– Как снежный человек, – говорю я про него, про Николая.
– Ага, – говорит Виктор, – как этот… как его… учитель-то… Порфирий.
Молчит Николай, ответом нас не удостаивает – или не слышит или не считает нужным отвечать нам.
Чудо-сапоги его, как крынки в Малороссии, сохнут на воткнутых им в землю кольях. На нижних, мёртвых сучьях кедра, как на поминальном дереве узлы-завязочки, висят его носки, портянки, майка и рубаха. Только что вот добавил Николай к ним и кальсоны.
– Теперь мы с флагом… как добропорядочные американцы, – говорит Виктор. – И за державу не обидно.
– Да! – говорит, промелькнув возле нас, Николай.
– Красота… Как в прачечной, – говорит Виктор. – Хоть от «стола»-то всё развесил бы подальше. Нам тут любуйся на твои… секретные.
– А дальше – как они тогда просохнут?! – отзывается откуда-то.
– Просохнут за ночь-то… дождя если не будет. А дождь пойдёт, то толку-то, что ты сушился. Один хрен, мокрый будешь с ног до головы, как зюзя. А чёботы твои, парень, не сушить надо, а обжаривать, – говорит Виктор. И говорит: – Ну, доставайте чашки-ложки. Воду на чай, как, сразу будем ставить… или после?
– Да поедим, наверное, потом уж чай-то, – говорю я. – А то, глядишь, и не понадобится.
– Нам, может, нет, дак вон Ивану-то…
– Чай пить на ночь детям вредно.
– Всё вредно, а жить особенно, но надо. Он уж не ребёнок.
– А ты повесь, пусть закипает…
– Давайте есть!., а то не терпится.
– Нетерпеливый ты какой-то… Наруби-ка, Иван, веток… пихточка вон, с неё маленько… чтоб не на голой-то земле… хоть тут и сухо.
Нарубил Иван веток. Принёс их к табору в охапке.
– Топор, где брал, туда же положи… Пусть будет на виду, чтоб не искать, когда понадобится.
Разместились мы на мягком лапнике возле костра, чашки и ложки приготовили.
– Вы как зэки на привале, – говорит Виктор.
– Наливай! – приказывает ему Николай.
– Есть, гражданин начальник, слушаюсь. Какой ты повелительный, однако.
Мыши летучие снуют над нами – видят нас впервые будто.
– В котелок какая не свалилась бы, – говорит Виктор. И говорит:-А пусть… наваристее будет. – Определил всем супу по тарелкам поварёшкой, положил каждому по куску дичины. – Не глухарь, конечно, мяса-то… кого тут… но зато как в ресторане… Господи, благослови… деликатес-то… Ну, чё, чалдоны, – говорит, – первый день обмыть бы надо. – Сидит он, Виктор, подогнув под себя ноги. Голенища сапогов пока не заворачивает. – Вроде прошёл, уж как, не знаю. Нормально вроде. Как вам кажется?
– Хватит. Достаточно наобмывались – уже блестит, как… чё… как поварёшка вон, – говорит Николай. Держит он в одной руке ложку, в другой – ломоть хлеба. – И кушать хочется… Живот уж подтянуло.
– Какой голодный… Так, для аппетиту… Ну а тебе никто не предлагает. Мы вон с Серёгой.
– Наливай!
– А я налил тебе уже.
– И водки!
– Слушаюсь! Храбрости той во мне уже как не бывало – испарилась, – говорит Виктор. – Может, от этой восстановится? Восстановилась бы маленько, что ли, а то трусливому-то плохо.
Разлил Виктор по кружкам остатки самогонки, бутылку из-под неё пустую в сторону, в «окно» «избушки» нашей, выбросил.
– О, хорошо, смотрю, вы славно порыбачили.
– Да уж кого там… Больше пролилось, – подмигивая Ивану и улыбаясь всей компании, говорит Виктор. – Иван не даст соврать.
– А я не видел.
– Ну, тоже мне… А как следил-то?
– Верю, что пролилось, вовнутрь только, – говорю я.
– Ну и туда немного тоже. Надо, – говорит Виктор. – А чё поделаешь, раз не клевало… Без клёва скучно… плыть-то просто. Если бы с барышней, куда б ещё ни шло… Это тебе бежать по берегу свободно, упал – полаялся – и отлегло, а нам на судне, парень, тесно… Не разодраться только чтобы… Напарник-то у меня, и глазом моргнуть не успеешь, как за бортом окажешься… Свирепый… Уж наливал ему, чтоб сдобрился маленько.
– Ага!
– А чё?
– Свистишь, как сивый мерин.
– Какой ты грубый… Ну, чтобы храбрости добавилось, то плохо…
Выпили мы. Икрой и печенью свежесолёной, поперчёной закусили.
– Во рту тает, – говорит Николай.
– А как же, – отвечает ему Виктор.
Суп из дичины теперь хлебаем – пока молча – только швыркаем. Дуем на ложку-то – горячий. Мясо белое вкушаем. И вкуснее ничего и никогда ещё не ели, кажется, – ну разве тут же вот когда, на Тахе.
Костёрчик прогорает. Положил в него Виктор сухих сучков пихтовых и еловых. Затрещали сразу, вспыхнули те, заискрили. За «столом» у нас светлее тут же сделалось. А темнота вокруг ещё как будто больше уплотнилась – опереться на неё как будто можно теперь стало или воткнуть в неё, как в землю, что-то.
– Точно, как в ресторане, – говорит Николай, откладывая ложку. – Передохнуть немного надо.
– Звучал булат, картечь визжала, рука бойца махать устала, – говорит Виктор.
– Хлебать неловко на боку.
– Ему неловко…
– Да, неловко!
– Ложись на спину, а тарелку ставь себе на брюхо… удобней будет… или – как собака.
– Сам так и делай!
– Какой ты, парень, нетерпимый… Ты в ресторане-то бывал?
– Раньше заглядывал.
– В окно?
– Молчи, несчастный.
– На берегу-то ты меня не испугаешь. Сейчас я храбрый.
– Письмо придёт, – говорит Иван. – Лист лавровый мне попался.
– Придёт, придёт, если напишут… Где там «Петрович»? – спрашивает Виктор. – Эй, ты, «Петрович», – говорит. Повернулся, не вставая, вытащил из мешка литровую бутылку. Этикеткой к свету обратил её, полюбовался. – Наш человек… А зелье злое, будь оно неладно. Медведь бы пил её, заразу. – Свинтил крышку. Разлил водку по кружкам. – Хошь не хошь, а выпить надо. Ты-то не будешь, Николай?
– Буду!
– Какой ты алчный.
Выпили мы. Помолчали сколько-то. Заговорили.
– Экран-то… от реки… будем делать?
– Время покажет.
– А ещё лапнику-то на подстилку?..
– А чё?
– А этого не хватит.
– Иван нарубит, надо будет.
– Тепло сегодня.
– Да, тепло.
– И без экрана, поди, не замёрзнем.
– Тут бы и помереть… как здорово.
– Давай… А зверь найдёт какой и похоронит.
– Да я… И чё мы в этом городе забыли?!
– Баба там у тебя.
– Ну, только что… да ещё дети, что и держит.
– Своя баба – жаба, а чужая – баунти.
Разлил опять по кружкам Виктор. Выпили мы. Супу наелись, захвалив его и повара. Полулежим.
– Иван, спой-ка нам чё-нибудь такое, питерское, – говорит Виктор, вытаскивая из кармана мундштук и сигарету.
– Если Иван запоёт, – предупреждаю я, – мы все заплачем.
– А чё такое? – спрашивает Виктор. – Песни жалестные, что ли?.. Петербург-то ваш – столица уголовная. А ты про эти… про Кресты-то.
– Слон по ушам его прошёлся.
– А нам неважно, э, беда-то, мотив любой пускай, какой получится, слова главнее, – говорит Виктор. – Ты, Николай, тогда давай… нашу затягивай, казацкую.
– Ага, – говорит Николай. – А по моим ушам тогда уж вся саванна проскакала.
– На водопой.
– На водопой… Вовсе, как запою-то, изрыдаетесь, – говорит Николай. Он не сидит уже и не лежит. Встал от костра, кругами бродит. Мотает его, как шест скворечный в бурю. Трогает, щупает, просохла ли его одежда – а кажется – будто цепляется он за неё, чтоб не упасть-то.
– Сядь, парень, а!.. а то кого-нибудь затопчешь… Дай отдохнуть по-человечески нам.
– Не затопчу. Костёр вам разжигать?
– Вам… Нам не надо, успокойся. Замёрз?
– Темно.
– А ты читать, что ли, собрался?
– Читать!
– Во, дьяк учёный…
– Да!.. Учёный.
– В говне толчёный… Через пятки от земли набрался… учитель, – говорит Виктор. – Кепку сними, ещё от космоса пойдёт подпитка… Скажи мне лучше, Николай, почему, – спрашивает Виктор, – корова чёрная, а конь – вороной?.. Собака тоже почему-то чёрная… и кошка тоже. Почему вот?
– Да потому, что конь – это конь, – говорит Николай, – а корова…
– Это корова, – договаривает за него Виктор. – Это мудро.
– Эх, ё-моё!
– Да, замечательно… ни демократов, ни чиновников… Вот только водки взяли маловато.
Одолели мы «Петровича».
Иван и чаю даже не дождался. Натянув шапочку на уши, свернулся в клубок на лапнике под кедром. Ужал голову в воротник куртки – как черепаха в панцирь. Руки в карманы спрятал. Спит теперь уже. Убайкался, бедняга.
– Не следит, – говорит Виктор. – Что и бабушке-то говорить придётся?
Вышел Николай, точнее, выпал из «избушки», место подыскивать для «пионерского» костра подался – его либидо его гонит, шумно там падать заставляет.
Виктор, с мундштуком в руке, с погасшим в нём огарком сигареты, лежит на взлокоточке, то, на секунду задремав, уронит голову на грудь, то, очнувшись тут же, её вскинет.
– Эх, – говорит, глаза открыв, – матрас-то зря на Масловской не взяли, как сейчас бы завалился… Николай, – говорит, – сходи-ка за матрасом, на прямую тут, пожалуй, недалёко.
Или не слышит Николай его, или уж занят очень, так не откликается.
– Где он? – спрашивает меня Виктор.
– Тут, за кедрами, трещит-то вон, по яру вроде ходит, – отвечаю.
– В речку не сбрякай!.. Динозавр… Телогрейку-то нескоро – не подштанники – просушишь…
Захрапел, слышу, Виктор.
Отхожу я от костра. Как пуля в плоть, во мрак вминаюсь, как в гудрон ли, форму тела своего от столкновения меняя, – так мне кажется. И меня, как Николая же, смотрю, мотает – словно ветер дует переменчивый, то, шаля, надавит резко, крепко, то опустит будто вдруг. Но продвигаюсь. Мелкие кедрики и пихточки чуть не заваливаю – очень-то на них не обопрёшься – хлипкие – не вижу их, руками только ощущаю – мягкие. Гулливером себя чувствую. У лилипутов. В темноте лицом на что-нибудь не напороться бы, боюсь, – и жмурюсь, словно от метели. Запинаюсь за колоду. Ниц заваливаюсь, как сражённый, перевёртываюсь на спину – продолжительно. Лежу. Проваливаюсь ли. Мох под затылком, под ладонями – живой и влажный – как в родное, в него втискиваюсь. Небо в звёздах – как в заколках, без которых бы оно скрутилось, – кедров нет тут, так не заслоняют. Слышу: река журчит – мелодия струится – меж деревьями и между рёбрами моими – обволакивает и пронизывает, из дудука словно вытекает. И десятки тысяч лет назад, а может быть, и сотни – точно так же. Только русло, «петли», поменяла и ещё вот: без меня – сама с собою. Звёзды в ней, конечно, отражаются, мигают – хоть и не вижу я, но представляю.