Время ноль — страница 29 из 64

– В твоём, лужёном?.. Не смешил бы… Дерьмо проскочит – не вернётся… В надёжном месте покупал, в проверенном, – говорит. – Не палёная. Не то что с Димой вы там жрёте…

– Ты же мечтаешь, чтоб привёз…

– Знаток нашёлся… Вино – девчонкам, рот не разевай, а то… позволь тебе. Закуска – чтобы не тратить время, не готовить – от чёрнозадого, из ресторана… Ты и не пробовал такой.

– И водка, что ли, от него?.. А не отравит?.. За оголтелый твой расизм и я, невинный, пострадаю.

– Не беспокойся, водка от другого… Тоже, конечно, хмырь, с копчёной задницей, но… из Ташкента. Ну, я поехал, – говорит. – Девчонки на Предмостной ждут. Ты, правда, больше-то не пей. Будь человеком. И так хорош уже… как зюзя… Вино не трогай!

– Не-ет, – говорю, – ни в коем случае.

– Клопами пахнет, – говорит. – В Париже куплено, а он – клопами… Солнцем французским, виногра-а-дом… Знаток нашёлся… Будем минут через пятнадцать. Скоро… Ты на себя со стороны бы глянул – чуть-чуть бы, может, отрезвел.

– Достаточно и изнутри – всё и гляжу – уж загляделся.

Что мне теперь твои минуты? Другое дело, если – скоро. Тоже, однако, относительно.

Ушёл Андрей. Я – остался. Не скучаю. О чём-то думаю, наверное. Пока живой-то, и не удивительно: живому – живое. Иной молчать не может, я – не думать. Хоть и плетутся думы еле-еле и от меня как будто независимо, не управляю будто ими, так и есть, а не как будто: я – тут, они – откуда-то куда-то скользом, а то и вовсе – в отдалении – кто-то на стенах их начертывает, а я их, пуганые, кое-как читаю. Сижу: удобно – клонит в сон – так и совсем бы не сморило. Слушаю из полудрёмы: гудит вдалеке город – пол под ногами мелко сотрясается, хоть и – элитный. Гляжу из-за неплотно сомкнутых тяжёлых век: за занавеской улица бледнеет, а на обоях розы – как подвяли. Ялань представилась – сейчас в ней так же – вечереет – мысль не словами выразилась, а картинкою – цветная. Затосковалось потихоньку. Глаз сбоку мушка остро заточила – не отморгаться от неё, не отслезиться – поточит пусть – острее, может, стану видеть.

И протекли они, минуты эти, канули – туда же, куда и все, бесчисленные, предыдущие до этого – в прошлое ненасытное, скоро, которое пообещал Андрей, настало – так получается – если опять звонок-то слышу – резко раздался: птичку как будто вышвырнули из гнезда – вон полетела, зачирикала пронзительно – и я, сердцем вспыхнув моментально, с места сорвался, ринулся ей на защиту, чуть окосячину не выбив из стены при этом, – не уснул, значит, в бессознательность не погрузился безвозвратно.

С замком не сразу разобрался – повозился с ним, нервничая, – какой-то очень не простой уж – как кубик-рубик, чуть не довёл меня до бешенства – ещё немного – и сломал бы.

Открываю.

Цветкова. Нина. Одноклассница. Конечно – бывшая. Двадцать лет её не видел – когда последний раз классом собирались, отмечая встречу водкой и шампанским, – с тех пор и не видел; тогда напился кто-то, кто-то плакал – дело житейское – с кем не бывает, и нам не чуждо. Прошло. Как всё проходит. Не задержишь. Стою, смотрю – вглядываюсь бесцеремонно – как в фотографию или в витрину. Давно, думаю. И думаю: ох и давно. А как недавно будто. Как вчера. Томбе ля неже… Вижу: располнела. Тётка тёткой. Ну а глаза такие же – зелёные – какими раньше были, ещё в школе, не полиняли, не уменьшились, подведены сейчас – как она в школе с ними поступала, – так уж и вовсе. По ним узнал – мало с какими эти спутаешь. Забыть их тоже невозможно. Да и зачем их забывать? Приятно помнить: много чего при мне в них отразилось, и сам я часто… погружался – словно в бездонный кемский омут, куда и свет дневной не добирается, – но выжил вот, не утонул. Под штукатуркой – с Тверской будто.

Закончила она здесь, в Исленьске, в своё время медицинский институт, несколько лет после работала тут же, в краевой больнице терапевтом – до Перестройки, до Развала, пока первое лицо новообразованного государства не предложило всем очумевшим от политических и социальных неожиданностей гражданам свободной России, включая детей, врачей, учителей и проституток, крутиться, – не раздумывая долго, Нина согласилась: стала челночить – между Исленьском и Китаем, выгребая из него разное барахло и волоча его в баулах через границу. Безостановочно моталась. Теперь: владелица – имеет магазинчик, шмотьём торгует, мелочёвкой, – так мне о ней Андрей рассказывал. Они нередко тут встречаются – в одном-то городе – понятно: помощь нужна бывает коммерсантке – ещё не крепко встала на ноги – кому где взятку сунуть, подсказать, отбиться ли от отморозков, ему – в жилетку ей поплакаться, пока ей доверяет, – такой, конкретно, симбиоз.

Ещё оттуда, с лестничной площадки, я только дверь открыл им, показался, она, Цветкова, заявляет:

– Как я, Истомин, счастлива, что не с тобой я, ты и не представишь!

Вот тебе на, ни здравствуйте, ни до свидания. Тогда при чём томбе ля неже и тю нё вьян па сё суар?..

– Ну почему же? – говорю. – Вдруг да представлю… Поможешь если, – робко намекаю, не понимаю сам, на что.

– И не мечтай! – режет. – Растрепыхался.

– Ну ладно, – говорю, уже вовсю расхрабрившийся, но ещё послушный. – А я счастлив, что ты счастлива, – и тут же, ловко выхватив из панически столпившихся, с коварной целью улизнуть, перед прикрывшим вовремя контрабандитский лаз затылком, слов мне сейчас нужные, совсем уже исцелившийся, парирую я складно и находчиво: – Ты ж от того, что счастлив я, ещё вдвойне должна быть счастлива. – А сам – выпалил такую словесную красоту и сложность, стою в дверном проёме, смотрю и думаю: двадцать, мол, лет ждала, чтобы мне это объявить; днём-то, торговка, занята, так по ночам, пожалуй, репетировала. Момент пришёл – мечта осуществилась. Сыграла тонко, ярко, безупречно – Купченко-Гундарева-Мордюкова-и-Ермолова, сразу все вместе – ей Станиславский бы поверил. Я не верю. Не проведёшь меня на мякине. Ох, продолжаю думать, мол, и выдержка, мне бы такую. Добрый коньяк французский позавидует. Не на одних клопах настоено… «А ты одета, как барыга. Ещё и подкрашенная, как старая ондатровая шапка… Такие волосы себе сгубила», – стою, так думаю, не зло, а – ласково; чуть даже вслух не произнёс – прошлым, как из брандспойта, с ног едва меня не сбило, тоже не крепок на ногах-то – проникся сразу – будто в одно мгновение промок до нитки.

Ну, думаю. Зачем Колумб Америку открыл?!

Следом за ней, за моей Ниной, роста среднего, в девичестве тростинкой неустойчивой, чуть ветерок подул, и наклонилась, а теперь, смотрю, неуроняйкой, в шторм не согнётся, не завалится, бойкой обычно, помню, непоседливой, с круглым, открытым, со смешками на щеках лицом, где-то не здесь, не под сибирским солнцем, вижу, загоревшим, может, в солярии, не исключаю, с рыжим, бывало, после хны, огненным отливом пегих в прошлом – пшеничных, перемешанных, как у иной чубарой кобылицы в гриве, более светлыми, соломенными, прядями – волос, вдруг оказавшейся брюнеткой феерической, – Наташа Малышева, ничья в школе, и не моя, к теперешнему моему сожалению, рослая, статная; и цвет волос, смотрю, не поменяла – от природы белокурая, меланхолического вида, будто с младенчества пресыщенная жизнью, – только такой её и помню; если она, Наташа Малышева, улыбнулась – не в меру, знай, развеселилась – румянцем тотчас же покроется – и что в душе её, как в тихом омуте, творится? – смог догадаться б только Лермонтов. Смотрит Наташа поверх подружки, возвышается, и на лице её она – едва заметная улыбка, уж не скажу: как у Джоконды – сказал. Тоже уже, конечно, тётка, но тётка стройная – не располнела. Мимо прошёл на улице бы, не узнал, но непременно – оглянулся бы. С ней мы и вовсе с выпускного уж не виделись. Теперь большой налоговый начальник – Андрей с ней дружит. И мой отец мне почему-то вдруг припомнился. Взглянув сейчас бы на Наталью, он бы сказал: бела, высока, мол, – красива. Уж не перечь. Без исключений. Она и в школе выделялась. Ни с кем из парней, помню, не дружила, наручными часами, как венчальными кольцами – мода такая среди нас тогда водилась, – ни с кем не обменивалась. Замуж, по сообщению её подружек бывших, вышла по-оздно, уже после института, но побыла замужем, по словам тех же подружек, недо-олго. Теперь свободная, как говорит Андрей, только свободных-то не любят, от их свободы только хлопоты. А он, Андрей, толк в этом знает – ему молодок подавай – то есть зависимых.

Рад их, девчонок, видеть – искренне, не притворяюсь, после бальзама, так и вовсе – стою, ликую, как дитя, долго желанное в подарок получившее, рвусь обниматься в благодарность – не отстраняются. Говорю что-то. Восклицаю – как подскользнулся будто и упал.

«Ох и рад, ох и рад», – думаю… или говорю.

И они мне:

Ох, Истомин, мол, Истомин. Всё такой же, с бородой только, оброс, как кержак, не поумнел, и, как и раньше, не причёсаный, растрёпой был, растрёпой и остался, и почему такой, мол, пьяный-то?! Никогда ещё таким, дескать, не видели, – и больше Нина, чем Наташа, можно сказать, что – только Нина, а та, Наташа, улыбается, это почти что – тараторит, другим и слова не давая вставить. Пусть тараторит – слушал бы и слушал.

Да разве пьяный?.. Я – маленько. А никогда не видели, так вот – любуйтесь.

И любуемся: какой, Истомин, всё же пьяный ты.

Любуйтесь, девочки, любуйтесь – весь перед вами, как лист перед травой, без сокрытий, как голенький, со всеми своими утратами и приобретениями в виде зубов, волос, невинности, дурных привычек, будь они неладны, и лишнего веса… Моя душа осаждена безумно странными грехами – но не об этом… И вы, дескать, всё такие же – конечно! – ещё моложе будто стали – и как вам только удаётся, как умудряетесь так сохраняться?! – так вот бессовестно и говорю и сам себе уж вроде верю – время пошло, рванулось ли в обратном направлении, меня хватившись, – найти нашло, но думает, как подобрать сейчас такого возбуждённого, неадекватного, как кто-то скажет, – не угодить бы так в младенчество или уж совсем из времени, садясь в него, не вылететь – есть риск, об этом лучше и не думать… – И вы успели где-то выпить, мол?