Биологическое время движется подобно реке — поток сужается и несется тем быстрее, чем ближе к истоку ты находишься. А восприятие времени становится яснее и медленнее с каждым проходящим днем. Руфус бестревожно вернулся к раннему детству — или, по реальному исчислению, к последнему, хотя память о стариковском прошлом почти стерлась. В юном возрасте, как и в пожилом, его ясный настрой туманила забывчивость — отчасти потому, что дни старости остались далеко позади, а отчасти и потому, что разум сглаживался в безмятежную незрелость детства. Ускоряющийся поток плавно и быстро нес его к бесконечному подростковому возрасту.
А сейчас его, кажется, охватило ощущение какого-то беспокойства, заботы, подобной не наделенному разумом инстинкту, который ведет самку зверя строить гнездо для потомства; сам феномен рождения, с какой стороны течения времени к нему ни подходи, будто бы вызывает интуитивное знание: что должно случиться и что потребуется, когда придет нужное время.
Руфус стал проводить в своей комнате все больше и больше времени; он был недоволен, когда к нему вторгались, и вежливо выпроваживал посетителей. Что он делал, угадать было непросто, хотя все предметы вокруг стола с шахматной доской на крышке оказались покрыты меловой пылью. А еще он что-то делал с часами. У них теперь было четыре стрелки, циферблат оказался разделен на концентрические круги, и дополнительная стрелка вращалась по разрисованному диску так быстро, что сливалась в туманное облако. Все это могло показаться типичной концентрацией незрелого подросткового ума на безделушках, если бы его не подгоняло ощущение срочности, которого не приходится испытывать ни одному нормальному ребенку.
Было нелегко определить, что нынче происходит с его быстро меняющимся телом, поскольку он сопротивлялся осмотрам, но удалось установить, что обмен веществ ускорился невероятно. У него не было никаких проявлений гиперфункции щитовидной железы, но эта маленькая железа на шее лихорадочно разрушала все ткани, выросшие давным-давно, еще во время раннего детства.
Обычно зверский аппетит, характерный для «гиперщитовидного» синдрома, не может тягаться с расходом энергии, и неестественно ускорившийся метаболизм поглощает собственные ткани человека в отчаянной попытке догнать самого себя. В теле Руфуса метаболизм принялся за мускулатуру и кости. Физически он больше не был взрослым мужчиной, постоянно теряя в весе и росте, как-то изнутри сжигая себя, чтобы насытить всепоглощающий голод. Однако для Руфуса такое состояние стало невозможно нормальным. Никакой слабости он не чувствовал.
Похоже, вместе с телом, но совершенно незаметно и белые кровяные тельца претерпели изменения и размножились, чтобы атаковать внутренние органы и произвести там изменения, во многом подобно тому, как фагоциты куколки производят гистолиз внутри оболочки, превращая все, что находится под ней, в плазму, которая уже подразумевает появление идеального насекомого-имаго. Но что заложено в меняющемся теле Руфуса Уэстерфилда, оставалось спрятанной в генах загадкой, а попятный ход времени все их перепутал.
Руфус переживал обратное развитие, и все же в некотором смысле это был прогресс, если принимать к рассмотрению постепенное, но неуклонное продвижение к цели. Поток времени сужался вокруг Руфуса, стремясь обратно, к своему источнику.
— Пожалуй, сейчас ему лет пятнадцать, — заметил Билл. — Трудно сказать точнее, ведь он теперь совсем не выходит из комнаты, даже чтобы поесть, и я его не вижу, если сам не настою на встрече. Он очень заметно меняется.
— Что ты имеешь в виду?
— Его лицо… не знаю даже. Черты заострились, стали тоньше, совсем не как у ребенка. Кости у него, кажется, теперь гибкие — все. Это ненормально. А температура тела такая высокая, что этот жар можно почувствовать даже на расстоянии. Кажется, это его не особенно беспокоит. Большую часть времени он чувствует некоторую усталость, подобно тем детям, которые слишком быстро растут. — Он помолчал и посмотрел на свои сплетенные пальцы. — Где все это остановится, Пит? Где конец? Ведь ничего подобного еще не было. Не могу поверить, что он просто…
— Не было? — перебил его Морган. — Я еще не забыл, как ты обвинял меня, что я иду по следам Мефистофеля.
Билл посмотрел на него.
— Фауст… — неопределенно произнес он. — Но Фауст вернулся к определенному возрасту и на нем остановился.
— Интересно, — с некоторой желчностью произнес Морган, — если вся эта легенда — шифр, может быть, счет, который выставил Мефистофель, был как-то связан именно с этим. Может быть, то, что в легенде было зашифровано как потеря души, на самом деле означало то, что сейчас происходит с Руфусом? Может быть, он потерял тело, а не душу. Эти алхимики изъяснялись очень туманно. «Тело» вместо «души» — вполне очевидно.
— Слишком очевидно. Мы еще не видели конца. Мы все узнаем до того, как он наступит. Теперь я готов согласиться с идеей о том, что половинчатое знание бывает слишком опасным и, оперируя им, легко можно упустить… что-нибудь важное… Но наказание… Наказания нам придется еще ждать.
— Хм, — произнес Морган. — Говоришь, он сейчас непохож на ребенка? Не забудь, я в его комнате вообще не был.
— Нет. Какое бы детство у него… у них ни было, оно мало похоже на наше. Но и я не совсем ясно его видел. У него в комнате темнота.
— Хотелось бы мне знать, — страстно произнес Морган, — мне бы очень… А что, Билл, нам не удастся вот так просто войти и включить свет?
— Нет! — поспешно ответил Билл. — Пит, ты же обещал. Мы должны оставить его в покое. Это самое малое, что мы можем сейчас сделать. Понимаешь, он же все знает. Не могу сказать как — разумом или инстинктом. Но так или иначе, ни такой разум, ни инстинкт нашей породе недоступны. На настоящее время он — единственный человек в доме, который полностью в себе уверен. Нам надо позволить ему продолжать.
— Хорошо. — Морган с сожалением кивнул. — Жаль, что он когда-то был Руфусом. Это затрудняет дело. Было бы лучше, если бы он был просто испытуемым. А то мне в голову приходят странные идеи. Насчет его… породы. Ты никогда не задумывался, Билл, что внешне ребенок очень сильно отличается от взрослого? С точки зрения взрослых, у него не те пропорции. Мы так привыкли к виду младенцев, что они нам кажутся вполне обычными, похожими на людей начиная с самого рождения, но существо откуда-нибудь с Марса может и ошибиться, приняв их за совсем другой биологический вид. Тебе не приходило в голову, что, если бы Руфус вернулся к… к детскому состоянию… а потом бы обратил время вспять еще раз, он бы превратился в совершенного чужака? В существо, которое мы и опознать бы не смогли?
— Почем мне знать? Поток времени совершенно не исследован, чтобы об этом можно было рассуждать. А вдруг он движется против течения, которое в любой момент может увлечь его за собой? Или нет? Ради него самого я надеюсь, что это не так. Он не смог бы жить в этом мире. Нам не узнать, к какому миру он принадлежит. Даже его воспоминания или то, что он рассказывал, слишком запутанны, чтобы что-нибудь понять. Когда он хотел обсуждать эту тему, он еще пытался втиснуть чуждые воспоминания в знакомый шаблон собственного прошлого — и выходила какая-то ерунда. Нам это не понять, как не понять и ему. Точно так же мы не узнаем, не поймем, если он опять станет взрослым. Как нам судить о том, что он повзрослел? У нас нет критериев. Он может отличаться от нас так же, как… как бабочка отличается от личинки.
— Мефистофель это узнал.
— Наверное, за это он и был проклят.
Он уже ничего не мог есть. Долгое время он питался молоком, сладким яичным кремом и желе, но внутренние изменения становились все глубже, а чувствительность к пище повышалась. Похоже, сейчас перемены миновали все вообразимые пределы, потому что и внешне он изменился очень сильно.
Шторы в комнате были все время опущены, и в конце концов Билл уже не видел ничего, кроме маленькой юркой тени в пурпурной тьме; когда открывалась дверь, бледный треугольник лица отворачивался от света. Голос у него оставался сильным, но тембр как-то неуловимо поменялся. Он стал тоньше и в то же время выразительнее, с какой-то вибрацией в горле, напоминавшей звук деревянных духовых инструментов. У него появился странный дефект речи, не то чтобы шепелявость, но некоторые согласные звучали так, как Биллу раньше слышать не доводилось.
В последний день он даже не взял в комнату поднос с едой. Нет никакого смысла возиться с едой, которую он все равно не может переварить, а дел у него много, очень много. Когда Билл постучал, тонкий, но сильный вибрирующий голос попросил его уйти.
— Это очень важно, — произнес голос. — Билл, сейчас не входи. Нельзя. Очень важно. Ты узнаешь, когда…
И голос плавно перешел на какой-то другой язык, совершенно непонятный. Билл не мог ответить. Он бессильно кивнул, ничего не говоря, адресуясь глухой двери, а голос в комнате, кажется, и не ожидал никакого ответа, потому что звуки работы возобновились.
Приглушенные, прерывающиеся, они продолжались целый день, сопровождаемые задумчивым мурлыканьем странных, немелодичных мотивов, которые, кажется, нынче удавались Руфусу гораздо лучше, словно горло привыкло к чуждым тональным комбинациям.
Ближе к вечеру атмосфера в доме начала сгущаться от необъяснимого напряжения. Весь дом наполнился ощущением надвигающегося кризиса. Тот, кто раньше был Руфусом, осознавал, что конец наступает, и его уверенность наполняла напряжением дом. Но предчувствие неотвратимости, витавшее в доме, было каким-то обыденным, неторопливым. Силы, не поддающиеся никакому контролю, запущенные давным-давно, двигались к назначенной цели — там, за закрытой дверью на втором этаже, — и фокус неизбежных перемен незаметно сместился на приготовления. Когда человек ощущает, что оказался в руках силы, которой он доверяет, он не изменит ей, даже если у него появится такая возможность. Спокойно, тихо напевая себе под нос, он готовился к потаенной встрече с назначенной целью.