— Зря я согласился на эту авантюру, — ворчал он. — Надо было ее остановить.
— Вы и правда стали бы ей перечить, даже будь у вас такая возможность? — тихо поинтересовался Харрис.
Секунду помолчав, Мальцер свирепо помотал головой:
— Пожалуй, нет. Постоянно думаю, не стоило ли потрудиться и подождать чуть подольше, чтобы смягчить удар, и прихожу к выводу: нет, не стоило. Рано или поздно она должна была появиться на публике. — Он вскочил, оттолкнул кресло. — Хуже всего, что она такая… эфемерная. Не понимает, в сколь тонком равновесии балансирует ее рассудок. Мы — я, художники, скульпторы, дизайнеры — дали ей все, что могли, выложились подчистую… Больно сознавать, что мы произвели на свет неполноценное существо. Дейрдре навсегда останется абстракцией, отрезанным от мира уродцем с такими деформациями и увечьями, от которых прежде не страдал ни один человек. Настанет день, и она это поймет, а тогда…
Быстрыми неровными шагами он загарцевал по комнате, ударяя кулаком в ладонь. Лицо его подергивалось: из-за нервного тика один глаз то и дело косил, убегал к носу и тут же возвращался на место. Перед Харрисом был человек на грани коллапса.
— Представляете, каково это? — осведомился Мальцер, едва не срываясь на крик. — Быть замурованным в механическом теле, лишиться способности воспринимать окружающий мир? Жиденькие ручейки зрения и слуха не в счет! Представляете, каково это — знать, что ты больше не человек? Она и без того пережила немало потрясений, а когда ее накроет по полной…
— Да заткнитесь вы! — прикрикнул Харрис. — Что толку себя накручивать? Лучше смотрите, концерт начинается!
Подобно неумолимому времени, громадный золотой занавес смел со сцены несчастную Марию Стюарт с ее бедами и горестями, и теперь под гигантским куполом выстроился ряд крошечных танцоров, выкидывающих предписанные коленца с правильностью механических кукол. Танцоры были столь малы, а движения их — столь согласованны, что действо казалось нереальным. Крупный план, проход по частоколу фигур, увенчанных застывшими лицами, на каждом — натянутая улыбка. Затем панорамный вид с огромной высоты, с камеры на стропилах: абсурдно микроскопические фигуры по-прежнему вышагивают в ритме, безупречном даже под столь нечеловеческим углом.
Невидимая публика разразилась аплодисментами. Кто-то вышел вперед и исполнил танец с факелами: долгие языки витого пламени, а вокруг — клубы дыма из материала, похожего на вату. Скорее всего, асбест. После этого компания в роскошных псевдоисторических костюмах показала нечто среднее между танцем и пением; номер был объявлен как «Сильфида», но имел мало общего со знаменитым балетом. Потом опять крошечные танцоры с застывшими лицами, чья гипнотическая точность движений наводила на мысль о кукольном театре. И так номер за номером.
Мальцер выказывал признаки опасного напряжения. Как водится, выступление Дейрдре поставили последним. Прошло много, бесконечно много времени, прежде чем панорама сцены сменилась крупным планом, и похожий на симпатичную марионетку конферансье объявил о завершающем — и долгожданном — номере программы. Голос его едва не надломился от волнения: должно быть, ему только что сказали, кто сейчас предстанет перед публикой.
Харрис и Мальцер не разобрали слов, но видели, как зрителей охватила несказанная ажитация. Они заерзали, стали переговариваться, в зале воцарилась атмосфера предвкушения, словно время повернулось вспять, и все уже знали, какой их ждет сюрприз.
Снова золотой занавес. Дрогнул и поднялся к дуге под высоким потолком, являя взорам сцену в мерцающей золотистой дымке. Мгновением позже Харрис сообразил, что перед ним еще один многослойный занавес из полупрозрачного тюля, но желаемый эффект был достигнут: у зрителей захватило дух от предчувствия, что за этой пеленой сокрыто нечто прекрасное. В глазах всего мира эта картина, должно быть, походила на утро первого дня творения, когда Бог готовился придать форму Земле и небесам. С символической точки зрения нельзя было выбрать декораций удачнее, но Харрис подумал, что простота сценического убранства отчасти является вынужденной: художникам-декораторам попросту не хватило времени подготовить замысловатый антураж.
Аудитория хранила молчание. В воздухе повисла тяжелая тишина. Не стандартная пауза между номерами: определенно никто ничего не знал, но все догадывались, что сейчас увидят что-то сногсшибательное.
Мерцающая дымка дрогнула, пошла блестящими складками и стала редеть, вуаль за вуалью. За дымкой была тьма, а во тьме постепенно обретали форму сияющие колонны — слева и справа; наконец они сложились в балюстраду, обрамлявшую лестничный пролет. Сцену и ступени устилал черный бархат; пространство за лестничной площадкой закрывали черные бархатные портьеры, а в просвете между ними виднелось фальшивое ночное небо и тусклое мерцание искусственных звезд.
Последний слой золотого тюля взмыл к потолку. Сцена была пуста — или казалась пустой, — но, несмотря на расстояние между телеэкраном и залом, из которого вели трансляцию, Харрис почувствовал, что публика не ждет появления артиста из-за кулис: никто не ерзал, не покашливал, не выражал нетерпения. Сейчас над театром господствовала сама сцена; слаженность действа завладела аудиторией в тот самый миг, когда поднялся первый занавес — словно дирижерская палочка, к которой прикованы взгляды оркестрантов.
И вдруг на площадке, где сходились оба изгиба колонной балюстрады, шевельнулась фигура.
До сего момента она была одной из сияющих колонн; теперь же фигура едва заметно покачивалась, лишь обозначая свое присутствие, а свет играл, подмигивал и таял на кольцах ее тела и в переливах кольчужного одеяния. Собрав на себе все взгляды, фигура вновь застыла: пусть насмотрятся, и никаких крупных планов, никаких хищных наездов камеры, чтобы загадка оставалась загадкой, чтобы телезрители видели не больше, чем публика в зале.
Должно быть, многие сперва подумали, что перед ними искусно анимированный робот, чьи провода невидимы на фоне черного бархата; ведь ясно же, что на сцене не облаченная в металл женщина, слишком уж совершенны пропорции ее тела. Не исключено, что сама Дейрдре решила произвести такое впечатление на зрителей. Она молчала и едва заметно покачивалась, загадочное и безликое существо в маске, стройная фигура в складках одеяния, строгостью своей напоминавшего греческую хламиду, хотя вовсе не гречанка. Забрало золотого шлема и кольчужная пелерина наводили на мысль о рыцарстве, о сокрытом за простотой линий средневековом достатке, за одним лишь исключением: ни одна облаченная в доспехи женщина, ни даже сравнительно хрупкая Жанна д'Арк, не могла бы похвастать столь утонченной стройностью и поистине неземным благородством линий.
Когда фигура шевельнулась, по залу прошелестел вздох изумления; теперь же все замерли в тесном молчании. Зрители ждали, и это чувство ожидания было куда глубже, чем эмоции, пробужденные сценическим антуражем. Даже те, кто счел фигуру Дейрдре манекеном, осознавали, что стоят на пороге великого откровения.
Она неторопливо пошла вниз по ступеням, и движения ее были лишь чуть пластичнее человеческих. По пути она покачивалась все сильнее, а ступив на сцену, уже танцевала — и танцевала так, как не способно танцевать ни одно человеческое существо. Долгие, тягучие, томные ритмы ее тела не сымитировала бы ни одна человеческая фигура с ее угловатыми сочленениями и суставами. (Харрис со скепсисом вспомнил, как опасался узреть робота на шарнирах; но рядом с пластикой Дейрдре угловатым и механическим показалось бы даже самое гибкое человеческое тело.)
Ритмичные движения, как и положено движениям любого достойного танцора, выглядели импровизированными, но Харрис понимал, что за ними кроются бесчисленные часы хореографических трудов и репетиций, когда разум Дейрдре неустанно искал и находил неизведанные пути к совершенному владению новым металлическим телом.
На бархатном ковре, на бархатном фоне плела она паутину змеиного танца, неторопливо и со столь гипнотическим эффектом, что сам воздух, казалось, вибрировал цикличными ритмами и полнился репликами конусообразных конечностей, повторявшими ее движения и таявшими без следа. Харрис знал, что Дейрдре воспринимает сцену как единое целое, как пространство, которое надлежит заполнить выверенными движениями танца, а потом представить зрителям законченный узор, чтобы те увидели ее везде и повсюду, чтобы отголоски движений золотого тела неспешно меркли в пустоте.
К танцу добавилась музыка, тоже цикличная, подобно сияющим кружевам, что выплетало ее тело, и эхом вторящая ее движениям, но музыка не оркестровая: Дейрдре низким голосом напевала сладкую мелодию без слов, с легкостью выписывая на бархатном ковре замысловатую вязь танца, и напевала поразительно громко: звуки ее голоса заполнили зал даже без дополнительной амплификации — никаких усилителей, никаких скрытых динамиков, ведь едва услышав ее пение, ты впервые понимал, что любое усиление искажает звуки музыки, пусть едва заметно, но искажает, а пение Дейрдре было, пожалуй, самой аутентичной музыкой, что доводилось слышать человеческому уху.
Затаив дыхание, зрители упивались ее танцем. Наверное, уже начали подозревать, на кого они смотрят, кто вышел к ним без рекламных фанфар, которых все подсознательно ждали уже несколько недель… хотя без предварительных объявлений непросто было поверить, что эта танцовщица — не манекен, хитроумно побуждаемый к действию невидимыми струнами над сценой.
До сей поры Дейрдре не сделала ни единого человеческого движения, ибо такой танец неподвластен смертному телу. Голос ее исходил из горла, лишенного голосовых связок, но теперь долгие протяжные ритмы шли к завершению, и мелодия сжималась, приближаясь к финалу. Наконец Дейрдре взяла последнюю ноту, столь же нечеловеческую, как ее танец, но не желала, чтобы ее прервали аплодисментами: она, как и прежде, как и всегда, доминировала над публикой и словно намекала, что танец этот исполнен машиной, а машина не нуждается в признании. Если зрители думают, что этим дивным танцем руководил невидимый оператор, пусть ждут, пока он не выйдет на поклон; и публика повиновалась, сидела тихо, напряженно, не дыша, и ждала, что же будет дальше.