Священник удалился. Хананиил, все также неподвижно стоявший у окна, вздохнул.
— Видишь, Мендель, мы правильно сделали, что взяли с собой наши талес и тфилин. Мы знали, что вернемся не сразу.
Мендель воспринял это как незаслуженный комплимент:
— Рабби знал все, не я. Я бы предпочел, чтобы рабби ошибся.
Он стал вынимать ритуальные предметы из сумки, но вдруг замер.
— Рабби, я забыл, мне следовало задать этот вопрос в первый же день: имеем ли мы право молиться в доме, где царствует крест?
— Закрой глаза и повернись лицом к Иерусалиму, — ответил Хананиил.
Мендель молился быстрее, а Хананиил медленнее, чем обычно. Но к чаю оба они не притронулись.
— Сегодня мы должны поститься, — решил Хананиил. — Вспомни, Мендель: некогда, если какому-нибудь Мудрецу предстояла встреча с представителем христианства, все члены общины мысленно сопровождали его, очищая тело и душу молитвой и лишениями. Как можно прикасаться к еде, когда на кону стоит жизнь наших братьев и сестер? В такой тяжелый час необходима аскеза.
Два друга провели день в благочестивых размышлениях и молитвах. Хананиил произносил священные слова, стоя с задумчивым видом, Мендель — расхаживая по комнате, сплетая и расплетая пальцы. Время от времени он останавливался и вздыхал, словно от боли. Молодой Учитель был сосредоточен и дышал почти беззвучно. На колокол ближайшей церкви, отбивавший часы, они не обращали никакого внимания. Вечером архиепископ пришел за Хананиилом и отвел его в свой кабинет. Там прелат уселся в кресло, а молодой Учитель, как прежде, остался стоять.
— Продолжим, вы согласны?
Хананиил кивком принял предложение.
— Чего вы ждете от меня?
У Хананиила уже был готов ответ:
— Спасите нас.
— Вы думаете, что вам всем грозит смертельная опасность?
— Я так думаю.
— Как вы можете это знать?
— Я знаю.
— Вам говорит об этом небо, да? Но в таком случае, если само небо хочет вашей смерти, почему я должен спасать вас?
— Навуходоносор-вавилонянин сказал то же самое, когда испепелил Храм, и Господь покарал его.
Архиепископ вздрогнул всем телом.
— Вы равняете меня с вавилонским язычником? — завопил он, побагровев от ярости. — В те времена евреи, возможно, были невиновны, но потом все изменилось. Господь послал им своего Сына как Спасителя, а они отвергли его. И сами вы каждый день называете его самозванцем, ренегатом. Как же вы хотите, чтобы Бог Отец продолжал любить вас? — Потом, внезапно потрясенный дерзновенной мыслью, добавил: — Вы желаете, чтобы я спас вам жизнь? Согласен. — Он умолк, прежде чем уточнить свое предложение, и внезапно стал говорить молодому Учителю «ты»: — Да, я готов спасти твою жизнь и жизнь твоих близких. Но при одном условии: дай мне спасти и душу твою. Ты слышишь? Я предлагаю тебе спасение в обмен на твою греховную веру. Остальные меня заботят меньше: пусть пребывают в заблуждении. Но ты — дело иное. Твоя душа принадлежит Спасителю.
Хананиил застыл, потом наклонился к архиепископу:
— Посмотрите на меня, — сказал он совсем тихо. — Нет, не так. Посмотрите на меня хорошенько. Вблизи.
Архиепископ ощутил тайную, неодолимую силу, которая овладела им и заставила подняться.
— Ты пытаешься запугать меня, еврей? Ну, так тебе это не удастся. Церкви Господней нельзя угрожать или бросать вызов, такое не остается безнаказанным. Кто ты такой, чтобы приказывать мне? От чьего имени говоришь? Кто послал тебя? — Голос его вдруг пресекся: — У тебя такой вид… Ты похож…
Не теряя спокойствия, не склоняя головы, не отводя взгляда, Хананиил ответил:
— Ты сам знаешь, кто я. Ты узнал в первое же утро.
И после паузы, исполненной глубочайшего смысла, добавил:
— С каждым умирающим евреем ты вновь распинаешь Господа своего на кресте. Тебя это не страшит? Скажи мне, муж Церкви, думаешь ли ты о том, что ты делаешь со своим Господом, позволяя убийцам истреблять потомков Авраама, Исаака и Иакова? И ты смеешь желать спасения моей души, когда твоя собственная душа в крайней опасности?
Архиепископ, вновь усевшись в кресло, обхватил голову руками и, не глядя на собеседника, признал свое поражение:
— Я готов укрыть тебя здесь. И твоего слугу. Под моей защитой вам ничто не грозит.
— Нет, — ответил Хананиил.
Ошеломленный архиепископ поднял голову:
— Я перестаю понимать тебя. Разве не ты сказал мне…
— То, что я требую от тебя, не имеет никакого отношения ко мне и к моему спасению. Я требую, чтобы ты спас всю мою общину.
— Да ты сумасшедший! Куда мне деть ее, твою общину?
— Всех или никого.
— Но здесь нет места.
Лицо Хананиила приняло столь решительное выражение, что архиепископ заметно смягчился:
— Сколько людей в твоей общине?
— Несколько сотен человек.
— Включая детей?
— Да, вместе с детьми.
Архиепископ в отчаянии стал обдумывать, как отнестись к столь нелепому требованию.
Что до Хананиила, то он спрашивал себя, откуда пришла к нему эта сила, эта воля и даже дерзость перед лицом человека, воплощавшего могущество Церкви. Тогда он вспомнил о провале своего мистического предприятия.
— Я обязан сделать это для общины, да, обязан сделать хотя бы это.
Скоро, через час или два, я вновь увижу больную, истерзанную страданиями женщину.
Сам уже не знаю, что я такое перед лицом этого удручающего итога, этих людей, приговоренных жестокой судьбой. Из моего тайного романа и из моего детства. Всех этих женщин, всех этих мужчин, всех этих детей, пойманных ангелом воздаяния и смерти.
Зачем лгать себе? Я бреду с тяжелым, разбитым сердцем. Почему столько битв выигрывают подонки? Я повторяю слова рабби из Коцка: «Мир воняет». О да, он омерзителен, мир людей. Непрочный, неверный. Отвратительный. Что же делать? Отвергнуть его, оставить? Пойти домой и проглотить снотворное, как в прежние времена? Сказать прощай этому человечеству, которое позволяет какому-то Самаэлю крушить все вокруг? Это ли ответ на столь давнее уже прощание Евы?
Давнее? Это случилось словно вчера.
Я испытываю ощущение пустоты. С сумкой в руке я бреду по улицам, которые в конце концов тоже начинают казаться мне враждебными. Недалеко от входной двери я натыкаюсь на груду одеял, лежащих горкой: это человеческое существо — бездомный. Он спит, отрешившись от всего окружающего. Ничто не выведет его из этого сладкого оцепенения. Что общего у меня с ним? Если я коснусь его руки, он мне ответит? Увидит ли он во мне друга или обидчика? От кого он прячется? Я же бреду, как старый клошар — в поисках убежища, которого нет нигде.
Я подхожу к Центральному вокзалу. Пассажиры бегут в разных направлениях, как будто спасаясь от врага. Я сажусь на скамью. Подбираю старую смятую газету. Разбился самолет: с десяток жертв. Старые политические скандалы. Эротические фотографии. Статьи о конце века. Царь Соломон и в самом деле все предугадал: дни приходят и уходят, ночи приходят и уходят, но мир остается неизменным. Горе поколению, которое сумело познать абсолютное Зло, но не абсолютную Истину, сказал одни философ, говоря о диктаторских режимах XX века, чьи триумфальные победы унизили человеческий род. Вместе с тем как забыть о прогрессе наук? Об освоении космоса, открытиях в медицине, чудесах в сфере коммуникации — о надеждах, которые они рождают? Как разобраться? Зло и Добро кружатся в головокружительном ритме. В мозгу моем образы и мысли несутся вскачь, сплетаются воедино. Все неясно, неразличимо. И где там я? И где Ева? Что я сделал дурного, отчего она меня бросила? Что делаю я на этой враждебной или равнодушной земле, среди этих чужаков, которых она отвергает? Еще немного, и я начну жалеть себя. Только не это, мысленно говорю я. На что мне жаловаться? Никто мне ничего не должен. Ева в особенности. И Колетт, и наши дочери, сгинувшие на затерянных дорогах планеты. Я несчастен, и что с того? Разве другие счастливы? В этом проклятом, окаянном столетии счастье — яство редкое, рождающее чувство вины. Словно в горячечном бреду перед моим взором проносятся лица: голодный ребенок с выпученными глазами на руках у своей матери в Африке и другой, в слезах, в Азии. Отупевший от горя старик подле своих зарезанных сыновей в Руанде. Трупы в общей могиле, в Боснии. Вселенная колючей проволоки и клубов дыма под кровавым небом. Когда кто-нибудь из нашей маленькой группы осмеливался помянуть счастье как цель, долг или случайность, Диего фыркал и восклицал:
— Эй, ребята! Посмотрите-ка на него! Наконец-то нашелся человек, который верит в счастье! Ему премию надо дать! Главную премию века глупцов!
Но ведь с Евой я ощущал себя на своем месте, я был спокоен. Возможно, я не знал этого тогда, но теперь я это знаю: даже рядом с Колетт я ждал именно Еву. Даже когда я вызывал образ Эстер, загадочного тела Эстер, раскрывающего свои тайны в моих чувственных грезах, даже когда я вспоминал Илонку с ее безграничной добротой, даже когда я думал о моих родителях, чьи уже неясные лица я больше никогда не увижу, мне достаточно было поцеловать Еву в губы, чтобы обрести счастье обладания ее ртом и дыханием. Я ласкал ее бедра, плечи и был счастлив тем, что не потерял способности желать.
В разлуке с Евой я вновь вижу себя ребенком в Будапеште. Вокзал и свистки поездов. Магазины, кондитерские… Век был юн, а я мал. Снег был чист. Снег на будапештских мостах, густой и мягкий. Затем Париж, много дождей и мало снега. Очень мало чистоты.
Позже, гораздо позже я узнал от Болека новости о Еве. Хоть он и был признателен ей за то, что она сделала для Лии, вернувшейся к нормальной жизни, виделись они все реже и реже. Все тот же враг — Самаэль. Болек ненавидел его еще больше, чем прежде: даже имя не мог произнести без раздражения.
— Бедная Ева, — говорил он. — Я же знал, что Самаэль причинит ей боль. Это было неизбежно. Может быть, она сама это чувствовала, но она твердо решила спасти Лию, принести себя в жертву ради нее.
А если это был только предлог? Возможно, она просто влюбилась в Самаэля — к такому заключению я постепенно пришел. Была ли она счастлива? Жила ли с ним по-прежнему? Этого Болек не знал, но до него дошли слухи, что она уехала из Нью-Йорка. И что Самаэль пустил в ход все свои таланты совратителя с целью сбить ее с истинного пути. Глумился над ней, обманывал ее, унижал, даже к наркотикам приобщил.