим преимуществом индийского земледелия, помимо его двух урожаев в году (урожаи риса, пшеницы плюс гороха, или турецкого гороха, или масличных культур), было то место, какое там занимали «богатые» культуры, предназначавшиеся для экспорта: индиго, хлопчатник, сахарный тростник, мак, табак (пришедший в Индию в начале XVII в.), перец (вьющееся растение, которое плодоносит с третьего по девятый год, но не растет, в противоположность тому, что часто утверждали, если к нему не приложить руки431). Эти растения приносили доход больший, чем просо, рожь, рис или пшеница. Что касается индиго, то «повсеместный обычай индийцев — срезать его трижды в год»432. Кроме того, индиго требует сложного промышленного приготовления: так же, как и сахарный тростник, и по тем же самым причинам его возделывание, которое требовало крупных капиталовложений, было предприятием капиталистическим, широко распространившимся в Индии при активном сотрудничестве крупных откупщиков налогов, купцов, представителей европейских компаний и правительства Великого Могола, которое стремилось создать к своей выгоде монополию посредством предоставления исключительных прав на аренду. Индиго, которое предпочитали европейцы, происходило из области Агры, особенно первые сборы, листья которых «более глубокого синего цвета». Учитывая размах местного и европейского спроса, цена индиго непрестанно росла433. Так как в 1633 г. войны затронули производившие индиго области Декана, персидские и индийские скупщики больше обычного набросились на индиго Агры, цена на которое разом превзошла рекордную цену в 50 рупий за маунд434. Тогда английские и голландские Ост-Индские компании решили прервать свои закупки. Но крестьяне области Агры, информированные, я полагаю, купцами и «арендаторами», державшими дело в своих руках, выкорчевали растения индиго и временно перешли к другим культурам435. Не была ли такая гибкость приспособления признаком капиталистической эффективности, прямой связи между крестьянами и рынком?
Все это не исключало очевидной нищеты деревенских масс. Это можно предвидеть на основании общих условий системы. И к тому же делийское правительство в принципе взимало долю собранного урожая, но во многих регионах администраторы удобства ради заранее оценивали средний урожай с земель и на этой базе устанавливали твердый налог натурой или деньгами, пропорциональный обрабатываемой площади и характеру культуры (для ячменя меньше, чем для пшеницы, для пшеницы — меньше, чем для индиго, для индиго — меньше, чем для сахарного тростника и мака)436. В таких условиях, если урожай не оправдывал ожиданий, если не хватало воды, если быки и слоны транспортных караванов, вышедших из Дели, кормились на возделанных полях, если некстати цены поднимались или падали, все просчеты ложились на производителя. Наконец, тяготы крестьянина усугубляла задолженность437. С усложнением систем держания, собственности, налогообложения, в зависимости от провинции и от щедрот государя, в зависимости от мирного или военного времени, все изменяется, и в общем от плохого к худшему. Тем не менее покуда могольское государство было сильно, оно умело сохранять некий минимум крестьянского процветания, необходимый для собственного его процветания. Лишь в XVIII в. все стало расстраиваться— государство, повиновение, преданность чиновников администрации, безопасность перевозок438. Крестьянские восстания сделались постоянными.
Ремесленники и промышленность
Другим страждущим народом Индии были ее бесчисленные ремесленники, обитавшие повсюду — в городах, в местечках, в деревнях, из которых иные превратились в деревни полностью ремесленные. Такое кишение работников само собой разумелось, если правда, что городское население сильно выросло в XVII в., так что, по мнению некоторых историков, достигло 20 % общей численности населения, что дало бы для городов Индии 20 млн. жителей, т. е., говоря в общем (grosso modo), все население Франции XVII в. Даже если цифра эта и раздута, ремесленное население Индии, увеличенное за счет армии неквалифицированных работников, предполагало миллионы человеческих существ, которые работали одновременно и на внутреннее потребление, и на экспорт.
Индийских историков, желающих подвести итог состоянию своей страны накануне британского завоевания, и в частности узнать, была или не была ее промышленность сопоставима с промышленностью Европы того времени, была или не была она способна своим собственным порывом породить какую-то промышленную революцию, больше занимает характер старинной индийской промышленности, нежели история этих бесчисленных ремесленников.
Промышленность, или точнее — протопромышленность, сталкивалась в Индии с многочисленными препятствиями. Иные из них, будучи преувеличены, существуют, несомненно, лишь в воображении некоторых историков — в особенности стеснение, которое будто бы причиняла кастовая система, эта сеть, накинутая на все общество, которая также охватывала своими ячейками и мир ремесленников. По мысли Макса Вебера, предполагается, что каста мешает прогрессу техники, убивает у ремесленников любую инициативу и, приковав группу людей раз и навсегда к одному делу, из поколения в поколение воспрещает всякую новую специализацию, всякую социальную мобильность. «Есть солидные основания, — полагает Ирфан Хабиб, — к тому, чтобы поставить эту теорию под сомнение… Прежде всего потому, что масса неспециализированных трудящихся образовывала резервную армию для новых видов занятий, если в них возникала нужда. Так, крестьяне, вне сомнения, поставляли рабочую силу, необходимую для разработки алмазных россыпей Карнатика; когда отдельные месторождения были заброшены, горняки, как утверждают, «возвратились к своей пашне». Больше того, в долговременном плане обстоятельства могли отклонять и даже трансформировать ремесленную специализацию какой-то данной касты. Пример тому— каста портных в Махараштре439, часть которой переориентировалась на красильное ремесло, а другая — даже специализировалась на крашении индиго»440. Определенная пластичность рабочей силы несомненна. К тому же старинная система каст развивалась одновременно с разделением труда, поскольку в Агре в начале XVII в. различали больше ста различных ремесел441. Вдобавок рабочие перемещались, как и в Европе, в поисках хорошо оплачиваемой работы. Разрушение Ахмадабада вызвало во второй четверти XVIII в. мощный подъем текстильного производства в Сурате. И разве же мы не видели, как европейские компании скликали вокруг себя, по соседству с собою, ткачей — выходцев из разных провинций, которые, за исключением особых предписаний (скажем, для отдельных каст — запрет путешествовать морем), перемещались по первой просьбе?
Другие препятствия были серьезнее. Европеец часто поражался небольшому числу орудий, всегда рудиментарных, которыми пользовался ремесленник в Индии. «Убожество орудий», как объяснял Зоннерат, подтверждая это иллюстрациями, приводило к тому, что пильщик тратил «три дня на то, чтобы сделать доску, каковая нашим работникам стоила бы часа труда». Кто бы не удивился тому, что «эти прекрасные муслины, за коими мы так гоняемся, изготовляются на станках, состоящих из четырех вкопанных в землю кусков дерева» 442? Если индийский ремесленник производил подлинные шедевры, то это было итогом величайшего умения рук, которое еще оттачивалось крайней специализированностью. «Работа, какую в Голландии выполнил бы один человек, здесь проходит через руки четверых», — объяснял голландец Пелсарт443. Итак, инструментарий скудный, сделанный почти исключительно из дерева, в противоположность инструменту Европы, которая широко добавляла в него железо, даже до промышленной революции. И значит, архаичность: вплоть до конца XIX в. Индия, например, в орошении и в откачке воды останется верна традиционным машинам иранского происхождения — деревянным передачам, деревянным зубчатым колесам, кожаным мешкам, керамическим черпакам, энергии животных или человека… Но, полагает Ирфан Хабиб 444, происходило это не столько по техническим причинам (потому что эти деревянные механизмы, вроде тех, что использовались в прядении и ткачестве, бывали зачастую сложными и хитроумными), сколько из соображений стоимости: высокую цену металлических орудий на европейский лад не компенсировала бы экономия обильной и низкооплачиваемой рабочей силы. С учетом всех пропорций это та же проблема, которую ныне ставят некоторые передовые технологии, требующие больших капиталов и мало рабочей силы, принятие которых «третьим миром» столь затруднительно и так разочаровывает.
Туземные кузнецы в Гоа (XVI в.): простейшая техника, ручной мех, странной формы молот, несомненно служивший также и топором. Фото Ф. Куиличи.
Точно так же если индийцы и были мало знакомы с горнопромышленной технологией, придерживаясь разработки поверхностных руд, то они, как мы это видели в первом нашем томе, изготовляли тигельную сталь исключительного качества, которая по высокой цене экспортировалась в Персию и другие страны. В этом деле они опережали европейскую металлургию. Они умели сами обрабатывать металл. Они производили корабельные якоря, прекрасное оружие, сабли и кинжалы любых форм, хорошие ружья, сносные пушки (хоть их стволы и были сварены, а не отлиты из чугуна)445. Орудия из арсенала Великого Могола в Батерпуре (на дороге из Сурата в Дели) были, по свидетельству одного англичанина (1615 г.), чугунными, «разного калибра, хотя в общем чересчур короткоствольными и тонкостенными» 446. Но это вовсе не значит, что мы не имеем тут дело с размышлениями моряка, привычного к длинноствольным корабельным орудиям, и что эти орудия не были впоследствии улучшены. Во всяком случае, к 1664 г. Аурангзеб располагал тяжелой артиллерией, которую тянули фантастических размеров запряжки (и которую надо было перемещать загодя, принимая во внимание медлительность ее передвижения), и очень легкой артиллерией (две лошади на орудие), которая постоянно следовала за движением императора447. К этой дате европейские артиллеристы были заменены индийскими пушкарями; даже если они и были менее умелыми, чем иностранцы, тут наблюдалось очевидное техническое продвижение448. Впрочем, ружья и пушки колонизовали все пространство Индии. Когда Типу Султан, последний наваб Майсура, покинутый в 1783 г. французами, уходил в горы, его тяжелая артиллерия проделала путь через Гаты по немыслимым дорогам. В районе Мангалура приходилось в каждое орудие запрягать 40–50 быков; и если толкавший сзади слон оступался, он скатывался в бездну вместе с гроздью людей449. Значит, катастрофического технического отставания не было. И например, монетные дворы Индии стоили монетных дворов европейских: в 1660 г. в Сурате ежедневно чеканилось 30 тыс. рупий для одной-единственной английской компании450.
Наконец, имелось чудо из чудес: корабельные верфи. Согласно одному французскому отчету, корабли, строившиеся около 1700 г. в Сурате, «весьма хороши и отлично служат… и было бы весьма выгодно [для французской Ост-Индской компании] заказать для себя некоторое их число», даже ежели цены были бы такие же, как и во Франции, ибо тиковое дерево, из которого они построены, обеспечивало им сорок лет плавания «вместо десяти или двенадцати, самое большее — четырнадцати» лет451. В первой половине XIX в. бомбейские парсы широко вкладывали средства в судостроение, заказывая суда на месте и в других портах, в частности в Кочине452. В Бенгалии, включая Калькутту начиная с 1760 г.453, тоже существовали верфи: «Англичане со времени последней войны [1778–1783] в одном только Бенгале снарядили до 400–500 судов всех размеров, построенных в Индиях за их собственный счет»454. Случалось, то были суда большого тоннажа: «Сурат Касл» (1791–1792 гг.) водоизмещением в 1000 тонн нес 12 пушек, а экипаж его насчитывал 150 человек; «Лауджи Фэмили» имел 800 тонн и 125 ласкаров на борту; король этого флота «Шэмпайндер» (1802 г.) достигал 1300 тонн водоизмещения455. К тому же именно в Индии были построены лучшие «индийские корабли» (Indiamen) — эти гигантские для своего времени суда, ведшие торговлю с Китаем. В самом деле, до победы пара около середины XIX в. англичане использовали в азиатских морях суда только индийской постройки. Но ни одно из них не направлялось в Европу: английские порты были для них закрыты. В 1794 г. война и острая нужда в перевозках заставили на несколько месяцев снять запрет. Но в Лондоне появление индийских судов и моряков вызвало столь враждебную реакцию, что английские купцы быстренько отказались от их услуг456.
Дороги и текстильное производство в Индии в середине ХVIII в.
Текстильная промышленность присутствовала во всех крупных регионах Индии, за исключением Малабарского берега, богатством которого был перец. Условные обозначения отмечают разнообразие производств и дают приблизительное представление об их объеме. (По данным К. Н. Чаудхури: Chaudhury К. N. The Trading World of Asia and the English East India Company. 1978.)
Бесполезно распространяться по поводу баснословного текстильного производства Индии — это и так хорошо известно! Производство это в полной мере обладало способностью ответить на какое угодно увеличение спроса, — способностью, вызывавшей такое восхищение в связи с английской суконной промышленностью. Производство это присутствовало в деревнях; в городах оно множило число лавок ткачей; от Сурата до Ганга было рассеяно звездное скопление ремесленных мастерских, работавших на себя или на крупных купцов-экспортеров; оно мощно укоренилось в Кашмире, едва колонизовало Малабарский берег, но плотно заселило Коромандельский берег. Европейские компании попытались организовать работу ткачей по образцам, практиковавшимся на Западе, и прежде всего в виде системы надомного труда (putting out system), о которой мы пространно говорили, но тщетно. Яснее всего попытка эта проявится в Бомбее 457, где при запоздалой иммиграции индийских рабочих из Сурата и иных местностей предприятие можно было начинать с нуля. Но традиционная индийская система задатков и контрактов показательным образом сохранится по меньшей мере до завоевания и до установления прямой опеки над ремесленниками Бенгала с последних десятилетий XVIII в.
В самом деле, текстильное производство нелегко было подчинить, коль скоро оно не охватывалось, как в Европе, единой сетью; разные сектора и кругообороты направляли производство и торговлю сырьем, изготовление хлопковой нити (операцию длительную, особенно если в итоге должна была быть получена очень тонкая и, однако же, прочная нить, такая, как муслиновая), ткацкое производство, отбеливание и аппретирование тканей, набойку. То, что в Европе было связано по вертикали (уже во Флоренции в XIII в.), здесь было организовано в отдельных ячейках. Иногда закупочный агент компаний отправлялся на рынки, где ткачи продавали свои полотна; но чаще всего, когда речь шла о крупных заказах (а заказы эти не переставали расширяться)458, лучше было заключать контракты с индийскими купцами, которые располагали слугами, для того чтобы объезжать зоны производства, и сами заключали договор с ремесленником. По отношению к служащему (servant) той или иной конторы купец-посредник обязывался к определенной дате поставить по раз и навсегда установленной цене такое-то количество таких-то определенных типов ткани. Ткачу он по обычаю предоставлял денежный аванс, бывший в некотором роде обязательством произвести закупку, и давал работнику возможность купить себе пряжу и кормиться, пока длится его работа. После окончания изготовления штуки ремесленник получит цену по рыночному курсу за вычетом аванса. Действительно, свободная цена, не фиксировавшаяся в момент заказа, варьировала в зависимости от стоимости пряжи и в зависимости от цены риса.
Купец шел на риск, который, вполне очевидно, отражался на норме его прибыли. Но свобода, оставляемая ткачу, была несомненна: он получал аванс деньгами (а не сырьем, как в Европе); за ним оставалось прямое обращение к рынку — то, что европейский рабочий утрачивал в рамках системы надомного труда (Verlagssystem). С другой стороны, он имел возможность скрыться, сменить место работы, даже забастовать, оставить ремесло, возвратиться на землю, дать завербовать себя в войско. К. Н. Чаудхури находит довольно труднообъяснимой при таких условиях бедность ткача, о которой свидетельствует все и вся. Не заключалась ли причина этого в старинной социальной структуре, которая обрекала земледельцев и ремесленников на минимальное вознаграждение? Громадный подъем спроса и производства в XVII и XVIII вв. мог усилить свободу выбора для ремесленника, но не сломать низкий общий уровень заработной платы, несмотря на то обстоятельство, что производство омывала прямая денежная экономика.
Такая система делала мануфактуры в общем бессмысленными, но мануфактуры существовали при сосредоточении рабочей силы в обширных мастерских: это были карханы (karkhanas), работавшие единственно на потребу своих собственников, знати или самого императора. Но последние при случае не гнушались и экспортировать такие предметы величайшей роскоши. Мандельсло в 1638 г. говорил о великолепной ткани из шелка и хлопка с золотыми цветами, очень дорогостоящей, которую начали изготовлять в Ахмадабаде незадолго до его приезда в город и «[употребление] коей император оставил за собой, дозволив тем не менее иноземцам вывозить ее за пределы его государства»459.
В действительности вся Индия обрабатывала шелк и хлопок, экспортировала невероятное количество тканей — от самых ординарных до самых роскошных — и во все концы света, ибо при посредстве европейцев даже и Америка получала немалую их долю. Разнообразие этих тканей можно себе вообразить по описаниям путешественников и по составлявшимся европейскими компаниями перечням товаров. Дадим в качестве образца (текстуально и без комментариев) перечисление текстильного товара из разных провинций по одному французскому мемуару: «Суровые и синие полотна из Салема, мадурские синие гинеи, гонделурские базены, перкали из Арни, покрывала из Пондишери, бетили, шавони, тарнатаны, органди, стинкерк с побережья, камбейские полотна, бажютапо, паполи, короты, бранли, буланы, лиманы, ковровые покрывала, читти, кадей, белые дули, мазулипатамские платки, саны, муслины, террендины, дореа (полосатые муслины), стинкерковые платки, мальмоли одноцветные, вышитые золотой и серебряной нитью, обычные полотна из Патны [вывозившиеся в таком количестве — вплоть до 100 тыс. штук, — что их можно было получить, «не контрактуя»460], сирсаки (ткань из шелка и хлопка), бафты, гаманы, кассы, полотна в четыре нити, рядовые базены, газы, полотна из Пермакоди, янаонские гинеи, конжу…»461 И еще автор мемуара добавляет, что для определенных типов тканей качества весьма варьируют: в Дакке, рынке для «весьма красивых муслинов, единственных в своем роде… есть ординарные муслины от 200 франков за 16 локтей*ES до 2500 франков за 8 локтей»462. Но это впечатляющее само по себе перечисление выглядит жалко рядом с 91 разновидностью текстильных изделий, список которых Чаудхури дал в приложении к своей книге.
Не вызывает сомнения, что вплоть до английской машинной революции индийская хлопковая индустрия была первой в мире, как по качеству, так и по количеству своих изделий и по объему их вывоза.
Национальный рынок
В Индии все находилось в обращении, как сельскохозяйственный прибавочный продукт, так и сырье и промышленные изделия, предназначавшиеся для экспорта. По цепочкам местных купцов, ростовщиков и кредиторов зерно, собранное на деревенских рынках, добиралось до местечек и малых городков (касб — qasbahs), а затем при посредстве крупных купцов, специализировавшихся на перевозке тяжеловесных товаров, в частности соли и зерна, — и до городов крупных 463. Не то чтобы такое обращение было совершенным: оно позволяло захватить себя врасплох неожиданным голодовкам, которые громадные расстояния слишком часто делали катастрофическими. Но разве иначе обстояло дело в колониальной Америке? Или даже в самой старой Европе? К тому же обращение представало во всех возможных формах: оно прорывало преграды, оно связывало друг с другом отдаленные области разных структур и уровней и, наконец, в обращении находились все товары — и ординарные и драгоценные, — перевозка которых покрывалась страховыми взносами под относительно низкий процент464.
Передвижение по суше обеспечивали большие караваны (кафила — kafilas) купцов-банджара (banjaras), охранявшиеся вооруженной стражей. В зависимости от местности караваны эти одинаково использовали повозки, запряженные быками, буйволов, ослов, одногорбых верблюдов, лошадей, мулов, а при случае — и носильщиков. Движение караванов прерывалось в дождливый сезон, оставляя тогда первое место за перевозками по речным путям и каналам, перевозками намного менее дорогостоящими, часто более быстрыми, но при которых, что любопытно, страховые ставки были более высоки. Повсюду караваны встречались с ликованием, даже деревни охотно давали им приют465.
Напрашивается, пусть чрезмерное, определение национальный рынок: огромный континент допускал определенную связность, сплоченность, важным, главным элементом которой была денежная экономика. Такая сплоченность создавала полюса развития, организаторов асимметрии, необходимой для оживленного обращения.
В самом деле, кто не заметит доминирующей роли Сурата и его области, привилегированной во всех сферах материальной жизни: торговле, промышленности, экспорте? Порт этот был большой выходной и входной дверью, которую торговля на дальние расстояния столь же связывала с потоком металла из Красного моря, сколь и с далекими гаванями Европы и Индонезии. Другой, выраставший полюс — это Бенгалия, чудо Индии, колоссальный Египет. Тот французский капитан, что в 1739 г. не без труда поднялся со своим кораблем в 600 тонн водоизмещения вверх по Гангу до Чандернагора, был прав, говоря о реке: «Она есть источник и центр торговли Индии. Оная происходит там с большой легкостью, ибо там вы не подвержены неприятностям, кои случаются на Коромандельском берегу466… и поелику страна плодородна и чрезвычайно населена. Сверх огромного количества товаров, кои там изготовляют, [она] поставляет пшеницу, рис и в общем все, что необходимо для жизни. Такое изобилие притягивает и во все времена будет притягивать туда великое число негоциантов, каковые посылают корабли во все части Индии, от Красного моря до Китая. Вы видите там смешение европейских и азиатских наций, кои, столь сильно различаясь в своих дарованиях и своих обычаях, пребывают в совершенном согласии, но все же расходятся в силу интереса, каковой единственно ими руководит»467. Конечно же, потребовались бы и другие описания, чтобы воссоздать торговую географию Индии во всей ее плотности. В частности, пришлось бы поговорить о «промышленном блоке» Гуджарата, самом мощном на всем Дальнем Востоке; о Каликуте, о Цейлоне (Ланке), о Мадрасе. А затем — о разных иноземных или индийских купцах, готовых рискнуть без гарантий своими товарами или своими деньгами из-за без конца предлагавшегося фрахта, который оспаривали друг у друга все европейские корабли, за исключением голландских. И в неменьшей степени понадобилось бы поговорить о дополнительных внутренних обменах (съестные припасы, но также и хлопок и изделия красильного ремесла) по водным путям и сухопутным дорогам, торговле менее блистательной, но, быть может, еще более важной, нежели внешнее обращение, для всей жизни Индии. Во всяком случае, решающей в том, что касалось структур Могольской империи.
Путешествия по Индии в XVI в.: тележки, запряженные быками (в них едут женщины), в княжестве Камбей; их сопровождает вооруженная охрана. Фото Ф. Куиличи.
Сила Могольской империи
Империя Великих Моголов, сменив в 1526 г. Делийский султанат, заимствовала организацию, доказавшую свою состоятельность; сильная этим наследием и вновь обретенной динамикой, она долгое время будет машиной тяжелой, но действенной;
Первым проявлением ее силы (новаторским делом Акбара, 1556–1605 гг.) было то, что она заставила без особых затруднений сосуществовать обе религии — индуистскую и мусульманскую. Хоть последняя, будучи религией господ, получала, естественно, все почести, так что европейцы, видя бесчисленные мечети в Северной и Центральной Индии, долгое время рассматривали ислам как общую для всей Индии религию, а индуизм — религию купцов и крестьян — как своего рода идолопоклонство, находящееся на пути к исчезновению, подобно язычеству в Европе до христианства. Открытие индуизма европейской мыслью произойдет не ранее последних лет XVIII — первых лет XIX в.
Второй успех состоял в том, что удалось перенести на новую почву и распространить почти по всей Индии одну и ту же цивилизацию, заимствованную у соседней Персии, у ее искусства, ее литературы, ее чувствительности. Таким образом произойдет слияние культур, имевшихся на месте, и в конечном счете культура меньшинства, исламская, как раз и окажется поглощена индийской массой, но последняя и сама восприняла многочисленные культурные заимствования468. Персидский остался языком господ, привилегированных, высших классов. «Я велю написать радже на персидском языке», — заявил губернатору Чандернагора один француз, оказавшийся в Бенаресе в затруднительном положении (19 марта 1768 г.)469. Со своей стороны администрация пользовалась хиндустани, но по организации своей она оставалась (и она тоже) построенной по мусульманскому образцу.
В самом деле, в актив Делийского султаната, а потом Могольской империи следует занести создание в провинциях (саркар — sarkars) и в округах (паргана — parganas) разветвленной администрации, которая обеспечивала взимание налогов и повинностей, а равным образом имела своей задачей развивать земледелие, т. е. подлежавшую обложению массу, — развивать орошение, способствовать распространению самых выгодных культур, предназначавшихся для экспорта470. Деятельность эта, порой подкреплявшаяся государственными субсидиями и информационными поездками, зачастую бывала эффективна.
В центре системы находилась устрашающая сила армии, сконцентрированной в сердце империи, которой она давала возможность жить и за счет которой жила. Кадрами той армии были группировавшиеся вокруг императора представители знати — мансабдары (mansabdars) или омера (omerahs) — в общей сложности 8 тыс. человек (в 1647 г.). В соответствии со своим титулом они набирали десятки, сотни, тысячи наемников471. Численность войск, «державшихся наготове» в Дели, была значительной, немыслимой по европейским масштабам: почти 200 тыс. всадников плюс 40 тыс. фузилеров (стрелков) или артиллеристов. Совсем как в Агре, другой столице, выступление армии в поход оставляло позади себя опустевший город, где пребывали лишь бания472. Если попробовать подсчитать глобальную численность гарнизонов, рассеянных по всей империи и усиленных на границах, то они, несомненно, достигали миллиона человек473. «Нет ни одного маленького местечка, где бы не было по меньшей мере двух всадников и четырех пехотинцев»474, на обязанности которых лежало поддерживать порядок и в неменьшей мере наблюдать, шпионить.
Армия сама по себе была правительством, поскольку высшие должности режима доставались прежде всего солдатам. Она была также главным потребителем иностранных предметов роскоши, в частности европейских сукон, которые импортировали не для одежды в таких жарких странах, но «для попон — trousses475 и седел — конских, слоновьих и верблюжьих, — которые важные особы велят украшать выпуклой золотой и серебряной вышивкой, для покрытия паланкинов, для ружейных чехлов ради предохранения от сырости и для парадного облика их пехотинцев»476. Стоимость этого экспорта сукон якобы достигла к тому времени (1724 г.) 50 тыс. экю в год. Сами лошади, ввозившиеся из Персии или из Аравии в большом числе (разве же не располагал конный воин несколькими верховыми животными?), были роскошью: их непомерная цена в среднем вчетверо превышала ту, которую запрашивали в Англии. При дворе перед началом великих церемоний, открытых «для великих и малых», одним из развлечений императора было проведение «пред его взором некоторого числа красивейших лошадей из его конюшен», за ними следовало «несколько слонов… коих туловище хорошо помыто и весьма чисто… выкрашенные в черный цвет, за исключением двух больших полос красной краски», украшенные расшитыми покрывалами и серебряными колокольцами 477.
Роскошь, какой придерживалась омера, была почти столь же пышной, как и роскошь самого императора. Как и он, они владели собственными ремесленными мастерскими, карханами (karkhannas), — мануфактурами, утонченные изделия которых предназначались для их исключительного пользования478. Их сопровождали громадные свиты слуг и рабов, а некоторые из омера скапливали баснословные сокровища в золотых монетах и драгоценных камнях479. Можно без труда себе представить, какой тяжестью давила на индийскую экономику эта аристократия, жившая либо на жалованье, непосредственно выплачиваемое императорской казной, либо за счет крестьянских повинностей, взимавшихся с земель, которые жаловались им императором в качестве джагиров «для поддержания их титулов».
Политические и внеполитические причины падения империи Моголов
Огромная имперская машина обнаружила в XVIII в. признаки истощения и износа. Пожалуй, затруднительно выбрать момент, чтобы отметить начало того, что назвали могольским упадком: либо 1739 г., когда персы захватили и подвергли чудовищному разграблению Дели; либо 1757 г., год победы англичан в битве при Плесси; либб 1761 г., год второй битвы при Панипате, где афганские воины, защищенные средневековыми панцирями, одержали верх над маратхами, вооруженными на новейший лад, в то самое время, когда последние готовились восстановить к собственной выгоде империю Великого Могола. Историки без лишних споров долгое время будут принимать как дату конца величия могольской Индии 1707 г. — год смерти Аурангзеба. Если мы последуем за ними, то получится, будто империя, в общем, скончалась своею смертью, не утруждая заботой иностранцев — персов, афганцев или англичан — положить ей конец.
Конечно же, то была странная империя, основанная на деятельности нескольких тысяч феодалов, омера или мансабдаров («носителей титулов»), рекрутировавшихся в Индии и вне ее. Уже в конце царствования Шах-Джахана (1628–1658 гг.) они прибывали из Персии, из Средней Азии — всего из семнадцати разных регионов. Они были так же чужды стране, где им предстояло жить, как позже — выпускники Оксфорда или Кембриджа, которые будут править Индией времен Редьярда Киплинга.
Дважды в день омера наносили визиты императору. Лесть была обязательна, как в Версале. «Император не произносил ни единого слова, которое не было бы воспринято с восхищением и которое бы не заставило главных омера воздевать руки к небу с криком «карамат», что означает чудеса» 480. Но прежде всего такие посещения позволяли им удостовериться, что государь жив и что благодаря ему империя по-прежнему стоит. Малейшее отсутствие императора, известие о постигшем его заболевании, ложный слух о его смерти могли единым махом развязать ошеломляющую бурю войны за престолонаследие. Отсюда и неистовое стремление Аурангзеба на протяжении последних лет его долгой жизни продемонстрировать свое присутствие, даже когда он бывал чуть ли не смертельно больным, дабы доказать на людях (coram populo), что он все еще существует и вместе с ним существует империя. В самом деле, слабостью этого авторитарного режима было то, что ему не удалось раз и навсегда определить способ наследования императорской власти. Правда, борьба, которая почти всегда возникала в таком случае, не обязательно бывала очень серьезной. В 1658 г. Аурангзеб в конце войны за престолонаследие, которой ознаменовалось кровавое начало его правления, разбил своего отца и своего брата. Тем не менее среди побежденных не замечалось особенно большой печали. «Почти все омера были призваны ко двору Аурангзеба… и что почти невероятно, из них не нашлось ни одного, кто бы обладал мужеством проявить колебание или что-либо предпринять для своего короля, для того, кто сделал их такими, каковы они были, кто извлек их из праха, а может быть, даже и из рабского состояния, как то довольно обычно при сем дворе, дабы возвысить к богатству и к почестям»481. Франсуа Бернье, этот французский врач — современник Кольбера, свидетельствовал таким образом, что, несмотря на свое долгое пребывание в Дели, он не забыл своей манеры чувствовать и судить. Но великие в Дели следовали иной морали, они следовали урокам особого мирка. К тому же кто они были? Кондотьеры, подобно итальянцам XV в., вербовщики солдат и всадников, которым платили за оказываемые услуги. На них лежало собрать людей, вооружить их — каждый по-своему (отсюда и разношерстное вооружение могольских войск)482.
Великий Могол отправляется на охоту, эскортируемый множеством вельмож и прислужников, которые почти все едут верхами — на лошадях, слонах или верблюдах (за исключением немногих пехотинцев в глубине картины справа). Фото Национальной библиотеки.
В качестве кондотьеров они были слишком привычны к войне, чтобы не лукавить с ее опасностями, они вели ее без страсти, думая единственно о своих интересах. Совсем как военачальникам времен Макиавелли, им случалось затягивать военные действия, избегая решительных столкновений. Яркая победа имела свои неудобства: она возбуждала зависть к слишком удачливому начальнику. Тогда как затягивать кампанию, раздувать численность войск и, стало быть, жалованье и выплаты, обеспечиваемые императором, означало лишь выгоду, особенно когда война не была слишком опасной, когда она заключалась в том, чтобы разбить лагерь в тысячи шатров против крепости, которую приведет к сдаче голод; лагерь, обширный как город, с сотнями лавок, с удобствами, даже с известной роскошью. Франсуа Бернье оставил нам хорошее описание этих удивительных полотняных городов, которые строились и вновь создавались вдоль маршрута поездки Аурангзеба в Кашмир в 1664 г. и которые объединяли тысячи и тысячи людей. Шатры располагались в лагере в одном и том же порядке. И омера, как и при дворе, свидетельствовали почтение государю. «Нет ничего более великолепного, как видеть среди темной ночи в сельской местности, между всеми шатрами войска, длинные линии факелов, кои сопровождают всех омера в императорскую квартиру или обратно к их шатрам…»483.
В целом то была удивительная машина, прочная и, однако же, хрупкая. Для того чтобы она крутилась, требовался энергичный, деятельный государь, каким, может быть, был Аурангзеб в течение первой половины своего царствования, в общем — до 1680 г., того года, в котором он подавил восстание своего собственного сына Акбара484. Но требовалось также, чтобы страна не раскачивала социальный, политический, экономический и религиозный порядок, который ее сжимал. Однако этот противоречивый мир непрестанно менялся. Тем, что менялось, был не один только государь, становившийся нетерпимым, подозрительным, нерешительным, более чем когда-либо ханжой: одновременно с ним менялась вся страна и даже армия. Последняя предавалась роскоши и всяческим наслаждениям и при такой жизни утрачивала свои боевые качества. Вдобавок она расширяла свои ряды и набирала чересчур много людей. А ведь число джагиров не увеличивалось в таком же ритме, и те, что жаловались, зачастую бывали запустевшими или располагались на засушливых землях. Общая тактика обладателей джагиров заключалась тогда в том, чтобы не упустить ни единой возможности извлечения прибыли. При таком климате пренебрежения к общественному благу некоторые представители пожизненной аристократии Могола старались утаить часть своего состояния от предусмотренного законом возвращения его императору после их смерти; им даже удалось добиться, как это было в то время в Турецкой империи, превращения своих пожизненных имуществ в наследственную собственность. Другой признак разложения системы: уже к середине XVII в. принцы и принцессы крови, женщины гарема и знать кинулись в дела либо непосредственно, либо при посредничестве купцов, служивших для них подставными лицами. Сам Аурангзеб имел корабельный флот, который вел торговлю с Красным морем и африканскими гаванями.
В Могольской империи состояние более не было вознаграждением за услуги, оказанные государству. Субахи (subahs) и навабы (nababs), хозяева провинций, были не больно-то послушными. Когда Аурангзеб нанес удар по двум мусульманским государствам Декана — царствам Биджапур (1686 г.) и Голконда (1687 г.), — и покорил их, он оказался после победы перед широким и внезапным кризисом неповиновения. Уже обозначилась резкая враждебность ему маратхов, маленького и бедного народа горцев в Западных Гатах. Императору не удавалось пресечь набеги и грабежи этих поразительных всадников, к тому же их поддерживала масса искателей приключений и недовольных. Ни силой, ни хитростью, ни подкупом ему не удалось нанести поражение их вождю Шиваджи — мужлану, «горной крысе». Престиж императора отчаянно от этого страдал, в особенности когда в январе 1664 г. маратхи взяли и разграбили Сурат — великий, богатейший порт империи Моголов, отправную точку для всех видов торговли и путешествий паломников в Мекку, самый символ господства и могущества Моголов.
По всем этим мотивам H. М. Пирсон 485 с известным основанием включает долгое царствование Аурангзеба в самый процесс упадка империи Моголов. Его тезис заключается в том, что, оказавшись перед лицом этой небывалой и упорной внутренней войны, империя обнаружила неспособность следовать своему призванию, смыслу своего существования. Это возможно, но была ли трагедия этой войны следствием единственно политики Аурангзеба после 1680 г., проводимой под двойным знаком кровожадной подозрительности и религиозной нетерпимости, как это утверждают еще и сегодня 486? Не слишком ли многое мы возлагаем на этого «индийского Людовика XI»487? Индуистская реакция была волной, возникшей в глубинах; признаки ее мы видим в войнах маратхов, в торжествующей ереси сикхов и их ожесточенной борьбе488, но мы не представляем себе ясно ее истоков. А ведь они, вероятно, объяснили бы глубокое, неодолимое разложение могольского господства и его попытки заставить жить вместе две религии, две цивилизации — мусульманскую и индуистскую. Мусульманская цивилизация с ее институтами, с ее характерным урбанизмом, с ее памятниками, которым подражал даже Декан, внешне являла зрелище довольно редкого успеха. Но успех этот закончился, и Индия раскололась надвое. Кстати, именно такое четвертование открыло путь английскому завоеванию. Об этом с полной ясностью сказал (25 марта 1788 г.) Исаак Титсинг, голландец, долгое время представлявший Ост-Индскую компанию в Бенгалии: единственным непреодолимым для англичан препятствием был союз мусульман и маратхских князей; «английская политика ныне постоянно направлена на то, чтобы устранить подобный союз»489.
Что достоверно, так это медленность растерзания могольской Индии. В самом деле, битва при Плесси (1757 г.) произошла пятьдесят лет спустя после смерти Аурангзеба (1707 г.). Было ли это полустолетие явных трудностей уже периодом экономического упадка? И упадка для кого? Ибо, разумеется, XVIII в. был отмечен по всей Индии ростом успехов европейцев. Но что это означало?
В действительности об истинном экономическом положении Индии в XVIII в. судить трудно. Тогда некоторые регионы испытали определенный спад, иные удержались на прежнем уровне, кое-какие смогли продвинуться вперед. Войны, разорявшие страну, сравнивали со страданиями немцев во время Тридцатилетней войны (1618–1648 гг.)490. Одно сравнение стоит другого: Религиозные войны во Франции (1562–1598 гг.) могли бы послужить хорошим примером, ибо во время этих войн, калечивших Францию, экономическое положение страны было скорее хорошим491. И именно такое экономическое потворство поддерживало и продлевало войну, именно оно позволяло оплачивать части иностранных наемников, которых непрерывно вербовали протестанты и католики. Не шли ли войны в Индии благодаря сходному экономическому потворству? Это возможно: маратхи организовывали свои набеги только с помощью деловых людей, которые примкнули к их лагерю и накапливали вдоль выбранных маршрутов продовольствие и необходимые боеприпасы. Нужно было, чтобы война оплачивала войну.
Короче говоря, проблема поставлена: чтобы ее решить, потребовались бы обследования, кривые цен, статистические данные… Могу ли я, единственно под свою ответственность, предположить, что Индия второй половины XVIII в. была, видимо, вовлечена в конъюнктуру повышательную, существовавшую на пространстве от Кантона до Красного моря? То, что европейские Компании и независимые купцы или же «служащие», замешанные в местной торговле (country trade), делали удачные дела, увеличивали число и тоннаж своих кораблей, могло означать убытки, наведение порядка, но нужно было, чтобы производство Дальнего Востока, и в частности производство Индии, которая по-прежнему занимала центральную позицию, следовало за общим движением. И как писал Холден Фербер, знающий проблему, «на каждую штуку полотна, выработанную для Европы, нужно было соткать сто штук для внутреннего потребления»492. Даже Африка по берегу Индийского океана в то время вновь переживала оживление под воздействием купцов из Гуджарата493. Не был ли пессимизм историков Индии по поводу XVIII в. всего лишь априорной позицией?
В любом случае, была ли Индия открыта подъемом или спадом ее экономической жизни, она предстала не слишком защищенной перед иноземным завоеванием. Не только завоеванием англичан: французы, афганцы или персы охотно вступили бы в ряды завоевателей.
Было ли то, что приходило в упадок, жизнью Индии на вершине ее политического и экономического функционирования? Или то была тесно сплоченная жизнь местечек и деревень? На элементарном уровне не все сохранялось, но многое оставалось в прежнем положении. Во всяком случае, англичане не завладели страной, лишенной ресурсов. Даже после 1783 г. в Сурате, городе, уже утратившем значение, англичане, голландцы, португальцы и французы вели крупную торговлю494. В 1787 г.495 своими ценами, более высокими, нежели цены в английских постах, Маэ привлекал и оттягивал на себя коммерческие операции с перцем. Французская торговля «из Индии в Индию», обеспечивавшаяся местными уроженцами, обосновывавшимися во французских конторах, а еще больше — на островах Бурбон и Иль-де-Франс, процветала или по меньшей мере сохранялась на прежнем уровне. И не было ни одного француза, слишком поздно принявшегося искать удачи в Индии, который бы тогда не имел своих антианглийских решений и своих торговых планов: разве же Индия не была всегда желанной добычей, желанным завоеванием?
Отставание Индии в XIX в
Что достоверно, так это общее отставание Индии в XIX в. Отставание абсолютное, а также и относительное — в той мере, в какой она неспособна будет идти в ногу с европейской промышленной революцией и подражать английскому господину. Специфический ли капитализм Индии окажется за это ответственным? Стеснительная ли экономическая и социальная структура со слишком низкой заработной платой? Или трудная политическая конъюнктура, войны XVIII в., сопрягавшиеся с расширяющимися захватами Европы, в особенности английскими? Или недостаточное техническое развитие? Или же решающий удар нанесла, но с опозданием, как и в России, машинная революция Европы?
Индийский капитализм, конечно, имел свои недостатки. Но он составлял часть системы, которая, в конце концов, функционировала не так уж плохо, хоть Индия и была непропорционально большим телом — в десяток раз больше Франции, в двадцать раз больше Англии. Это тело, этот национальный рынок, который сама география раскалывала, нуждались, для того чтобы жить (тело) или функционировать (рынок), в определенном количестве драгоценных металлов. Ведь экономико-социополитическая система Индии, сколь бы жесткой и даже извращенной она ни была, обрекала ее, как мы видели, на необходимую текучесть и эффективность денежной экономики. Индия не располагала драгоценными металлами, но она ввозила их достаточно, чтобы с XIV в. крестьянские повинности в центральной зоне взимались в деньгах. Кто мог похвалиться лучшим в тогдашнем мире, включая и Европу? А так как денежная экономика работала лишь при условии существования хранилищ, накопления, открытия затворов, создания — до урожая или платежей — искусственных денег, организации рыночных и кредитных сделок; так как не существует по-настоящему денежной экономики без купцов, негоциантов, арматоров, страховых обществ, маклеров, посредников, лавочников, торговцев вразнос, то ясно, что такая торговая иерархия существовала в Индии и выполняла свою роль.
Именно в этом определенный капитализм составлял часть могольской системы. В пунктах вынужденного перехода негоцианты и банкиры удерживали ключевые посты в накоплении и увеличении капитала. Если в Индии, как и в мире ислама, отсутствовала преемственность в семействах крупных землевладельцев, которые на Западе одновременно с богатством накапливали капитал влияния и власти, то система каст, напротив, благоприятствовала процессу торгового и банковского накопления, настойчиво продолжавшемуся из поколения в поколение, и придавала ему устойчивость. Некоторым семействам удавалось накапливать исключительные состояния, сравнимые с состояниями Фуггеров или Медичи. В Сурате были негоцианты, владевшие целыми флотами. Нам также известны сотни и сотни крупных купцов, принадлежавших к кастам бания. И столько же богатых и богатейших мусульманских купцов. В XVIII в. банкиры были, видимо, на вершине своего богатства. Не были ли они вознесены (как я бы считал, возможно, под влиянием европейской истории) логической эволюцией экономической жизни, которая имела тенденцию создавать в конечном счете высокие уровни банкирской деятельности? Или же, как предположил это Т. Райчаудхури, такие деловые люди были отброшены в сферу финансов (сбор налогов, банки и ростовщичество), поскольку европейская конкуренция все более и более выталкивала их за пределы морской деятельности и торговли на дальние расстояния 496. Оба эти движения могли соединиться, чтобы обеспечить успех Джагасетхов, которые, будучи удостоены этого пышного титула — мировые банкиры, — в 1715 г. заменили им свои старинные отчества.
Мы довольно хорошо знаем это семейство, принадлежавшее к одному ответвлению касты марвари и происходившее из государства Джайпур. Их состояние сделалось громадным после того, как они обосновались в Бенгалии, где мы видим их занимающимися сбором налогов для Великого Могола, предоставляющими займы под ростовщический процент и банковские авансы, занимающимися монетным двором в Муршидабаде. Если верить в этом некоторым из их современников, они будто бы сколотили состояние единственно поддержанием курса рупии относительно старинных монет. Как менялы, они посредством векселей переводили в Дели огромные суммы к выгоде Великого Могола. При взятии Муршидабада отрядом маратхской конницы они единым махом потеряли 20 млн. рупий, но их дела продолжались как ни в чем не бывало… Добавим, что Джагасетхи были не единственными. Известно немало других деловых людей, которые и рядом с ними не выглядели бледно 497. Правда, эти капиталисты Бенгалии начиная с конца XVIII в. будут постепенно разорены, но не в силу собственной неспособности, а по воле англичан 498. Зато на западном побережье Индии мы видим в Бомбее в первой половине XIX в. процветание группы очень богатых парсов и гуджаратцев, мусульман и индуистов, во всех видах торговой и банковской деятельности, судостроении, фрахтовании, торговле с Китаем и даже в некоторых видах промышленности. Один из самых богатых — парс Дж. Джиджибхой — имел на хранении в одном из английских банков города 30 млн. рупий 499. В Бомбее, где сотрудничество и организация туземных сетей деловых связей были для англичан необходимыми, индийский капитализм без труда доказал свою способность приспосабливаться.
Означает ли это, что он всегда был в выигрышном положении в Индии? Конечно же, нет, потому что купцы и банкиры были не одни. Над ними существовали, еще до требований английского господства, деспотические государства Индии — и не одно только государство Великого Могола: богатство крупных торговых семейств обрекало их на вымогательства со стороны сильных мира сего. Они жили в постоянном страхе перед ограблением и пытками 500. А раз так, то сколь бы оживленным ни было движение денег, бывшее душой торгового капитализма и индийской экономики, миру бания недоставало вольностей, гарантий, потворства политического, которые на Западе благоприятствовали подъему капитализма. Но отсюда далеко до того, чтобы, как это иной раз делают, обвинять индийский капитализм в немощи. Индия — это не Китай, где капитализм сам по себе, т. e. накопление, сознательно тормозился государством. В Индии богатейшие купцы, даже если они и были подвержены вымогательствам, были многочисленны и сохранились. Могущественная кастовая солидарность прикрывала и гарантировала успех группы, обеспечивала ей купеческую поддержку от Индонезии до Москвы.
Служащий Ост-Индской компании, предающийся удовольствиям курения опиума и сладкой жизни. Картина Дип Чанда (конец XVIII в.). Музей Виктории и Альберта. Фото Музея.
Итак, я бы не стал винить капитализм в отставании Индии, которое определенно, как всегда, было вызвано как внутренними, так и внешними причинами.
Среди внутренних на первое место стóит, пожалуй, поставить низкую заработную плату. Говорить о разрыве между заработной платой индийской и заработками европейскими — это трюизм. По мнению директоров [английской] Ост-Индской компании, в 1736 г. заработная плата французских рабочих (известно, что она далеко отставала от вознаграждения английской рабочей силы) будто бы вшестеро превосходила заработную плату в Индии 501. Однако же Чаудхури не так уж не прав, находя несколько загадочной столь жалкую оплату весьма квалифицированных работников, которым, как представляется, социальный контекст оставлял достаточные свободу и средства защиты. Но не был ли низкий уровень заработной платы структурной чертой, изначально вписанной в общую экономическую систему Индии? Я хочу сказать: не был ли он необходимым условием для потока драгоценных металлов в направлении Индии, — потока очень древнего, установившегося с римских времен? Не он ли еще лучше, нежели необузданный вкус императора и привилегированных к тезаврации, объясняет подобную циклону тягу, увлекавшую западные драгоценные металлы на восток? Золотые и серебряные монеты, когда они достигали Индии, автоматически повышались в цене сообразно очень низкой цене человеческого труда, которая неизбежно влекла за собой дешевизну съестных припасов и даже относительную дешевизну пряностей. Отсюда, как бы в виде ответного удара, и мощь проникновения на рынки Запада индийского экспорта — сырья, еще более хлопчатых полотен и шелковых изделий Индии: по сравнению с английской, французской или голландской продукцией им благоприятствовали их качество, их красота, но также и разрыв в ценах, аналогичный тому, который ныне выбрасывает на рынки мира текстильные изделия Гонконга или Южной Кореи.
Труд некоего «внешнего пролетариата» — вот самое основание торговли Европы с Индией. Защищая принцип вывоза драгоценного металла, Томас Мэн приводил в 1684 г. не допускавший возражений аргумент: индийские товары, которые Ост-Индская компания закупила за 840 тыс. фунтов, были перепроданы по всей Европе за 4 млн. фунтов; в конечном счете эти четыре миллиона соответствовали поступлению монеты в Великобританию 502. Начиная с середины XVII в. импорт хлопковых тканей занял первое место и быстро возрастал. В 1785–1786 гг., в течение одного только года, английская Компания продала в одном лишь Копенгагене 900 тыс. штук индийских тканей 503. Но не прав ли К. Н. Чаудхури, делая из этого заключение, что не могло быть никаких побудительных причин для технических исследований, увеличивающих производительность в стране, где ремесленников насчитывались миллионы и изделия которой были нарасхват по всему миру? Пока все шло хорошо, все могло оставаться в прежнем виде. Напротив, побудительные причины «сработали» в отношении европейской промышленности, оказавшейся под угрозой. Для начала Англия на протяжении большей части XVIII в. держала закрытыми свои границы для индийского текстиля, который она реэкспортировала в Америку и в Европу. Затем она постаралась завладеть столь обильным рынком. Она не могла это сделать иначе, как благодаря жесткой экономии рабочей силы. Разве случайно машинная революция началась в хлопкопрядильной промышленности?
Здесь мы соприкасаемся со вторым объяснением отставания Индии, теперь уже не внутренним, а внешним. Второе это объяснение выражается одним словом: Англия. Недостаточно сказать: англичане овладели Индией и ее ресурсами. Индия была для них инструментом, с помощью которого они овладели пространством, более обширным, чем она, чтобы господствовать над азиатским супермиром-экономикой, и именно в таких расширенных рамках очень рано можно видеть, как деформировались и отклонялись внутренние структуры и равновесие Индии, дабы отвечать чуждым ей целям. И как в этом процессе она была в XIX в. в конечном счете «деиндустриализирована», сведена к роли великого поставщика сырья.
В любом случае Индия XVIII в. не находилась накануне того, чтобы породить революционный промышленный капитализм. В собственных своих границах она дышала и действовала естественно, сильно и успешно; она обладала традиционным земледелием, но здоровым и высокопроизводительным, промышленностью старого типа, но исключительно оживленной и эффективной (вплоть до 1810 г. индийская сталь была даже лучше английской, уступая лишь шведской стали 504); она была вся охвачена давно уже функционировавшей рыночной экономикой; она располагала многочисленными и эффективными торговыми кругами. Наконец, торговое ее могущество и промышленное покоилось, как и должно было быть, на энергичной торговле на дальние расстояния: Индию омывало более крупное экономическое пространство, чем она сама.
Но над этим пространством она не господствовала. Я даже отмечал ее пассивность по отношению к окружающему ее миру, от которого зависела самая оживленная часть ее обменов. А ведь именно извне, посредством захвата путей местной торговли (country trade), Индия мало-помалу была свергнута с престола, доведена до бедности. Вмешательство Европы, поначалу выражавшееся в подстегивании ее экспорта, в конце концов обратилось против нее. И как бы верх иронии, как раз массивная сила Индии будет использована, чтобы довершить ее саморазрушение, чтобы начиная с 1760 г. благодаря хлопку и опиуму взломать недостаточно открытые двери Китая. И Индии придется перенести ответный удар этой возросшей силы Англии.
Индия и Китай, охваченные одним супермиром-экономикой
И вот к кощу этих объяснений мы вернулись к первоначально поставленной проблеме: общей жизни Дальнего Востока, охваченного с 1400 г. одним супермиром-экономикой, очень обширным, грандиозным, но хрупким. Такая хрупкость была, несомненно, одним из самых главных элементов всемирной истории. Ибо Дальний Восток достаточно организованный для того, чтобы в него можно было проникнуть со сравнительной легкостью, но недостаточно организованный, чтобы защитить себя, как бы призывал захватчика. Стало быть, вторжение европейцев не заключало в себе единственно их ответственность. К тому же оно последовало за немалым числом других вторжений, хотя бы мусульманских.
Логической точкой слияния, рандеву в центре такого супер-мира-экономики была, могла быть только Индонезия. География поместила ее на окраине Азии, на полпути между Китаем и Японией, с одной стороны, и Индией и странами Индийского океана, с другой. Тем не менее возможности, какие предоставляет география, принимает или не принимает история, и в отказе или принятии будут существовать бесчисленные нюансы в зависимости от поведения двух дальневосточных гигантов — Индии и Китая. Когда и та и другой процветали, были хозяевами своей территории, когда они одновременно действовали на внешней арене, центр тяжести Дальнего Востока имел определенные шансы расположиться и даже закрепиться на более или менее продолжительный промежуток времени на уровне полуострова Малакка, островов Суматра или Ява. Но гиганты эти пробуждались медленно и всегда действовали медленно.
Итак, к началу христианской эры, следовательно, поздно, Индия узнала и оживила мир Индонезии. Ее мореходы, ее купцы и ее духовные проповедники эксплуатировали, просвещали архипелаг, обращали его в новую религию, с успехом предлагали ему более высокие формы политической, религиозной и экономической жизни. Архипелаг был тогда «индуизирован».
Китайское чудовище появилось среди этих островов с огромным опозданием, только к V в. И оно не навяжет уже индуизированным государствам и городам печать своей цивилизации, которая могла бы восторжествовать здесь, как восторжествовала и восторжествует она в Японии, Корее или во Вьетнаме. Китайское присутствие останется ограничено экономической и политической сферами: Китай несколько раз будет навязывать индонезийским государствам протекторат, опеку, отправку посольств для выражения верноподданнических чувств, но в главном, в образе жизни, государства эти долго останутся верны самим себе и своим первым учителям. Для них Индия была весомее Китая.
Индуистская экспансия, потом экспансия китайская, вероятно, соответствовали экономическим взлетам, которые их вызвали и поддерживали и хронологию которых следовало бы знать лучше, вскрыв их происхождение и жизненные силы. Хотя я малокомпетентен в этих областях, слабо открытых для историков-неспециалистов, я полагаю, что Индия во время своей экспансии на восток могла отражать удары, которые ей передавались далеким Западом, т. е. Средиземноморьем. Сцепка Европа — Индия, очень древняя, созидательная во всех отношениях, — не была ли она одной из сильных черт структуры древней истории мира? Для Китая проблема стоит по-иному, как если бы он достигал в Индонезии некой предельной границы, которую он почти не переходил. Индонезийские ворота, или плотину, всегда легче было проходить с запада на восток и на север, нежели в противоположном направлении.
В любом случае эти экспансии — первая, индийская, потом китайская — сделали из Индонезии если не господствующий полюс, то по меньшей мере оживленный перекресток. Последовательные подъемы этого перекрестка назывались царством Шривиджайя (VII–XIII вв.) с центром на юго-востоке Суматры и в городе Палембанг; затем империей Маджапахит (XIII–XV вв.) — с центром на богатой рисом Яве. Одно за другим эти два политических образования овладевали главными осями мореплавания, в частности наиважнейшим путем через Малаккский пролив. Образованные таким путем царства были могущественными опытами талассократии, и то и другое просуществовали определенное время: первое — пять-шесть веков, второе — три-четыре столетия. В применении к ним можно было бы говорить уже об индонезийской экономике, если не о супермире-экономике Дальнего Востока.
Вероятно, супермир-экономика с центром в Индонезии существовал, начиная с раннего возвышения Малакки, стало быть с 1403 г., даты основания города, либо с 1409 г., даты его внезапного появления, и до взятия города Афонсу д’Албукерки 10 августа 1511 г. 505 И именно этот внезапный, а затем многовековой успех и следует рассмотреть поближе.
Ранняя слава Малакки
География сыграла свою роль в судьбе Малакки506. Город на проливе, сохранившем его название, занимал выгодное положение на морском «канале», соединяющем воды Индийского океана с водами окраинных морей Тихого океана. Узкий полуостров (который сегодня хорошие дороги позволяют быстро пересечь даже на велосипеде) некогда пересекали на уровне перешейка Кра простые грунтовые дороги. Но путь преграждали леса, полные свирепых зверей. Единожды установившись, плавание вокруг полуострова увеличило ценность Малаккского пролива507.
Построенная на небольшом возвышении над «влажной» и «илистой» почвой («один удар киркой, и выступает вода» 508), разделенная надвое речкой с чистой водой, где могли причаливать лодки, Малакка была скорее причалом и убежищем, чем настоящим портом: большие джонки бросали якорь в виду города, между двумя островками, которые португальцы окрестили Каменным островом и Корабельным островом (Ilha Pedro и Ilha das Naos), последний был «не больше той амстердамской площади, где расположена Ратуша» 509. Тем не менее, как писал другой путешественник, «к Малакке можно подойти в любое время года — преимущество, коего нет у портов Гоа, Кочина [или] Сурата»510. Единственным препятствием были приливные течения в проливе: прилив обычно «поднимается на востоке и спадает на западе»511. И как будто таких преимуществ было недостаточно, Малакка (см. карту, расположенную внизу страницы) не только соединяла воды двух океанов, но и находилась на стыке двух зон циркуляции ветров: зоны муссонов Индийского океана на западе и зоны пассатов на юге и на востоке. И что всего удачнее, узкая полоса спокойных экваториальных вод, медленно смещавшаяся то к северу, то к югу, следуя за движением солнца, достаточно долго удерживалась как раз в малаккском регионе (на 2°30′ северной широты), последовательно открывая судам свободный проход к пассату или к муссону. Это, воскликнул Зоннерат512, «одна из стран, более всего облагодетельствованных природой; она заставила здесь царить вечную весну».
Но по всей Индонезии были и другие привилегированные места, как, скажем, Зондский пролив. Прежние успехи Шривиджайи и Маджапахита513 установили, что контроль можно одинаково осуществлять с восточного побережья Суматры и даже с Явы, далее к востоку. Впрочем, в январе 1522 г. корабли экспедиции Магеллана, после гибели ее начальника на Филиппинах, прошли на обратном пути Зондские острова на уровне Тимора, чтобы южнее выйти в зону юго-восточных пассатов. И аналогичным же путем добрался до южных окраин Индонезии в 1580 г. Дрейк во время своего кругосветного путешествия.
Привилегированное положение Малакки
Экваториальная штилевая зона поднимается к северу, затем спускается к югу, следуя движению солнца. Следовательно, Малакка служит соединительным звеном или же проходом между муссонами и пассатами северо-восточными и юго-восточными. (По данным «Атласа» Видаль де Лаблаша, с. 56.)
В любом случае, если подъем Малакки и объясняется географическими причинами, история многое к тому добавила, как в локальном плане, так и в плане общем для экономики Азии. Так, новому городу удалось привлечь к себе (и в некотором роде установить над ними опеку) малайских мореходов соседних побережий, издавна занимавшихся каботажем, рыболовством, а еще больше — пиратством. Он, таким образом, освободил пролив от этих грабителей, в то же время обеспечив себе небольшие грузовые парусники, рабочую силу, экипажи и даже военные флоты, в которых нуждался. Что же касается больших джонок, необходимых для торговли на дальние расстояния, то их Малакка нашла на Яве и в Пегу. Именно там, например, султан Малакки (который весьма пристально наблюдал за торговыми операциями своего города и взимал с них свою немалую долю) закупил корабли, на которых он за собственный счет организовал поездку в Мекку.
Быстрое развитие города вскоре само по себе создало проблему. Как жить? Малакка, за спиной которой располагался гористый и покрытый лесами полуостров, богатый месторождениями олова, но лишенный продовольственных культур, не имела иных продовольственных ресурсов, кроме продуктов своего прибрежного рыболовства. И следовательно, оказалась в зависимости от Сиама и Явы, производителей и продавцов риса. Но ведь Сиам был государством агрессивным и опасным, а Ява держала на своих плечах постаревший, но еще не упраздненный империализм Маджапахита. Вне сомнения, и то и другое из этих государств легче легкого справилось бы с маленьким городом, порожденным случаем, происшествием местной политики, если бы Малакка в 1409 г. не признала свою зависимость от Китая. Защита Китая окажется эффективной вплоть до 30-х годов XV в., а в течение этого времени Маджапахит распадется сам собой, оставив Малакке шансы на выживание.
Исключительный успех города был равным образом порождением решающего стечения обстоятельств: встречи Китая и Индии. Китая, который на протяжении трети столетия осуществлял вызывающую удивление экспансию своих мореплавателей в Индонезии и в Индийском океане. И Индии, роль которой была еще более значительной и более ранней. В самом деле, заканчивался XIV в., когда под влиянием мусульманской Индии в лице Делийского султаната начался натиск индийских купцов и перевозчиков, уроженцев Бенгала, Коромандельского берега и Гуджарата, сопровождавшийся активным религиозным прозелитизмом. Внедрение ислама, которое не удалось арабским мореплавателям и которое они даже не пытались осуществить в VIII в., совершилось столетия спустя при помощи торговых обменов с Индией514. Один за другим были затронуты исламом города на побережье моря. Для Малакки, обратившейся в ислам в 1414 г., то была удача из удач: там дела и прозелитизм шли рука об руку. Вдобавок если Маджапахит мало-помалу распадался и переставал быть угрозой, то происходило это именно потому, что его прибрежные города перешли в ислам, тогда как внутренние районы Явы и других островов оставались верны индуизму. Расширение мусульманского порядка, в самом деле, затронуло лишь треть или четверть населения. Острова останутся ему чужды — так было на Бали, еще и сегодня чудесном музее индуизма. А на далеких Молукках исламизация пойдет плохо: португальцы с изумлением обнаружат там мусульман по названию, нимало не враждебных христианству.
Но поднимавшееся величие Малакки проистекало непосредственно из расширения индийской торговли. И не без основания: индийские купцы принесли на Суматру, как и на Яву, перечное растение — важнейший подарок. И повсюду, начиная с пунктов, которые затрагивались торговлей Малакки, рыночная экономика сменяла то, что до сего времени было еще всего лишь первобытной жизнью под знаком простого воспроизводства. Португальский хронист писал, имея в виду прошлое жителей Молуккских островов: «Они мало заботились о том, чтобы сеять или сажать; они жили, как в первые века [человечества]. Поутру они добывали из моря и в лесу то, чем питались целый день. Живя грабежом, они никакой прибыли не извлекали из гвоздики, и не было никого, кто бы ее у них покупал»515. Когда Молуккские острова были включены в сеть торговли, образовались плантации и завязались регулярные отношения между Малаккой и островами пряностей. Купец-келинг (понимай: купец-индуист с Коромандельского берега) Нина Суриа Дева ежегодно отправлял на Молуккские острова (гвоздика) и на острова Банда (мускатный орех) восемь джонок. С того времени эти острова, заполоненные монокультурами, жили лишь благодаря рису, который доставляли на них яванские джонки, которые к тому же добирались до Марианских островов, в сердце Индийского океана.
Итак, экспансия ислама была организующей. В Малакке, как и в Тидоре, как и в Тернате, а позднее — в Макассаре, образовались «султанаты». Самое любопытное — это утверждение необходимого для торговли лингва франка, который произошел от малайского языка и на котором в купеческой метрополии Малакке говорили все. По всей Индонезии и ее «Средиземноморьям», говорит португальский хронист, «языки столь многочисленны, что даже и соседи, так сказать, не понимают друг друга. Ныне они похваляются малайским языком, большинство людей на нем говорит, пользуясь им по всем островам, как пользуются в Европе латынью». И без удивления констатируешь, что 450 слов из словаря Молуккских островов, которые привезла в Европу экспедиция Магеллана, — это слова малайские516.
Индонезия предлагает европейцам свои богатства. Португальцы, создавшие свой центр в Малакке, быстро составили перечень богатств архипелага. Прежде всего — перец, тонкие пряности и золото. (По данным уже упоминавшейся карты В. Магальяйс-Годинью.)
Распространение лингва франка представляет как бы тест на силу экспансии Малакки. И все же сила эта была создана извне, как создан был в XVI в. успех Антверпена. Ибо город предоставлял свои дома, свои рынки, свои склады, свои защитные институты, свой весьма ценный свод морских законов — но обмены-то питали иностранные корабли, товары и купцы. Среди этих иностранцев самыми многочисленными были мусульманские купцы из Гуджарата и Каликута (по словам Томе Пириша, тысяча гуджаратцев «плюс 4–5 тысяч моряков, кои ходят туда и обратно»); важной группой были также купцы-индусы с Коромандельского берега, келинг, у которых даже был свой собственный квартал — Кампон Келинг (Campon Queling) 517. Преимуществом гуджаратцев было то, что они укоренились на Суматре и Яве столь же прочно, как и в Малакке, и контролировали основную долю реэкспорта пряностей и перца в направлении Средиземноморья. Как говорили, Камбей (другое название Гуджарата) мог жить, лишь протянув одну руку до Адена, а другую — до Малакки518. Еще раз обнаружилось таким образом латентное превосходство Индии, гораздо более Китая открытой для внешних отношений, связанной с торговыми сетями мира ислама и средиземноморского Ближнего Востока. Тем более что с 1430 г. Китай по причинам, которые нам не ясны, невзирая на воображение историков, навсегда отказался от дальних экспедиций. Кроме того, он умеренно интересовался пряностями, которые потреблял в небольших количествах, за исключением перца, которым он себя обеспечивал в Бантаме, зачастую минуя перевалочный пункт в Малакке.
Завоевание Малакки, осуществленное небольшим португальским флотом Албукерки (1400 человек на борту, в том числе 600 малабарцев)519, направлялось издали процветанием и репутацией города, «тогда самого прославленного из рынков Индии» 520. Завоевание было жестоким: после захвата моста через реку город, взятый приступом, был на девять дней отдан на поток и разграбление. Тем не менее величие Малакки не пресеклось разом в тот роковой день 10 августа 1511 г. Албукерки, который оставался в завоеванном городе до января 1512 г., сумел его организовать; он там построил внушительную крепость, и если от Сиама до «Островов пряностей» он и предстал в качестве врага мусульман, то он также объявил себя другом неверных, язычников, а по правде говоря — всех купцов. Португальская политика сделалась после оккупации терпимой и радушной. Даже Филипп II в качестве короля Португальского и господина Ост-Индии после 1580 г. ратовал за религиозную терпимость на Дальнем Востоке. Нет, говорил он, не следует насильно обращать в христианство («Não е este о modo que se deve ter urna conversão»)521. В португальской Малакке китайский базар существовал с тем же успехом, что и мечеть; правда, иезуитская церковь св. Павла господствовала над крепостью, а с ее паперти открывался морской горизонт. Как справедливо указывает Л. Ф. Томас, «завоевание Малакки в августе 1511 г. открыло португальцам двери в моря Индонезии и Дальнего Востока; овладев ею, победители обрели не только господство над богатым городом, но также и положение хозяев комплекса торговых путей, которые перекрещивались в Малакке и к которым город был ключом» 522. В целом они, невзирая на несколько перерывов, удерживали эти связи. Иные из них даже расширились, когда в 1555 г. португальцы, чтобы компенсировать трудную конъюнктуру середины XVI в., обосновались в Макао и продвинулись до Японии. Тогда Малакка сделалась в их руках центральным постом связей между Тихим океаном, Индией и Европой, тем, чем позднее станет Батавия в руках голландцев.
До наступления тех трудностей, что принесло португальской Азии прибытие голландцев, португалец будет знать спокойные процветающие времена, которые приносили прибыль королю в Лисабоне, Португалии, европейским перекупщикам перца, но также и португальцам, выдвигавшимся на Востоке, которые порой (если не постоянно) обладали полуфеодальной манерой мышления испанских завоевателей Америки. Конечно, случались нападения жестокие, но время от времени и малоэффективные. В целом португальцы пользовались миром. Но, «путешествуя в сих морях беспрепятственно, они в то время пренебрегали любыми видами предосторожностей ради своей обороны» 523. И именно поэтому, когда два английских корабля Ланкастера прошли в 1592 г. той же дорогой, что и Васко да Гама, им не стоило большого труда захватывать португальские корабли, которые они встречали. И вскоре все переменится: европейцы перенесут в Индии свои европейские войны и соперничества, и Малакка, город португальский, утратит свое долгое превосходство. Голландцы овладели ею в 1641 г. и сразу же отбросили ее на второстепенное место.
Создание новых центров Дальнего Востока
Еще до взятия Малакки Батавия сделалась центром торговых операций Дальнего Востока. Она ими распоряжалась, она их организовывала. Основанная в 1619 г., Батавия была в полном расцвете в 1638 г., когда Япония закрылась для португальцев, оставаясь открытой для кораблей голландской Ост-Индской компании. Центром торгового господства — и одновременно господства в важнейших сетях местной торговли (country trade) — оставалась, таким образом, Индонезия, и она им останется, пока продлится ловкое, бдительное и самовластное правление голландской Ост-Индской компании, т. е. более столетия, несмотря на немалое число превратностей и помех. Так, в 1622 г. голландцы были изгнаны с острова Формоза (Тайвань), напротив китайского побережья и на полпути в Японию, где они обосновались с 1634 г. — даты постройки форта Кастель Зеландия 524. Долгое царственное положение Батавии, о котором мы уже говорили, совпадает, таким образом, в общих чертах, с продолжительным кризисом XVII в., который с силой проявился по всему европейскому миру-экономике (включая и Новый Свет) с 1650 по 1750 г. (датировка приблизительная). Но, вероятно, не на Дальнем Востоке, коль скоро по всей Индии XVII век был веком процветания, демографического и экономического подъема. Быть может, это имело значение, среди прочего, для того факта, что во время европейского кризиса Голландия оказалась по преимуществу экономикой защищенной, как мы это говорили, той экономикой, к которой устремлялись наилучшие из дел.
Во всяком случае, Батавия, город новый, была блистательным признаком голландского главенства, превосходства. Трехэтажная ратуша, построенная в 1652 г., отмечала центр города, — города, прорезанного каналами, пересеченного улицами, сходящимися под прямым углом, окруженного крепостной стеной с двадцатью двумя бастионами, в которой имелось четверо ворот. Там сходились все народы Азии, далекой Европы, Индийского океана. За стенами располагались кварталы яванцев, амбонцев; плюс виллы в сельских местностях. Но главным образом — рисовые поля, поля сахарного тростника, каналы, а вдоль приведенной в порядок речки — мельницы «для хлеба, для лесопиления, бумажные или пороховые», или сахарные, а также черепичные и кирпичные заводы… Внутри города все олицетворяло порядок, чистоту: рынки, склады, пакгаузы, мясные лавки, рыбный рынок, кордегардии и Спинхейс (Spinhuis), дом, где были осуждены прясть девицы легкого поведения. Бесполезно пересказывать, насколько голландское колониальное общество было богатым, полным неги и вялым. Это богатство, эта нега, которые мы обнаружили в Гоа около 1595 г., которые мы встречаем в Батавии еще до поездки хирурга Граафа, прибывшего туда в 1668 г., которые мы находим в такой же мере в Калькутте, были безошибочным показателем блистательного успеха 525.
Макао в начале XVII в., изображенный Теодором де Бри. Город, занятый голландцами с 1557 г., служил отправным пунктом купцам, торговавшим с Китаем. Фото Национальной библиотеки.
Однако с начала XVIII в. громадный голландский аппарат начал разлаживаться. Это иногда приписывали мошенничествам и нараставшей нечистоплотности агентов Ост-Индской компании. Но служащие (servants) английской Компании в этом отношении превосходили голландцев, что, однако, не помешало East India Company около 60-х годов XVIII в. завладеть первым местом. Не произошло ли это потому (как было бы соблазнительно утверждать), что наметившееся в середине XVIII в. нарушение тенденции породило повсюду величайшую активность, увеличило объем обменов, облегчило перемены, разрывы и революции? В Европе наблюдались перераспределение шансов в международном плане и шедшее полным ходом утверждение английского главенства. В Азии Индия притягивала к себе центр тяжести всего Дальнего Востока, но такое первое место она захватила только под строгим надзором Англии и для Англии, в соответствии с процессом, великолепно описанным в уже старой книге Холдена Фербера 526. Английская Компания, «Джонова компания» (John Company), одержала верх над своей «кузиной» — «Яновой компанией» (Jan Company), голландской Ост-Индской компанией, так как последняя проиграла игру в Бенгале и в Индии на протяжении 70-х годов XVIII в. и потому, что уже к середине этого столетия ей не удалось занять первое место в Кантоне, где день ото дня Китай мало-помалу открывал свои двери. Я, конечно, воздержусь от утверждения, что в Кантоне Джон был умнее, ловчей и хитрее Яна. Именно это иной раз заявляют не без некоторого основания. Но один французский очевидец, жестоко критикующий французскую [Ост-]Индскую компанию, утверждает, что к 1752 г. в Кантоне именно шведские и датские Компании, самые слабые, менее всего оснащенные для успеха, смогли лучше других приспособиться к обстановке 527. Если одержал верх англичанин, то потому, что он к своей собственной силе добавил устрашающий вес Индии. Плесси (1757 г.) подтвердило не только политическое завоевание Индии, но и завоевание тех торговых «рек», что примыкали к побережью субконтинента и текли, с одной стороны, вплоть до Красного моря и Персидского залива, а с другой — до Индонезии, а вскоре и до Кантонк. Разве не единственно для нужд местной торговли (country trade) и в особенности для плаваний в Китай строили индийские верфи столько кораблей, столько Indiamen? По мнению Фербера 528, в 1780 г. флот под английским флагом, занимавшийся торговлей «из Индии в Индию», имел 4 тыс. тонн вместимости, а в 1790 г. он достиг 25 тыс. тонн! В действительности скачок был более медленным, чем это покажется, поскольку 1780 г. был годом военным — годом предпоследнего серьезного состязания между Францией и Альбионом, и английские корабли осторожно плавали тогда под португальским, датским и шведским флагами. С возвращением мира они сбросили маску.
Одновременно состоялся быстрый, резкий переход от Батавии к Калькутте. Живой успех города на Ганге во многом объясняет полудремотное состояние голландской Ост-Индской компании. Калькутта росла дьявольски быстро, безразлично как, в величайшем беспорядке. Французский путешественник и искатель приключений граф де Модав 529 приехал туда в 1773 г., в момент, когда только что началось правление Уоррена Хейстингса. Он отметил одновременно и рывок вперед, и абсолютное отсутствие порядка. Калькутта — это не Батавия с ее каналами и улицами, проложенными по линейке. На Ганге не было даже набережной; «дома рассеяны там и тут по берегу, стены некоторых из них омывает поток». Не было и городской ограды. Максимально, может быть, 500 домов, построенных англичанами, посреди леса бамбуковых хижин с соломенными крышами. Улицы были такими же грязными, как и тропинки, иногда широкими, но перегороженными в начале и в конце шлагбаумами из брусьев. Беспорядок был повсюду. «Сие, как говорят, есть результат британской свободы, как если бы свобода эта была несовместима с порядком и симметрией» 530. «Не без удивления, смешанного с раздражением, — продолжает наш француз, — смотрит иностранец на Калькутту. Так легко было бы сделать из нее один из прекраснейших городов мира, просто взяв на себя труд подчиниться регулярному плану, что не понимаешь, как англичане пренебрегли выгодами столь удачного расположения и предоставили каждому свободу строить, следуя самому пестрому вкусу и самому экстравагантному расположению», Это правда, что Калькутта — простое «отделение» в 1689 г., фланкируемое с 1702 г. крепостью (Форт Уильям), — к 1750 г. была еще незначительным городком; опубликованное в этом году аббатом Прево собрание путешествий даже не упоминает ее. Когда граф де Модав смотрел на нее в 1773 г., в то время, как она собрала у себя все возможное торговое население, Калькутта была в полном расцвете и охвачена строительным безумием. Лес прибывал туда сплавом по Гангу или морем из Пегу; кирпич изготовлялся в близлежащих деревнях; цены на квартиры достигли рекордного уровня. Город уже насчитывал, быть может, 300 тыс. жителей и более чем вдвое к концу столетия. Он расширялся, не неся ответственности за свой рост, даже за свой успех. Англичанин здесь ничем не стеснялся, он притеснял, устранял тех, кто ему мешал. Бомбей, на другой стороне Индии, был по контрасту как бы полюсом свободы, как бы реваншем или компенсацией для индийского капитализма, нашедшего там возможности для поразительных успехов.
Можно ли делать выводы?
Картина не-Европы, которую предлагает эта длинная глава, конечно же, неполна.
Следовало бы подольше задержаться на случае Китая, и в частности на центробежной экспансии, которая терзала провинцию Фуцзянь, процессе, прервавшемся лишь с оставлением Формозы голландцами в 1662 г., или, вернее, с завоеванием острова маньчжурами в 1683 г., но возобновившемся в XVIII в., с открытием Кантона для многообразной торговли с Европой.
Следовало бы вернуться к особому случаю Японии, которая, согласно блестящему очерку Леонара Блюса531, после 1638 г. выстроила мир-экономику для своего употребления и соответственно своим масштабам (Корея, острова Рюкю, до 1683 г. — Формоза, допускаемые китайские джонки и привилегированная и «вассальная» торговля голландцев).
Следовало бы вернуться к случаю Индии и отвести должное место новым объяснениям Я. К. Хестермана 532, видящего одну из важных причин упадка Могольской империи в развитии городских экономик, которые в XVIII в. разрушили ее единство.
Следовало бы, наконец, объясниться по поводу сефевидской Персии, по поводу ее командной экономики (command economy), по поводу вынужденной роли Персии как посредника между Индией, Средней Азией, враждебной и ненавистной Турцией, Московским государством и очень далекой Европой…
Но даже если предположить, что такая картина действительно будет представлена в своей целостности, с риском принять сама по себе размеры настоящей книги, придем ли мы к концу наших затруднений и наших вопросов? Конечно же, нет. Для того чтобы делать заключения относительно Европы и не-Европы, т. е. относительно мира, взятого в целом, потребовались бы приемлемые мерки и цифры. Мы главным образом описывали, ставили проблемы и выдвигали кое-какие неявные, несомненно, правдоподобные объяснения. Но мы отнюдь не решили загадочную проблему отношений между Европой и не-Европой. Ибо, в конце концов, если почти не вызывает сомнения, что до XIX в. мир превосходил Европу своим населением и даже — пока продолжал существовать экономический Старый порядок — богатством; если почти не подлежит сомнению, что Европа была менее богата, нежели мир, который она эксплуатировала, даже еще сразу после падения Наполеона, когда всходила заря английского первенства, то остается еще узнать: как могло утвердиться ее превосходство, а главное— как она впоследствии могла продолжить свой прогресс? Ибо она его продолжила.
Услуга, которую еще раз оказал историкам Поль Бэрош, заключается в том, что он правильно поставил эту проблему в статистических категориях. Делая это, он не только присоединяется к моим позициям, он идет дальше. Но прав ли он? Правы ли мы?
Я не стал бы вдаваться в подробности и в вопрос обоснованности методов, применяемых нашим женевским коллегой. Чтобы сократить объяснение, я бы даже предположил, что его выступление было достаточно обоснованным с научной точки зрения, так что его весьма приближенные результаты (он сам первый это признает и предостерегает нас) могут быть приняты во внимание.
Избранный показатель — это доход на душу населения (pro capite), «ВНП, приходящийся на одного жителя», и, чтобы соревнование между разными странами легче поддавалось контролю, уровни были подсчитаны в долларах и ценах США 1960 г.: итак, они представлены в одной единице. Таким образом получается следующая последовательность: Англия (1700 г.) — 150–190 долларов; английские колонии в Америке, будущие Соединенные Штаты (1710 г.), — 250–290; Франция (1781–1790 гг.)—170–200; Индия (1800 г.)—160–210 долларов (но в 1900 г. — 140–180). Эти цифры, которые стали мне известны в момент правки корректурных листов этого труда, укрепляют меня в моих прежних утверждениях и гипотезах. Мы также не будем удивлены уровнем, какого в 1750 г. достигнет Япония: 160 долларов. Вызывающим удивление покажется один только рекорд, приписываемый Китаю (1800 г.) — 228 долларов, хоть этот высокий уровень и должен был упасть впоследствии (170 в 1950 г.).
Но подойдем к тому, что нас более всего интересует: к синхронным сопоставлениям, если это возможно, между двумя блоками — Европой, включая Соединенные Штаты, и не-Европой. В 1800 г. Европа Западная достигла уровня 213 долларов (Северная Америка — 266), это не удивляет; но он едва превышает уровень тогдашнего «третьего мира», что-то около 200 долларов. И вот тут мы будем несколько удивлены. На самом-то деле именно приписываемый Китаю высокий уровень (228 — в 1800 г., 204 — в 1860 г.) поднимает среднюю величину для группы стран, находившихся в наименее благоприятных условиях. А ведь ныне, в 1976 г., Западная Европа достигла уровня 2325 долларов; Китай же, который, однако, снова пошел вверх, — 369; а «третий мир» в целом находится на уровне 355 долларов, далеко позади хорошо обеспеченных.
Что вытекает из расчета, предложенного Полем Бэрошем, так это то, что в 1800 г., когда Европа повсюду блистательным образом торжествовала и когда ее корабли под командованием Кука, Лаперуза и Бугенвиля исследовали бескрайний Тихий океан, она далеко не достигла уровня богатства, который бы колоссальным образом затмевал (как это имеет место сегодня) рекорды остальных стран мира. Совокупный ВПН нынешних развитых стран (Западная Европа, СССР, Северная Америка, Япония) составлял в 1750 г. 35 млрд. долларов 1960 года против 120 млрд. у остального мира; в 1860 г. — 115 млрд. против 165. Обгон произошел лишь между 1880 и 1900 гг.: 176 млрд. против 169 в 1880 г.; 290 против 188 в 1900 г. Но в 1976 г., округляя цифры, 3000 млрд. против 1000 млрд.
Такая перспектива обязывает нас другими глазами взглянуть на сравнительные позиции Европы (плюс стран, бывших одновременно с нею привилегированными) и мира до 1800 г. и после промышленной революции, роль которой фантастическим образом возрастает. Не вызывает сомнения, что Европа (по причине еще более, возможно, социальных и экономических структур, чем технического прогресса) одна оказалась в состоянии довести до благополучного завершения машинную революцию, следуя за Англией. Но революция эта была не просто инструментом развития, взятым самим по себе. Она была орудием господства и уничтожения международной конкуренции. Механизировавшись, промышленность Европы сделалась способной вытеснить традиционную промышленность других наций. Ров, вырытый тогда, впоследствии мог только шириться. Картина мировой истории с 1400 или 1450 г. по 1850–1950 гг. — это картина старинного равенства, которое рушилось под воздействием многовекового искажения, начавшегося с конца XV в. По сравнению с этой доминировавшей линией все прочее было второстепенным.