Время ноль — страница 28 из 64

поджимает, он упирается ответно – кто кого перетолкает – есть такая деревенская забава, состязание: стенка на стенку. Как несмышлёныш. Или игра ему такая по душе? Пусть поиграет, позабавится. Чем бы, как говорят, дитя не тешилось… Значит, отчаянный – играть-то согласился. Я бы струсил. Кто в этой схватке выйдет победителем, известно наперёд. Надо заядлым быть, чтобы решиться. Андрей и есть такой – заядлый. Это ведь тоже опьянение. А он ещё мне: мол, Истомин… Ну и – Истомин. Что – Истомин? Истомин хоть осознаёт, что – раз-то в месяц, два ли, в худщем случае, – маленько… не кажен день; и кто из нас, живот имеющих, безгрешен.

Негде на кухне мыслью разгуляться – в комнату перебрался – и тут не шибко-то, но всё же. С собой – с запасом – прихватил.

В кресле устроившись, сижу удобно, рассуждаю. Как Сенека. Ниже о себе и думать не хочется. Ум обострился – парением его не гнушаюсь.

А заодно здоровье дальше поправляю. Поправляется. Ощутимо. Обои в комнате – и те мне стали уже нравиться – крупные, ярко-красные, как собака, розы на тёмном, почти чёрном, фоне, ещё поправлюсь, и покажутся живыми, и сам себе – всё более и более – не прослезиться бы – до умиления.

Сижу. Умиротворяюсь. Кресла не чувствую – так мне в нём ловко – как на облаке.

Давешняя, самая неотступная мысль о каком-то там ещё вульгарном пиве незаметно улетучилась, а остальные, разрозненные, начали, сонно набредая друг на друга, сами по себе праздношататься – как трудные подростки с ножичками и кастетами по хорошо знакомому им околотку – улюлюкают. У кого, может, и нет, а у меня так бывает.

О многом мельком передумал, словно с кочки на кочку ловко поперескакивал. Теперь подробнее и об одном – будто на кочке, на одной из них, подзадержался:

Ну а в моих взаимоотношениях со временем опять случилось что-то, дескать, странное – шло оно словно, шло, двигалось утомительным, размеренным, спокойным шагом, волочило на себе меня, болезного, в себе несло ли, как в сосуде хрупком дорогое содержимое, а тут вдруг стегнул кто-то по нему, по времени, кнутом или вожжами, и помчалось оно сломя голову, упал я с него от неожиданности, вывалился ли из него, и застрял тут, в мягком кресле, покидая его изредка лишь, чтобы за разной всячиной пройтись из прихоти до холодильника, и жду теперь как будто не дождусь, вне времени, когда пойдёт кто-нибудь мимо и вызволит меня из этой ситуации, произойдёт ли что-то, что возвратит меня в него, во время, – не тороплюсь, конечно, – некуда, и не уедешь раньше поезда, а поезд этот только завтра – так рассуждаю.

Телевизор не включаю, в окно гуляю: солнце просвечивает через занавеску – свет ровно в комнате рассеян, без бликов – дремать бы только при таком. Не в улицу оно, окно, а на Ислень, поэтому не шумно. Дом-то, как сообщил Андрей, элитный. Не то что у меня, там – в Петербурге, от проезжающих мимо трамваев радостно, как мальчишка, не подпрыгивает и всеми стёклами ликующе не дребезжит, – об этом вспомнил. Зато в Ялани – вовсе тихо… Ислень туда бежит – на север.

Звонок вдруг в дверь – первый раз его тут слышу – словно птичка зачирикала. Забыл, что жду его, звонок, так даже вздрогнул – какая птичка, мол, откуда?

Сообразил. Пошёл, открыл.

Андрей. Как хорошо, что не вахтёрша!.. – шёл открывать, уж было испугался… – или, как выражается Андрей, консьержка – ещё страшнее… хоть и осмелел вроде уже достаточно – раздухарился – герой античный.

Держит он, Андрей, в охапке несколько бумажных пакетов и полиэтиленовых мешков, из-за которых и лица его не видно, – так нагрузился.

– Ты? – спрашиваю.

– Нет! – говорит. – Дядина задница… Помог бы!

– Похож, – говорю. – Да уж принёс-то…

– Оболтус.

Не сгибаясь, вслепую, туфель об туфель, тяжело дыша из-за охапки, разулся Андрей в маленькой прихожей, отнёс на кухню пакеты и мешки, оставил их там, на столе, пока не разбирая, вошёл после в комнату и смотрит на меня, вспотевший, с укоризной.

А я сижу уже – опять, конечно, в кресле – быстро обычно к месту привыкаю, если оно само мне не противится и из себя меня, как время, не выталкивает, – будто срослись мы с ним, с креслом, хоть я уже и перестал быть деревянным – уже пластичней, чем Марсель Марсо, – так себя ощущаю, – сижу, гибкий. Улыбаюсь: видеть приятно мне его, Андрея, что не вахтёрша-то, так не нарадуюсь. Затылок, определив, как мим, руки за голову, пальцами ощупываю, касаюсь его бережно – вернулся, узнаю, самовольщик, на своё законное, родное место встроился – сквозить в голове перестало, потеплело, и мысли стали от тепла такими – как подплавились – твори из них теперь, что пожелаешь, – хоть философскую систему.

Вспомнил я, куда его, Андрея, время поджимало, и спрашиваю:

– Ну и как там твой верующий очень?

– Кто?

– Бизнесмен.

– Нормально, – говорит Андрей.

– Катком его ещё не раскатал?

– Куда он денется… Успею.

– Срослось?

– Срастаться нечему… Я чёрнозадых ненавижу.

– Он же еврей, татарин или немец…

– Чурки такие же, ничем не лучше.

– Злой ты какой, Андрей Петрович.

– А ты, я вижу, подобрел…

– Мне с контингентом не общаться.

– Можно… за мой-то счёт… и подобреть. Сам бы хоть раз когда привёз бутылочку, Истомин, да сказал, давай, Анд-гюша, выпьем за твоё здо-говье, мол… Ни разу.

– Переживёшь, – говорю.

– Переживу, – говорит.

– Не обеднеешь.

– Не в этом дело…

– И на тебя картавость перекинулась… Я привезу, ты ж пить не станешь… В чём?

– Другой вопрос… Хоть бы уважил… В совести.

– Тебе, что, чести не хватает?

– Чушка.

– Ну, не скажи.

– Тошно, Истомин, на тебя глядеть… Уже и глазки поросячьи.

– Кто заставляет?

Около кресла на полу стоит бутылка. Я её туда поставил. Не так давно. Тёмного, непроглядного, как эбонит, стекла. Фигурная. В виде башни. Пробка в ней – шатёр на башне. С башни шатёр – как ветром сдуло – я с ним управился. Ноль-пятъ… или …семь?.. не разглядел, заторопился; ещё ж и форма непривычная – сбивает с толку. Ну а теперь уж и не важно, пять или семь, хоть бы и целый литр вмещала – когда пустая. Чтобы не рекламировать, название не привожу; его и выговорить трудно – язык сломаешь; не по-русски. Импортная. Тут и ещё одна являлась. Та была наша, минусинского разлива. «Ислень». Но в ней кого… отведать только. Водка и водка, сплошь она такая, не так морозит, правда, как «Сибирская» – с той уж колотит, так колотит. Та тоже тут же, возле кресла, и не валяется – стоит. Всё – как во мне, так и вокруг – аккуратно.

– Чё-то… кого тут и взбежал… и запыхался. Надо к врачу сходить, провериться… А вдруг чё с сердцем?.. Аритмия.

– И как медлишь?.. Удивляюсь… Врач там уже, наверное, заждался…

– Зачем бальзам, Истомин, вылакал?.. Это же с чаем только или с кофе. В чашку по ложечке… Целебный.

– Не смеши меня – по ложечке… Не рыбий жир – такими дозами – не исцелишься… А я и выпил это с чаем.

– Пустые вынес бы в ведро… А то обставился, устроил тут помойку… Ведро на кухне, – говорит. – Я про бутылки… Сдать, может, сбегаешь?.. Как бомж… расселся.

– Груз – приволок – и запыхался. Не олимпиец, – говорю, – однако.

– И посади свинью за стол… – вышел Андрей из комнаты в прихожую, оттуда уже бормочет. Глухо его слышно – склонился, обуваясь, – поэтому, наверное.

– Ты про козла хотел сказать, – отвечаю ему из кресла; смотрю, спокойный, на обои, цветы на них внимательно разглядываю – увлекает. Слышу:

– Не помню чё-то… Про какого?.. Пива купил тебе… в машине.

– Родной ты мой, – ещё больше радуюсь, вроде и некуда уж дальше, – спасибо за заботу… Да в огород-то запустили опрометчиво… Не помнишь?

– Сам про козла сказал… Сколько же чаю-то ты выдул?.. Хоть бы закусывал… Алкаш. Это из Бельгии мне привезли. В подарок, – говорит, теперь стоит уже в проходе – весь его, и вширь и в высь, занял, – обутый, на меня смотрит – то ли сочувствует, то ли жалеет. – Животное.

– Не обзывайся… Ровно столько, чтобы на бальзам хватило… Я так, по капельке – для аромата. Привезли раз, – говорю, – привезут и другой. Не отчаивайся… Да ничего, Анд-гюха, в холодильнике твоём, нет путнего…

– Да, уже – нет, а было до тебя.

– Кисленькое да сладенькое – от одного глаза на лоб вылазят, от другого, – говорю, – язык к стакану прилипает – еле отодрал… Для барышень услада… Водки немного оставалось, но на донышке – всего-то.

– Ага!.. Чуть-чуть не полная бутылка. Один раз только, – говорит, – до твоего приезда удалось, кок-тэ-эль сделал.

– Кош-шунник! Охмурял, наверное, девицу-кобылицу – только добро переводил… Коктэ-э-эль… Ёрш по-нашему, а не коктель… Коньяк не пью – клопами пахнет, ещё отец мой говорил… Открыл, понюхал – точно, пахнет…

– Открыл-понюхал, – передразнивает. – Да дядя Коля в жизни так не набирался. Ты вот в кого такой?.. Истомин.

– В кого – в себя. Откуда знаешь, что не набирался?

– Помню.

– Ты что с ним век прожил, на фронте был с ним… Помню.

– Ты же, Истомин, не на фронте.

– Почти. Пока вот только отступаю… Пока!.. Противник злой одолеват – коварный, опытный и вероломный… В предков, – говорю, – в казаков… Они аракой не гнушались… Перепущаючи в перепуски от браги.

– Одолева-ат… Дерёвня понаехала… Коньяк французский, настоящий.

– А может – польская фальшивка?

– В Париже – польская фальшивка!.. Побойся Бога…

– Бог, – говорю, – тут не при чём… Поляки могут – те такие.

– Ну а при чём твои поляки?!

– Мои – такие же, как и – твои… Хотя – мои, твои – с другого краю.

– Вот уж придумал так придумал… Водку привёз… В коробке. Там, на кухне… «Русский стандарт»… Пока не трогай.

– Клопов в Париже будто нет… Зачем она мне, твоя водка?

– Ну а зачем тебе бальзам – бутылка целая! – был нужен?

– Век теперь будешь поминать… Обратно выйдет, – говорю. – Не от души-то – костью в горле станет…