Время молчать и время говорить — страница 9 из 36

бюллетенем по уходу за ребенком и через пару недель – очередным циклом. Когда рано утром я нес заспанную Лилеху, уже за несколько сот метров до здания яслей она начинала ерзать, вздрагивать и озираться. Завидя ворота, она принималась реветь, и не просто реветь, а рыдать так отчаянно и безысходно, что я чувствовал, – еще немного и мы заголосим вместе. В яслях я не мог ее раздеть, она вцеплялась в мои пуговицы с такой страшной силой, какую я никогда не мог бы заподозрить в ее маленьких ручках. Кое-как отодрав ее пальцы, я бросался к выходной двери и боковым зрением видел, как она пыталась бежать за мной на своих еще непослушных ножках, но воспитательница уже перехватывала ее.

Рыдания Лилешки стояли в моих ушах весь день на работе. Вечером, приближаясь к яслям, я слышал их уже издали. К садику она не привыкала. Всем своим существом этот годовалый человек протестовал против социальной системы, которая оторвала женщину от домашнего очага и материальным принуждением заставила строить коммунизм вместо того, чтобы сидеть дома с малышами.

Упершись лбом в соцдействительность, мы поняли наконец, что никакие эрзацы не смогут заменить старую, добрую няню типа пушкинской Арины Родионовны. Но где ее взять? На рынке нянь игра спроса и предложения была настолько в пользу спроса, что даже за сорок-пятьдесят рублей в месяц няню было не сыскать. Хитрые старушки, давно понявшие законы капиталистической экономики и хорошо знавшие себе цену, шли в услужение в бездетные семьи докторов наук и жили там вольготно и беззаботно. Идти к малышу соглашались только подвижницы, и цена им была половина инженерной зарплаты в месяц. Точнее – не было им цены.

Придя к выводу, что няня – наше единственное спасение, мы взбаламутили всех своих родных и друзей и вскоре имели на руках адрес какой-то восьмидесятилетней старушки, которая вместе со своими тремя сестрами, тоже старыми девами, жила в деревянной хибаре в 30 километрах от Ленинграда. Не откладывая дела ни на минуту, я схватил адрес и побежал на Финлядский вокзал.

Через несколько дней мы ждали ответный визит Марьи Ивановны Сальниковой, нашей потенциальной няни. Она должна была решить, подойдем ли мы ей. С утра наш дом напоминал дом городничего из гоголевского «Ревизора». Квартира была вымыта, вычищена, все прибрано, сварен отличный обед. Лилеха была одела в лучшее платье. На столе стояли цветы. Ева без конца бегала к зеркалу и подгоняла детали.

Протяжный звонок ударил по натянутым нервам, и я бросился к входной двери. Сутулая морщинистая старуха, на вид гораздо старше своих восьмидесяти, вошла в дверь, сказала "здрастье" и перекрестилась. Затем сняла сильно поношенное пальтецо, деревенский платок и начала стаскивать туфли. Ева уже бежала к ней с улыбкой на лице и тапочками в руках.

– Сейчас будем смотреть фатеру, – сказала старуха строго и шагнула в столовую. Мы робко протиснулись за ней. Внимательно осмотрев столовую и чуть взглянув на Лилеху в ее новом платье, она молча прошла в нашу десятиметровую спальню. Брови насуплены, губы крепко сжаты. Трудно было что-нибудь понять по ее лицу, но, кажется, наше дело было плохо. Судьба висела на волоске.

Спальня тоже досконально изучена. Старуха смотрит на узкую дверь в конце спальни.

– Это дверь внутреннего шкафа. Там мы храним мои инструменты и всякое барахло, – тороплюсь я объяснить.

– Откройте, – командует Марья Ивановна. Я подобострастно бросаюсь открывать дверцу.

– Это место будет хорошо для моего гардиропу, – говорит она наконец и дает знак закрыть дверь.

Господи, да ведь это же намек, это первый признак, что она, наверное, согласится. Сверкнул робкий луч надежды.

Осмотр закончен. В сопровождении свиты Марья Ивановна покидает спальню, бросая на ходу:

– Шкапы не запирайте, этого я не люблю. И чужого я сроду не брала.

– Конечно, конечно, Марья Ивановна, шкафы будут открыты. Пожалуйста, к столу. Мы сейчас все вместе будем обедать – торопится Ева.

– Обедать я не хочу, буду только чай, но перво-наперво надо поговорить о деле. Значит так, фатера мне пондравилась. Взгляд у хозяйки тоже вроде ничего, – подозрительно смотрит она на Еву. – А то тут одна была и условия хорошие давала, да я отказала, – взгляд у нее больно мне не пондравился.

– Да мы уж вас, Марья Ивановна, не обидим, – поспешно реагирует Ева, стараясь закрепить понравившийся старухе взгляд.

– А условия мои, значит, будут такие, – перешла няня в наступление, и было видно, что тут она собаку съела. – Смотреть буду только за робеночком, буду его кормить и гулять с ним. И стирать на него тоже буду. Варить я не стану, – варить будешь ты, – ткнула пальцем в Еву, – теперича, робеночка спущать по лестнице будете вы и поднимать тоже, мне ее не поднять. Да, как зовут робенка-то? – повернулась она, наконец, к Лиле и впервые задержала на ней взгляд.

– Лиля ее зовут. Это – девочка, – заторопились мы в один голос. – А меня зовут Элла! А меня – Гриша.

– Хорошо, Лиля, значит, Григорий и Ела, – повторила вслух. – А теперича, значит, насчет условий. Есть я люблю хорошо и сытно. Зарплату вы мне положите 25 рублей в месяц. На праздники будете дарить отрез на платье. В другое время подарков не беру. Церкву я посещаю раз в неделю. Теперича, в баню буду ходить два раза в месяц и учтите – мыло ваше. – И она просверлила нас маленькими строгими глазками, как бы проверяя нашу реакцию на это невыносимое требование.

Мы с Евой переглянулись в недоумении. Не выжила ли из ума эта старуха со всеми признаками райкинской няни? 25 рублей сегодня, когда скажи она сорок – мы немедленно и с радостью согласились бы… А это требование насчет мыла… Похоже, что она не обратила внимания, что после 1921 года положение с мылом и солью изменилось.

Спросив напоследок, где находится церковь, Мария Ивановна Сальникова покинула нас, а на следующий день я встречал ее у Финляндского вокзала. На плече она тащила мешок из рогожи, перетянутый веревочкой посредине, чтоб располовинить тяжесть мешка на грудь и на спину. В нем было все ее нехитрое имущество.

А через две недели мы уже не могли представить жизнь без нашей "бабули". Целыми днями она сновала по квартире в чистом платье и передничке, и вокруг нее воцарялся уют и порядок. Лилеха была ухожена и не отходила от "бабы Масы". Малышка умела уже немного ходить, и бабуля умудрялась сама затаскивать ее на четвертый этаж. Вместе они образовали тандем, взаимно дополняя друг друга. Заслышав телефонный звонок, Лиля показывала на телефон и глуховатая бабуля бежала к телефону. На улице она привязывала Лилю к себе веревочкой: заслышав шум машины, Лилеха бросалась на обочину дороги, увлекая за собой предусмотрительную няню. Дома она "свирепствовала"; мне приходилось прятать от нее носки: найдет – выстирает и заштопает.

Лишь иногда просыпалась в ней та грозная райкинская няня, которая повергла нас в панику в свой первый приход. И, как правило, это всегда касалось моих отношений с Евой, вернее, вообще отношений мужчины и женщины. Как почти всякая старая дева, бабуля плохо выносила других женщин, интуитивно завидуя им. Наоборот, культ мужчины был ее органической частью. Меня бабуля боготворила. Посуду вместо Евы я мог теперь мыть только тогда, когда Марья Ивановна уходила в "церкву".

Где бы мы не появлялись с нашей няней, мы сразу становились центром внимания. В зоопарке, возле клетки жирафов бабуля сказала громко:

– Эка невидаль, у нас в деревне охотники трех таких застрелили.

Тут же подскочили какие-то парни, стали спрашивать, подмигивая друг другу, о какой деревне идет речь, какой губернии и как это все происходило. Появлялись скептики, ставившие такую возможность под сомнение. Бабуля ввязывалась в яростный спор. После этого до самого выхода из зоопарка мы шли в сопровождении большой толпы. Каждый старался протиснуться поближе к бабуле, чтобы не пропустить ее комментариев. Зачем они пришли в зоопарк, многие уже забыли.

В цирке бабуля охнула, увидев, как артистка в блестящей юбочке с огромным шестом в руках шла по проволоке под самым куполом, балансируя и чуть не падая. Когда девушка была на полдороги, Марья Ивановна вдруг закричала во все горло:

– Неправда все это! Не верьте! Не может этого быть!

В цирке началось оживление. Эквилибристка качнулась, наклонилась на одну сторону и, балансируя шестом, с трудом выпрямилась. Ее внимание было теперь раздвоено, и я вздохнул с облегчением, когда она выскочила, наконец, на маленькую площадку, сбросила шест и поклонилась.

Все наши родные и знакомые быстро привыкли к бабуле как к неотъемлемой части нашей семьи. Она выучила несколько еврейских слов и, вылезая из-за стола, говорила с легким поклоном:

– Туда раба.

Кстати, ела она мало, и овсяный кисель был для нее пределом мечтаний, а когда я приносил домой бутылочку пива, бабуля пускалась в пляс, раздувая парусом свой аккуратненький передник.

Как-то справляли мы еврейский праздник. Пели еврейские песни, пели и русские. Бабуля была под хмельком и вошла в раж. В конце концов все постепенно отключились и она пела соло. Содержание ее песен было такое, что впору было плакать, – старинные русские песни о тяжкой крестьянской доле, о злодейках-разлучницах, о погостах и прочих грустных вещах. Но праздник был веселый, гости были настроены на мажор, и песни бабули воспринимали с юмором. После очередной песни о покойниках, раскрасневшийся Саша Бланк кричал:

– Бабуля, еще что-нибудь веселенькое, пожалуйста.

И бабуля начинала:

Последний нонешний денечек

Гуляю с вами я, друзья,

А завтра утром на рассвете

Заплачет вся моя семья…

Однажды, уходя в церковь, бабуля сказала нам:

– Сегодня у нас особый день. Сегодня в церкви будут петь, кого за здравие, кого за упокой. Если хотите за здравие али за упокой души сродственников, скажите.

– Бабуля, а знакомых можно?

– Можно и знакомых.

– Тогда пусть батюшка отпоет нам за упокой троих наших знакомых: Атаси, Зуэйна и Насера.