Наверное, конвой рассказал ей о наших процессах.
Несмотря на запрет, солдаты часто читали наши дела, ибо это было отдушиной в их скучной, нудной и однообразной службе.
Михалашвили тем временем рассказывал о том, как он открыл кондитерский цех в Узбекистане.
– Что дэлает узбэк, когда он аткрывает кандытэрский цэх? Он палучает мука и сахар. Что он дэлает далшэ? – допрашивал нас Михалашвили, – далшэ он варует мука и сахар. Что дэлал я? Я шел магазын и прыкупал нэскалька мэшков мука и сахар за свой счет. А?!? Зато, кагда я прадавал пырожный, к их вэсу нэлза была прыдраться. Гасударства палучал свой доля. И мнэ кое-что аставался…
Поезд подходил к Калинину. Настал час расставаться с неугомонным Михалашвили,- его этап шел на далекий Север. Он дал нам свой грузинский адрес и клятвенно заверил нас, что как только его сыновья закончат университет, они тут же уедут в Израиль. Мы расстались. Думаю, что он в пути до сих пор. Таким людям постоянно некогда уехать в Израиль: они то "зарабатывают на жизнь", то расплачиваются за это. Когда они стареют, видят, что свое эфемерное счастье так и не поймали. Но уже поздно. Их поезд ушел.
Последний этап закончен. Мы прибыли в Ленинград. В полночь воронки подходят к воротам уголовной тюрьмы "Кресты" со стороны набережной Невы. Начинается ночная церемония приема этапа. Здесь у меня изымают все пластмассовые стержни к авторучке. Все этапы прошли они со мной гладко. В "Крестах" оказалось, что их не положено иметь при себе. Недоброму человеку, наделенному малейшей властью, всегда доставляет удовольствие, если он может сделать гадость ближнему своему, да еще на законном основании.
Вместе с моим большим мешком – объектом вожделения многих на этапе – меня спускают в подвальный этаж. Надзиратель отпирает дверь этапной камеры, я делаю механически один шаг, и моя вторая нога остается в воздухе. В противоположном от двери конце камеры на нарах сидит с десяток уголовников. Между мною и ними – океан. Метров пять пола покрыто глубокой водой и впечатление такое, что они сидят на необитаемом острове после кораблекрушения.
Дверь за мной уже захлопнута. Уголовники смотрят с любопытством на меня и с вожделением на мой мешок – надо делать шаг в воду. Я делаю этот шаг. Ставлю мешок прямо в воду у левой стены. Еще несколько шагов, и я на острове. Ботинки, носки, брюки снизу можно выжимать.
Всю ночь продолжают водить зэков в этапную камеру. Под утро она полна. Необитаемый остров напоминает лежбище котиков в Беринговом море. Люди тесно прижались друг к другу. Новички стоят в воде. Метрах в трех от нар стоит мальчишка лет пятнадцати. Ему вода по колено. Меня мучает совесть – отрыжка воспитания. С одной стороны, я должен уступить ему место и встать в воду вместо него. Так должен поступить порядочный человек. С другой стороны, моя обкатанная в тюрьмах и на этапах зэковская совесть подсовывает массу удобных поводов не делать этого. Зачем? Ведь это начинающий воришка, который заставляет страдать других людей. Зачем? Ты не знаешь, сколько часов придется простоять тебе в холодной воде и когда ты сможешь обсушиться, а туберкулез в лагерях зарабатывают именно так. Зачем? Ты станешь лишь посмешищем в глазах тех, что на нарах, и тех, что в воде. И кто-нибудь прыткий успеет занять твое место раньше, чем мальчишка. Успокойся и сиди. Брюки твои уже мокрые, рубашка еще сухая. И она, твоя сухая рубашка, должна быть ближе к твоему телу. Я остался сидеть.
Под утро население камеры начало редеть. Стали забирать людей в суды. Когда вызывали очередного, я спрашивал шепотом у соседа:
– Этот за что?
И получал лаконичные ответы:
– Перешел неправильно улицу с чужим чемоданом.
– Стеклорез[23].
– Гоп, стоп – не вертухайся[24].
Часов в восемь утра пришла, наконец, и за мной машина из Большого дома.
Наш этап в Кишинев длился около трех часов. Наше возвращение назад – около трех недель.
30
В первые дни после многочисленных перипетий этапа я отдыхал душой и телом. Душе нужны были отдых и время проанализировать новый необыкновенный зэковский опыт, в лошадиных дозах набранный за последний месяц. Телу – спокойствие, тишина и порядок Большого дома, чистые белые простыни на койке и рыба в супе, видная невооруженным глазом.
Однако прошло несколько месяцев, и я снова затосковал по людям и впечатлениям и готов был снова уйти на этап в любую минуту. Срабатывал тот самый психологический принцип, который неплохо сформулировал наш закадычный друг Гарик:
"Везде одинаков наш свет,
везде можно в петлю полезть,
везде хорошо, где нас нет,
везде тяжело, где нас есть"[25].
Единственной отдушиной в моем тихом склепе были письма Евы с Лилешкиными каракулями. Я тоже имел теперь право на лимитированную переписку и в каждое свое письмо обязательно вкладывал отдельное маленькое письмецо для дочери, на которое наклеивал мылом цветную картинку из обертки того же мыла. И каждое маленькое персональное письмо Лилешке подписывалось одинаково: "твоя подружка папа".
В августовском письме Евы было вычеркнуто цензурой гораздо больше среднецензорской нормы. Пришлось долго "стирать" письмо под краном, сушить и читать его на свет лампочки, прежде, чем я понял: почти все наши ребята уже ушли на этап, а некоторые уже прибыли в лагеря где-то в Мордовии.
Один за другим ушли на этап Соломон Дрейзнер, Владик Могилевер, Виктор Богуславский, Лев Львович Коренблит, Лева Ягман и Лассаль Каминский. Попытки наших жен и близких выяснить, где и когда происходит погрузка на железной дороге, ничего не дали. Это была святая тайна. Им пришлось ограничиться мысленным расставанием.
Глядя вслед воображаемому "Столыпину", Сима Каминская обращалась к своему сердцу и слала вслед прощальный привет наших жен. Стихотворение кончалось на высокой ноте:
Так догони же любимые лица,
Так шелохни дорогие ресницы,
Так проскользни мимо сдержанных уст –
Путь беспросветный не будет так пуст!
Дай утолить им тяжелую жажду,
Будь рядом с теми, кто болен, кто страждет!
Будь с ними днем и в полуночный час,
Чтобы огонь их души не погас.
Ребята могли уходить спокойно. Их жены выполнят свой долг перед ними, как они сами, вступив в организацию, выполнили долг перед своей совестью.
Виктор Штильбанс уже был освобожден к тому времени, так и не попав в лагерь, ибо его срок был год. Из всех, прошедших по Первому и Второму ленинградским процессам, в Большом доме остались лишь трое: Марк Дымшиц, Миша Коренблит и я. Нас держали как свидетелей по делу Бориса Азерникова, арестованного сразу же после нашего суда и в связи со своим поведением на нем.
В начале октября прошел процесс над Борисом Азерникивым, который входил в ту же группу организации, что я и Миша Коренблит, и был потенциальным участником операции "Свадьба".
Борис был человеком со сложной, изломанной судьбой. В его характере была очень сильна рационально-материалистическая жилка. Это отталкивало от него многих его товарищей, но мне казалось, что, поварившись в общем котле, Борис оставит в нем всю накипь и выйдет преображенным. Марк Дымшиц, узнав, что Борис мастер спорта по борьбе, стал инициатором идеи затянуть Бориса в "Свадьбу".
Сидя в воронке по дороге на суд Азерникова, я не знал, какую тактическую линию избрать. В конце концов я представил его как безыдейного материалиста, вовлеченного мною в организацию с целью приблизить его к сионистским идеалам, как я их понимал. Избрав такую тактику, я оставлял перед Борисом возможность выбрать борцовскую позицию, заявив, что за несколько месяцев в организации он преобразился. Или представить себя обманутой овечкой, чуждой сионизму.
Борис получил три с половиной года. Теперь уже ничто более не удерживало нас в тюрьме. Более того, по закону нас должны были отправить на этап в течение десяти дней. Получилось, что до шестнадцатого октября мы должны были уйти.
Мне выдали последнее письмо от Евы. Хорошая весточка: Сима Каминская получила разрешение. Четырнадцатого октября Сима улетает с дочерьми. Не знаю, рада ли была Сима. Наверное, кошки скребли на душе, ведь Лассаль оставался. Но в Ленинградском КГБ могли вздохнуть спокойно: Сима была для них опасным противником, и ее интеллектуально-моральное превосходство их бесило. Кроме того, Сима была в центре беспокойного "кружка жен", а это им тоже было как-то ни к чему.
Сима понимала, что найдутся такие, кто осудит ее: бросила мужа в беде. Но она была решительна, и ее мало трогало, что скажет "княгиня Марья Алексевна". Она считала, что, оказавшись вне железного занавеса, сможет помочь Лассалю и остальным гораздо больше, воспитание дочерей станет естественным, без недомолвок и двойного стандарта, и сам факт пребывания семьи в Израиле обеспечит Лассалю беспрепятственный выезд после освобождения.
Кто-то из жен должен был взять на себя смелость быть первой. И Сима Каминская стала первой.
Я высчитал, что мы с Симой должны "уйти на этап" почти одновременно, хотя и в разные стороны. Вспомнил старую комсомольскую песню "Дан приказ ему на запад, ей-в другую сторону" и написал несколько слов стихотворного привета Симе:
Мы уезжаем в день один.
В минуту, может быть, одну,
Но дан тебе приказ: "На Запад!"
А мне – в другую сторону.
Конечно, Сима не прочтет эти строчки. Но прогноз погоды оказался точным. В ночь на пятнадцатое октября за мной пришли.
Впервые почти за полтора года я вижу Мишу Коренблита. Нам выдают личные вещи, сухой паек в дорогу, выстраивают в затылок и ведут к воронку. Марк с полупустым рюкзаком за спиной идет легко и беззаботно. Он задубелый оптимист и уверен, что вот-вот американцы нас на кого-нибудь обменяют. В том, что ему не придется сидеть пятнадцать лет, Марк уверен. Он, еще год назад сидевший в камере смертников. Миша Коренблит – полный антипод Марка. Он – заскорузлый пессимист. И он тоже уверен, что ему не придется сидеть свои семь лет. Но по другой причине: всех нас расстреляют.