Время ноль — страница 37 из 64

ер отца, мужа, человека, который – ни один чёрный человек не может этого опровергнуть (а хотели бы!) – так принимает смерть, – прости… меня… Имею ли я право просить прощение перед тобой за моих предков… Один из них: будучи на твоей (предка твоего) государеве службе, терпел, холоп твой, всякую нужу, голодом помирал и ел всякое скверно, и траву, и коренье, и сосновую и пихтовую кору… За кого я должен каяться?.. Есть какое-то лукавство – в требовании покаяться: вы должны… – а вы?!.. А мы на вас, дескать, посмотрим.

– Но не любил же их народ, – говорит Ваза На Тумбочке. – Не зря же свергли! Мир же живёт и без монархии, ещё и лучше… Вон и Америка… Весь Запад.

– Лучше или хуже, ещё вопрос… Тысячи крестьян, – говорит пожилая женщина, – пешком шли в Петербург, чтобы поклониться и поплакать у временной часовенки на месте убиения Царя-Освободителя.

А мой дед, думаю, Дмитрий Истихорыч: где Ты был, Господи, когда меня кулачили? – поехал в ссылку и все иконы, конечно же, до горечи ему было обидно, в отнятом комбедовцами у него родном доме оставил, не расслышав: Я был здесь и смотрел на тебя, – что-то в нём уже сломалось к тому времени. Народ наш русский так легко оставил веру после Октябрьского переворота потому, наверное, что всё его православие состояло уже исключительно в исполнении внешних предписаний: заказать водосвятие, молебен, крестины, во здравие или в помин поставить свечку, не есть скоромное по постным дням, и как только ему сказали сверху или с левого боку, что обряды – это выдумка объевшихся попов, большинство сразу и перестало верить в Бога, а потому и Царь Русский – не Помазанник. Внутренняя, глубокая суть христианства вытравилась и не воспитывалась – и так, мол, тяжело, а тут ещё и сострадай кому-то и Кому-то… так и не снятому с креста.

Он же, Дмитрий Истихорыч, скрывал, прятал почему-то от властей до революции на чердаке своего дома беглых государственных преступников – Калинина Михаила Ивановича, будущего народного старосту, и менее известного товарища его Примакова. А когда начал замерзать в сырых землянках на пустоплесье и голодать с детьми на Крайнем Севере, жену там схоронил, тогда стал писать бывшему агенту «Искры», чтобы тот выручил его по старой памяти, а председатель ЦИКа так ему ответил: «Против постановления партии ничего, к сожалению, поделать не могу». И по заслугам, наверное, деду, хотя, конечно, сердце разрывается при мысли…

Вспомнилось:

Разграбление имений ваших с радостию приясте, ведяще имети себе имение лучшее на небесех.

У нас так не получается, думаю, мы так не можем; кости слабые у нас – на крест-то восходить.

Горняя мудрствуйте, не земная, умросте бо…

Племянник мой, художник, рассказывал мне, что, когда мать его, сестра моя двоюродная, уходя на суточное дежурство в больнице, приводила его, сына своего, к деду, среди ночи он, племянник, несколько раз за ночь просыпался и всякий раз видел в освещённой лунным светом спальне стоящего на коленях перед образами прадедушку, Дмитрия Истихорыча, – молился. Не коврижки же к утреннему чаю у Бога он выпрашивал. И не добавку к пенсии. Такое дело.

Спустился я вниз. Пошёл в туалет. После: опять на час-другой там задержался, в гарнизоне.

Подсел, к себе возвращаясь, за столик к Мурене, поговорить с ним остро почему-то захотелось. Говорю, говорю. А тот, Мурена, только улыбается. Ну, думаю. Смеются друзья мои по гарнизону. И говорят:

– Да он глухонемой… Мы от Иркутска вместе едем.

Пошёл я себе дальше. Ну, думаю.

Прихожу. Сажусь на краешек полки. Слушаю:

– А если дурачком окажется монарх, или злодеем? – спрашивает Ваза На Тумбочке.

Попала ей под хвост шлея, думаю.

– Промысел Божий – значит, – отвечает ей пожилая женщина. – Это нам, гражданам нашей страны, зачем-то нужно, значит. Это глубинно, не так просто… мистично.

– Значит, тогда, по вашей логике, и демократия нужна зачем-то, – говорит Ваза На Тумбочке. Как победительница, улыбается.

– Может быть, – говорит пожилая женщина. – Но это скучно. Служить серой, хваткой массе, облепившей все доходные места в государстве. Другое дело – Тому, на самом деле, как сказал Олег, что или Кто тебя выше.

– Весь мир живёт уже при демократии… цивилизованный. А мы… как дикие.

– Не весь. И мы не дикие… И что значит цивилизованный? – говорит пожилая женщина. – Культура – душа, а цивилизация – метод. Культура неповторима, а цивилизацию вон шлёпай да шлёпай, перенимай, тиражируй и пользуйся… А демократия – то, что выше её содержателей и акционеров, подстригается, а то, что ниже, поощряется, с жалкой попыткой это приподнять. Но подстричь первое для демократии желательнее, чем приподнять второе. Высокое по духу – достояние аристократии. И это вечное заигрывание с народной волей, это духовное холопство. Демократия в аду, говорил святитель Иоанн Кронштадтский, Царство на небе. Нам – или Монархия, или уж Диктатура: власть милостью Божией или власть Божиим попущением.

– Ну, я не знаю, – говорит Ваза На Тумбочке.

Добропорядочный муж её плечами только пожимает: мол, ну о чём и с кем тут толковать.

– А если воля эта зла вдруг пожелает? – говорит пожилая женщина. – Распни, распни-то… Уже было.

Хорошо, думаю, что я ей место уступил – не забываю.

– Да, наш народ ещё, конечно, не дозрел… Ему диктатор ещё нужен, – говорит Ваза На Тумбочке.

– Кто вам сказал? – спрашивает пожилая женщина.

– Везде же пишут… Да и так ведь видно. Дикий. Завистливый, – говорит Ваза На Тумбочке. – Сдохла корова у меня, пусть и у соседа тоже сдохнет… Или увидел у соседа – пусть бы сдохла.

– Привыкли к бесправию и жестокости, к рабству и деспотизму.

Господи, да это ж он сказал, безмолвный подкаблучник. Смотри, задело за живое.

– Ну почему же, – говорит пожилая женщина, в отличие от меня, не малодушествует. – Я знаю много таких людей, которые только пожалеют, мало того, ещё и денег соберут, чтобы купить пострадавшему новую корову. Наоборот, других, как раз вот меньше мне встречалось… Это, наверное, что хочешь увидеть, то тебе и покажут… исполнитель-то – угодник… Да и России есть чем погордиться, в лучшем смысле. Было.

– Салтычихой? – это уж Эдик разошёлся.

– Своим судом, например, финансами, рабочим законодательством, не говорю уже – Святыми.

– Ну, это уже церковь.

– А церковь что, чужие сохраняли, иноземцы, не все же поклонились… И церковь… И наш народ, конечно, всякое случалось, но не таскал всё же на пиках половые органы принцессы, как было в разлюбезной Франции, храмы отстаивал, священников… К тому же, если уж вам так слово это нравится, – говорит пожилая женщина, – юридическая Россия имела самый демократический в мире уклад… И негодны-то мы, может, и негодны, но только мы и не надеемся на свою годность, а уповаем на милосердие Божие. И забывают почему-то, что Салтычиху осудили и срок тюремный, кажется, назначили ей, так вот.

И я не вытерпел, вступаю в разговор:

– Демократия ваша – это когда правит кухарка, а заправляет всем кто-то невидимый, кто не несёт ни за что никакой ответственности, а всё сваливает на кухарку, и творит втихаря своё корыстное или гнусное дело. Монархия, – говорю, – лучше, чем демократия, обеспечивает условия для развития культуры и национальной безопасности. Демократия – это не власть народа, к вашему сведению, а прелюбодеяние народа с властью. Не помню, кто это сказал, но прямо в точку. Я не людоед, но мне не нравится американский образ жизни. Пусть живут, как хотят или могут. Но зачем навязывать это другим с бомбой в руках?! И демократы, а не монархисты, казнили Сократа!

– А чем мы лучше или хуже других?.. Надо просто брать у цивилизованных народов оправдавшую форму правления и устанавливать её у нас, – говорит Ваза На Тумбочке – спихнуть бы, думаю, чтобы разбилась. И:

– Нет, – взрываюсь. – Мы не лучше и не хуже. Мы – другие. У нас другая территория, другой климат, у нас другая история – поэтому нам нельзя брать чужую форму, а надо восстанавливать свою. И при демократии, как говорил Лев Тихомиров, послуживший в своё время делу революции, толпа всегда выберет Варавву и разбойников, а Христа отправит на распятие. И почему мы должны черпать идеи у господина Бзежинского и иже с ним, а не у Менделеева, к примеру, Столыпина и Чаянова. Русский человек падок почему-то на всё заграничное, и чурается своего русского, – выпалил это, поднялся и пошёл в сторону гарнизона – как будто час настал – отправился на службу.

Пришёл, наверное. Пришёл, конечно. Нигде не загостился. Как бы где ни засиделся, всегда домой возвращаюсь – в моём характере, – пусть уж к утру, но доберусь.

Проснулся утром. У себя. Ое-ёй, – лежу, думаю. Мысль тяжелая – вдоль всего тела протянулась – как кабель свинцовый – от головы до пяток; полка, боюсь, бы не обрушилась.

* * *

Всё по-прежнему. Никто новый в вагон не вошёл, никто из него не вышел. Тут, у нас, по крайней мере, в нашем околотке; как там, в другом конце, не знаю, там как чужая сторона; в лицо всех уже, конечно, знаешь, но на брудершафт с ними, как говорится, не пьёшь.

Будто сроднились все – общаются, как родственники; угощаются и угощают; рецептами кулинарными и лечебными делятся.

Васенька общим стал ребёнком. Белобрысый, хитроглазый. Всех маток сосёт. И ладно. Смешливый. Захохочет – горох по вагону будто посыпется. Зуб передний мышка уташшыла, и за другим скоро придёт – тот уж шататса. Говорит с посвистом – как несмазанный подшипник.

Бабушку его все уже зовут по имени и отчеству: Матрёна Тимофеевна, Матрёна Тимофеевна. Васенька только: ба-а Мотя. Наша, сибирская. С Саян. Старообрядка. В теле. Дородная. Бела, высока – красива. Ей борода моя по нраву – вчера ещё выяснил – про троеперстие рассказывал ей что-то, на что она мне отвечала: тремя перстами соль в шшапотку брать да шти ею-де солить. Редко когда за это мне не достаётся – за бороду. Ну, то ли дело, дескать, не