Время ноль — страница 27 из 64

– Немцы есть всякие, – говорю, – есть и худые. Как и везде, как и другие… Разве что чукчи… По тундре бегать – жир не накопишь… ну и едят они не гамбургеры, а сырую рыбу.

– И оленину.

– Оленину.

– Тощих фашистов я не видел… Как от водянки… Только Гитлер.

– А Геббельс, Йозеф?

– Пива с сосиками попей-ка столько.

– Расит, как ты же, и насильник… Тогда и чехи.

– Лопнуть только… Те же немцы… Все толстопузые, и твои чехи, всех их обабят скоро турки. Или обабили уже… раз демократы.

– Арабы, может?

– И арабы… Арабы – турки – те же чурки… Тапочки вот, любые выбирай, только не трогай эти – женские.

– Да почему?

– Не для медведей косолапых – на твою лапу не налезут… Да потому… Лучше уж стопку водки, но хорошей… Что те, что эти… онемечились.

– Ты про кого?

– Про твоих чехов. А те, кто пепси пьют, – американцы… Жуют всё время, как скоты.

– Сказал. Хорошую. Да где её возьмёшь?.. Я так, в носках… Ноги от обуви устали… Не увлекаюсь им особенно. – Снял куртку, впервые за сутки, повесил её в прихожей – обвисла сразу – как устала. Говорю: – Уже три месяца не пробовал, вот только с Димой… Да и – по баночке – всего-то.

– Нашёл, чё пить. В банках – особенно… сплошные химикаты. Печень не жалко?

– Опохмелиться – ради этого.

– Возьми ключи… Куда пойдёшь вдруг. Опохмеляться лучше всего водкой. Стопочку холодненькой тяпнул, но не больше. Пивом, – говорит, – дурную голову обманывать… Про Диму мне не поминай.

– Да не пойду я никуда, – говорю. – Бери их с собой… Откуда ты, Андрей, всё знаешь?.. И про водку.

– Знаю. Я, парень, десять лет по северам копейку заколачивал, когда ты джинсы протирал в студентах, лясы точил да девок соблазнял портвейном…

– Ещё служил до этого три года… Портвейном. Уж не портвейном, а вином. Ну, правда, было, и портвейном…

– Было… Ну, послужил – на всём готовом… А там, на Севере, с компота не согреешься… На полке, тут вот, их, смотри, оставлю, – и положил ключи на полку, прежде побрякав ими в воздухе. – Без них не выйди, дверь захлопнется… потом без слесаря не попадёшь, – говорит. И спрашивает: – Весь день дома, что ли, просидишь? И на улицу не выйдешь?.. Я ведь не скоро.

– Просижу, – говорю. – Есть если с чем. А что?.. Туда идти – мимо вахтёрши… Я их боюсь, робею под их взглядом, перед Медузой будто, цепенею. Это ж мне сколько выпить надо – много, чтобы загородиться, как щитом… Они страшнее для меня любого зверя. Ещё и тех, что в жилконторах, тех – пуще смерти… И нечем мне ей приплатить… И что я там, на улице, ещё не видел? – сказал так и запыхался – от нетерпения: ждёт меня там один, с зелёным, добродушным оком, тихо мурлыкает – не забываю. Андрей – здоровье бережёт и за рулём пока – тут лишний.

– Совсем в Ялани своей чокнулся… Истомин! Ты чем старее, тем чуднее. Тебе бы валенки сейчас, шапку-ушанку, драный полушубок, – говорит, – на грудь четушечку принять и на завалину – свежий пока яланский воздух портить.

– Возможно, – говорю. – И с радостью бы… А Гитлер пиво пил и ел сосиски – не растолстел. Только распутчился. Так что не надо клеветать на немцев… они такие – и арабов перемелят… и кому надо нос утрут. Или в Судетах, или в Гданьске. Они ещё на нас полезут… чтобы обабить… вожделеют.

– Да нет уж. Крякнули. Слабо им, – говорит. – Выродились. На трёх толстозадых немцев-демократов два нагрянувших в Германию пожить с комфортом чёрножопых террориста, от которых они, гостеприимные хозяева, с белокурыми детками и рыжими гретхенами под кроватями в своих благоустроенных домах прячутся – додемократились, арийцы, дальше некуда… И белобрысых бестий скоро не останется.

– На всё воля Божья, – говорю.

– Ты Бога с немцами не путай… Часам к семи только приеду. Не раньше. Может, чуть даже задержусь… Как получится… И хрен с ним, – говорит, – с Гитлером, он – извращенец… И был да сплыл. Пусть хоть… как эти, калоеды… Люди мочей, читал тут, лечатся… Пораньше постараюсь.

– Своей?

– Своей.

– Вот это да!.. А сам-то пробовал?

Не отвечает.

Ну, я бы тоже промолчал…

– Чё толковать с тобой – ты неотёсанный.

– Своей-то если, ещё ладно… своё всё же – не пахнет… хотя моча и есть моча – пописать можно и необходимо, но ведь не пить же – не шампанское, даже не пепси… Сам себе, – говорю, – и нужник, и аптека.

– Ради здоровья, – говорит, – и не то выпьешь.

– По мне уж лучше помереть…

– Чё ж ты без пива-то не помираешь?.. Душу всю вымотал мне – клянчил.

– Ну, несравнимое сравнил – мочу и пиво…

– Одно и то же, – говорит. – За малой разницей.

– Тебе виднее, – говорю, – спорить не стану… Организм это, – рассуждаю, – за негодностью из себя выкинул, а ты подобрал и опять в него пихаешь – нелепо вроде… Как младенец.

– Вот именно, – говорит. – Младенец. Ум-то ещё незамутнённый – чётко читает информацию из космоса. Это у нас программа сбилась…

– Из космоса – про мочу?.. Это интересно… А есть ли он у него ещё – ум-то – у младенца?.. Это как одни питаются в ресторане, а другие – тем, что выносят из него на помойку… Ради себя я пить не стал бы, – говорю, – ради тебя, может, и выпил бы, если тебе бы это жизнь спасло… А ты, – спрашиваю, – когда добро своё, хоть и ненадолго, но с риском для жизни и с постоянной оглядкой на пользу или вредность первопродукта приобретённое, на анализы сдаёшь, потом его по весу-то не проверяешь?

– Зачем?! – удивляется.

– Зачем. Как, – говорю, – зачем! Да, может, гады, отпивают?! Они же, эти неподконтрольные аналитики, не одну собаку на чужих отходах, поди, съели, точно знают, чем лечиться, и пристроились на дармовщинку, потягивают себе в своих лабораториях, смакуя, ни чью попало там, а бизнесменскую – рафинированную, безопасную, не то что наша – после метилового спирта, палёной водки и другой разной дряни. Я – про урину. А ты тут, сидишь в тоскливом одиночестве, пивом вредным давишься – почки нежные свои, не дядины, терзаешь и, хуже-то всего, время бесценное зря переводишь, вместо того, чтоб деньги множить. Я бы их, точно, раскатал… дорогу ими бы поправил… к тебе на дачу… в особняк. Продумай это…

– Умника из себя не строй, Истомин, ладно, и лицо попроще сделай… Всё равно, – говорит, – не получится, не лысый… как там его?.. министр-то культуры… и, как Пушкин, не кудрявый. Сразу же видно, что из глухоманки, хоть сто лет в столице проболтайся, а то – ури-ина… Созвонюсь с девчонками, договорюсь, где захватить их после по дороге, ждут не дождутся… Ты, правда, сильно-то не увлекайся, чтоб не краснеть мне за тебя, а то нажрёшься тут… Урина… слово-то вспомнил. Горе одно с тобой, Истомин. Моча мочой, а не урина.

– Тебе-то что? – спрашиваю. – Мунгалов. Опечалился.

– Пока ты здесь, у меня, я за тебя, за поросёнка, отвечаю… Скорей бы сплавить. Поезд во сколько у тебя?

– Не много на себя берёшь?.. Ответственный… Вечером, – говорю, – после семи… И Кёнигсберг-то!

– Завтра?

– Завтра… Как Судеты.

– Как хорошо – не послезавтра… Вот в поезд завтра загружу, ручкой мне из него помашешь, – говорит, – и выделывай там после всё, что взбредёт в твою опухшую и больную голову. Можешь всю водку в ресторане вылакать… Димы с тобой не будет, жалко…

– Всю не осилю, – говорю. И говорю: – Жалко, что Димы-то не будет… Но попытаюсь.

– Может, ссадили бы… пешком по рельсам, представляю: ты и Дима – два придурка… Ещё намучаюсь с тобой… Больше, чем сутки. Одуреть. Ну, всё, – говорит, – поехал. Время поджимает. Захочешь спать – бельё в кровати… Помойся только, Кёнигсберг… На паровозе прокоптился. И чем там, в купе, занимался, я же не знаю. Везде заразы – подцепил – об чё там тёрся… Галина может позвонить. Я ей сказал вчера, что паразит нагрянуть должен – ты-то. Привет просила передать. Ох, умереть с тебя, Истомин. Ну, оставайся.

– С Богом. И ты привет передавай.

– Кому? – спрашивает.

– Кому… Да бизнесмену, – говорю. – Пива на завтра привези.

– Тебе какого?

– Выпендрёжник.

– Тёмного, светлого?.. Лёгкого?.. Любого?

– Оно же всё за малым исключением…

– Можно безалкогольного?

– Не издевайся… Это тебе уж… для анализов. А, кстати, да… пойдёт такое?

Ушёл Андрей. Тихо стало. Только что-то там, на кухне… слышу я, сосредоточенный, – кто-то будто, а не что-то – одушевлённое.

Выждал я сколько-то – перед броском словно, чтобы не промахнуться, перед прыжком ли, спокойный, собранный, не суетливый – после направился на кухню, вступил уверенно туда – как победитель.

Холодильник – коллаборационист: оком зелёным на меня – подобострастно, всем нутром своим ко мне – как к долгожданному: я к нему – как равнодушно.

Рядом с ним, вплотную к нему, почти живому, за небольшим и невысоким инкрустированным перламутром столом, на тесной кухонке элитной – ладно общаемся: предложил мне ветчины, икры белужьей, нельмы – не пренебрегаю; тут же и сыр, в котором больше дыр, чем сыра, – отказался. Помолчит он, мой союзник чуткий, помолчит, после тихонько в бок мне замурлыкает – млеет как будто, пятая колонна, настоящего хозяина во мне почувствовав, – отвык от натиска такого.

Голова моя была до этого – что деревянная, теперь уже – как восковая – можно и форму поменять – сделать её квадратной или цилиндрической, можно и в пирамиду, вверх или вниз основанием, вылепить – податливая, в калач свернуть ли… в символ бесконечности… уже свернулась – не нахожу в ней ни начала, ни конца, вся – средостение, но не робею от этого – всякий уж страх меня, как неудобного, покинул.

Сердцем, чувствую, всё более и более смягчаюсь – к себе и к миру.

Словом, сижу, клин клином вышибаю – получается. Попутно думаю:

Время его, Андрея, поджимает, мол. Сам он только что признался в этом. Ясно, как белый день. Понятно. Мне и сейчас, по крайней мере. Так уж сложилось между ними: оно, время, его, Андрея Петровича Мунгалова, с утра до вечера, напрочь лишая последнего спокойствия, и с вечера до утра, вдребезги разбивая ему сон, без передышки