Костя Зубатов был убогой личностью. Его творческого мышления не хватало даже на то, чтобы подняться до диалектического вывода, популярного в уголовных лагерях: "воровать – так миллион, а спать – так с королевой". Поэтому он сидел за штаны. Поэтому, уже сидя со мной в камере, он фантазировал о том, как после освобождения будет скупать икру у прикаспийских рыбаков и спекулировать ею в Ленинграде. Конечно, по сравнению с кражей штанов, спекуляция паюсной икрой была шагом вперед, но небольшим.
Сидеть с Костей Зубатовым было никак. Я почти не ощущал его присутствия в камере. И меня это устраивало: ничто не мешало мне учить языки. Но всему хорошему, как и всему плохому, рано или поздно приходит конец.
С некоторого времени я обратил внимание на то, что Костя начал смотреть на меня как-то странно. Сидя за тумбочкой, я чувствовал, что не могу сосредоточиться, что-то мешает мне. Иногда, задремывая, я просыпался от того же чувства. Каждый раз я ловил на себе сверлящий Костин взгляд, и он моментально отводил его, как только я поворачивался к нему лицом. Наконец, однажды нарыв прорвался.
– Я вспомнил, где я тебя видел, – сказал он, слезая с койки. – Ты мент, капитан. Я видел тебя в ментовской форме в Кировском райотделе милиции. Только там ты допрашивал других, а здесь ты как будто бы сидишь…
Костя начал бегать по камере, разогревая себя больше и больше. Как мне показалось, он начал переходить границы. – Вот что. Костя, сказал я, продолжая лежать, – работал я в милиции или не работал, сейчас это неважно. Важно то, что ты должен заткнуться. Сейчас я лежу, а ты стоишь. Если я встану – ты ляжешь.
Ясно было, что вдвоем больше нам не ужиться. Один должен был уйти. Костя был меньше меня, худощавее и просто слабее. Он подошел к двери и нажал на кнопку вызова надзирателя.
Я вновь остался один. Очередная эпопея закончилась. Странно только, что из тысяч возможных комбинаций случай выбрал именно эту и свел в тюремной камере Большого дома двух людей, бывших когда-то по разные стороны баррикады.
19
Известный русский юморист Михаил Зощенко написал как-то юмористический рассказ под названием "Баня". Я мог бы попробовать сделать то же, но это был бы грустный рассказ.
Нас должны были водить в баню раз в десять дней. И нас водили в баню раз в десять дней. В условиях серого, однообразного, бессуетного существования после окончания следствия баня была событием, которого жаждали. Банный день был лучом света в кромешной тьме и давал надежду в сумятице случайно увидеть или услышать кого-нибудь из ребят. Но между помывкой еще не арестованного и уже арестованного советского человека существуют, как говорят в Одессе, две большие разницы. Из-за этих-то двух больших разниц и не написать мне смешной рассказ о помывке в бане.
Надзиратель, ответственный за помывку, обязан всех помыть, да так, чтобы никто ни с кем случайно не проконтактировал. В его распоряжении несколько часов и многие десятки немытых камер. В самом низу тюрьмы, под лестницей, пять душей. Время на помывку каждого – полчаса, включая одевание и раздевание. Полчаса – уйма времени, и можно вернуться в камеру чистеньким, как поцелуй младенца. Но…
Но неимоверно велико количество комбинаций возможных встреч зэков помытых и не помытых, спускающихся и поднимающихся по одной и той же лестнице, проходящих через один и тот же предбанник, получающих мыло и мочалку в одном и том же месте. Если это произойдет, надзиратели отвечают головой, а если зэк не так вымоется – это его личное дело. Поэтому с самого начала все проходит в спешке, на нервах и надзиратели создают условия, чтобы зэк в любой момент был готов с радостью покинуть душ, о котором он мечтал десять дней.
Душ – типичный пример того, что ничего не зависит от желания зэка, но он зависит от любого желания. Простой, еще не арестованный советский человек имеет, как известно, много прав, ведь недаром он проливал кровь на фронтах гражданской войны. Среди прочих он имеет неоспоримое право мыться в бане без ограничения времени, воды и даже может регулировать температуру воды как Бог ему на душу положит. Другое дело – уже арестованный советский человек. Впускают его в душ, и время его мытья давно уже течет, но это вовсе не обязательно значит, что течет вода, ибо кран перекрытия воды к каждому душу – в коридоре, и надзиратель его повелитель. Вот ты намылился, закрыл глаза, чтоб туда не попадало мыло, и мечтаешь об смыть мыльную пену. И даже есть вода, но… Но вода из-под крана чертовски холодная, и ты терпеливо ждешь, пока она станет теплее. Вот она как будто бы становится теплее, ты пытаешься встать под нее и сразу же выскакиваешь назад. Регулировать воду тебе не дано, и ты кричишь, стукнув ногой в дверь: "Начальник, вода холодная!" Но за дверью молчание: надзиратель ушел наверх за очередной камерой. Вернее, какое-то шевеление за дверью ты слышишь, но это шевелится надзиратель, ведающий мылом. Регулировать воду в кране – ниже его достоинства, а может быть, выше его прав, и потому намыленный зэк ждет возвращения повелителя крана. По звуку надо поймать момент этого возвращения. Если ты этого не можешь, барабань по Двери, не переставая, испытывая свои и чужие нервы.
Наконец, повелитель явился. Он подрегулировал кран, и ты чувствуешь, что вода быстро становится теплой. Вот, наконец, она то, что надо. Радостно вскакиваешь ты под душ, но… Но через несколько секунд выскакиваешь как ошпаренный. Собственно, почему "как"? Просто ошпаренный. Вода – кипяток. Под нее невозможно подставить руку даже на мгновение. Душ наполняется белым паром. Полупокрытый пеной, со слезящимися глазами ты на ощупь находишь дверь, чтобы стукнуть по ней ногой: "Начальник, сплошной кипяток, сделай холодней!"
– Вечно на вас не угодишь, то вам холодно, то вам жарко. Господи, какой народ бывает… – недовольно бубнит начальник. Он снова как будто что-то регулирует и тут же кричит: "Кончай мыться! Время истекло – перекрываю воду!"
Но все, что происходит, тебе до лампочки. Ты чувствуешь, как круги начали плясать перед глазами, ноги стали ватными и подкосились, и, задыхаясь в клубах пара, полупокрытый пеной, ты, теряя сознание, начинаешь опускаться на бетонный пол. Врывается надзиратель, и тебя уносят в предбанник приходить в себя. Такова сцена помывки. Это вовсе не значит, что финал всегда так драматичен. Я, например, однажды успел прийти в себя еще в душе и как-то дополз до предбанника. А у Вити Богуславского сердце к тому времени сдало больше, и его выносили в предбанник ногами вперед. Так или иначе, только будучи арестованным, ты можешь осознать, как много фундаментальных прав осталось у еще не арестованных советских людей. И только тогда ты понимаешь, в какой замечательной стране ты родился и вырос.
20
Ну, хорошо, в бане ты себе не хозяин. А у себя дома, в камере? В камере ты тоже подопытная свинка, и в чьем-то кабинете решают, с кем тебе сидеть. Именно тогда, когда ты на гребне отчаяния, когда ты мечтаешь о хорошей упаковке снотворного, чтоб никогда не проснуться, в твою камеру могут подсадить бывшего фельдфебеля из зондеркоманды, у которого приговор полон расстрелов и вешалок, или карманника, которого уже доперевоспитывали до того, что он забыл, если и знал, что сплевывать надо хотя бы в раковину, что сморкаться надо хотя бы в носовой платок. Камера превращается в хлев, в котором сидят два глубоко ненавидящих друг друга человека.
Почему люди так боятся одиночного заключения? Ведь это же мечта в крапинку, особенно, если ты наполнен изнутри, особенно, если у тебя есть чем и о чем подумать, особенно, если есть книги.
Вот ты в одиночке. Ты наводишь чистоту и порядок по своему усмотрению. Ты целыми днями читаешь и вне конкуренции ходишь по камере. Ты счастлив, но… Но проходит неделя, другая, и ты замечаешь, что, прочитав несколько страниц книги, не имеешь понятия, о чем там речь. Начинаешь перечитывать – то же самое. Твое внешнее зрение на странице, а внутреннее – блуждает. Тишина и одиночество начинают медленно убивать тебя. Твои бывшие соседи уже не кажутся такими скверными. Ты мечтаешь услышать чей-то голос, ты мечтаешь о соседе.
И не просто о соседе – о хорошем соседе. О таком, чтобы его недостатки и твои исключали взаимно друг друга (ты уже опытный зэк и знаешь, что соседей без недостатков не бывает). А еще лучше два соседа или три. Тут всегда могут возникнуть какие-то варианты, комбинации. Что-то начинает чуть-чуть зависеть от тебя. Ибо самое страшное, если в камере двое: взаимно ненавидящих, равносильных, равновозрастных, равноамбициозных. Это сочетание – гроб для обоих. Но тем лучше для первого в мире государства рабочих и крестьян. Когда я попал в камеру к Петру Иконникову, бывшему вору в законе, а ныне – ссученному, я испытал это на собственной шкуре.
Везло мне в это время на воров. Почти все, с кем я сидел в Большом доме, выбрали в жизни эту скромную профессию. Причем два из них имели узкую специализацию: один – карманник, другой – домушник. Остальные имели широкое образование. Петр Иконников, мой очередной сокамерник, принадлежал к этим остальным. От других он отличался тем, что когда-то, еще юношей, был вором в законе и принадлежал к воровской семье из нескольких воров. Одного из них избирали главой семьи, и ему беспрекословно подчинялись остальные. Он давал "работу", ему отдавался "заработок". Зато ни один из членов семьи, даже, если ему долго не везло, не оставался голодным, он получал свою часть от уворованного другими. Глава семьи совмещал в своем лице исполнительную и судебную власть. Иногда он приговаривал кого-нибудь к смерти, и другой член семьи тут же хладнокровно резал приговоренного ножом. Никаких кассаций на такой приговор не существовало.
Однако воровская семья как первичная ячейка воровского мира к моменту моей встречи с Петром уже прочно умерла, как умер и воровской закон. Дело в том, что по этому закону, среди прочего, ворам категорически запрещалось служить в армии и работать на любой работе. Все это было возможно только до того исторического момента, когда раздался выстрел Авроры.