— Подождем пока совсем посветлеет, — решился наконец Старик. — Глаза у меня никуда последнее время стали. Чуть завечеряет, ровно петух становлюсь — под ногами зерна не склюну.
— Мне кажется, вы хотите сказать, что готовы пойти с нами? — спросил Ефимов.
— Не хочу, а идтить надо. Куда вам без меня?
— Положим, окрестные места я уже не хуже вас знаю, — вмешался Голованов.
— Так то окрестные, а то за хребет подаваться. Я когда покрепче был, не раз туда соболишек гонял. Гиблые там места. Уйдет в камни — и все тебе. При хорошем свете постараюсь припомнить, доведу помаленьку. Только всем не резон с места сниматься. Одного проведу, а боле никак. Такие места: один проскочит, другой, повезет, проскочит, а третьему назад ворочаться. Посыпится.
— Что вы имеете в виду? Что посыпится? — спросил Веселов.
— А чего хочешь. Хоть камни, хоть снег, хоть сам кувырком наладишься. Такие места окаянные. Шепотом говорить надо. Крикнешь или еще что, такой раскардай пойдет.
Ефимов уже записывал рассказ Старика.
— Какой раскардай? — переспросил он.
— Так разве перескажешь? Одного еще проведу, а боле никак. Вы тут промеж себя решайте, кому собираться, а я пойду, может, сосну часок. Кого решите, того и поведу.
Он ушел к себе.
— Обсуждение отменяется, — сразу же заявил Веселов. — Пойду я.
— Какие у вас, собственно, основания? — возмутился Ефимов.
— Самые объективные. Молодой, сильный, красивый. Ничего не ломал, не сжигал, не предъявлял ультиматум. Советую единогласно поддержать мою кандидатуру, если хотите, чтобы помощь пришла вовремя. Должен я в конце концов разобраться, в чем смысл жизни. Или прикажете возвращаться и играть в ресторане на трубе.
Ефимов категорически не согласился с доводами Веселова.
— А я считаю, должен идти тот, кто наиболее ответственен за случившееся. Если бы работала рация, им бы не пришлось никуда ехать.
Решительным жестом он остановил хотевшего что-то сказать Голованова.
— И не пытайтесь рассказывать, что это вы ее сломали. Я отлично видел, как вы пытались выйти на связь, хотели починить. По своей технической безграмотности я, кажется, сломал там что-то очень важное. А вы думали, что сломала она, и взяли все на себя.
— Но я действительно сломала там что-то, — возразила Наташа.
— В этом не было никакой необходимости. Так что должен идти я. Вы еще поймете когда-нибудь, в чем смысл жизни.
— Лично я свою кандидатуру выдвигать не собираюсь, — встрял в образовавшуюся паузу Голованов.
— Правильно делаете, — согласился Веселов. — Обойдемся.
— Любой из вас с гораздо большим успехом, чем я, доберется до метеостанции, — спокойно продолжил Голованов. — Для этого нужны только сила и осторожность. У меня и того, и другого меньше, чем у вас. Вы можете себе позволить рисковать, я не могу.
— В отличие от нас она у вас всего одна, — не удержался Веселов.
— Одна, — согласился Голованов. — И прожито уже наверняка больше половины. А, в сущности, еще ничего не сделано.
— Будьте оптимистом, начните все сначала, — продолжал язвить Веселов, с самого начала невзлюбивший Голованова.
— Именно это я и собираюсь сделать, — ответил Голованов.
— Я бы пошла, если бы могла, — неожиданно вмешалась в разговор Наташа.
— Тебя, кажется, никто не спрашивает! — сорвался на откровенную грубость Веселов.
— Не могу, потому что не одна, — попыталась объяснить Наташа.
Ничего не понявшего Веселова, как говорится, понесло по кочкам:
— Оставайтесь, воркуйте, танцуйте, стройте планы на будущее. Раз тебя это устраивает, никаких возражений.
— У меня будет ребенок. — Голос Наташи окреп. — Я хочу, чтобы он жил. Сначала не хотела, теперь очень хочу. Если с ним что-то случится, будет жить его ребенок.
В заезжей воцарилась растерянная тишина. Никто не мог отыскать слов для продолжения разговора. Боялись сказать что-нибудь не то и не так.
За стенами, кажется, тоже наконец-то установилась тишина. В забитое от ветров и непогоды крест-накрест большое окно неожиданно пробрался осторожный луч восходящего солнца, высветив на стене изуродованную выстрелом Голованова гитару.
Бабушкин неторопливо поднялся по заваленному камнями и заросшему низкорослым стлаником распадку, неизвестно почему прозванному ещё в самом начале прошлого века Золотым, на довольно обширное лесистое плато, протянувшееся вдоль реки к северу, до самой Гребенки. Гребенкой это место на реке прозвали проезжавшие по зимнику шоферы. Летом же это был почти непроходимый, а по малой воде и вовсе непроходимый, Южночульмоканский порог, место, где в неведомые времена одно из нередких здесь землетрясений обрушило поперек реки несколько скальных прижимов, совсем было перегородивших стремительную норовистую таежную реку, которая потом долгие годы пробивала и размывала себе путь сквозь завалы огромных камней. До сих пор эти камни причудливо выпячивали свои угловатые спины и бока поперек русла на полуторакилометровое к низовью расстояние. Зимой они заставляли шоферов предельно осторожно петлять между ними и частыми здесь наледями, подолгу застревая в вовсе не проходимых местах в ожидании помощи, а то и спасения от проходящей колонны или более удачливых одиночек, которые, сумев объехать нелегкое препятствие, подвозили их до ближайшего жилья. Застрявшие же с грузом или без груза машины так и оставались вмерзшими в лед до наступления большой воды, которая раз за разом прочищала порожистый участок, навсегда отправляя на каменистое дно реки всё, с чем течение так и не смогло справиться. Когда-то кто-то со злости обозвал это место гребенкой по аналогии с густым гребешком, оставляющим среди своих зубьев клочья выдранных с корнями волос. Название прижилось, но пользовалось только зимой. Летом же, называть почти непроходимый, гремящий и даже подвывающий в непогоду порог Гребенкой, ни у кого из решивших сплавиться через него, язык не поворачивался. Между собой они называли его почти ласково — «смертушкой», а название, обозначенное на карте, не упоминали вовсе — выговорить трудно и не по-свойски как-то, неуважительно. А здешние места всегда было принято уважать, и страх перед ними сглаживать надеждой, что авось как-нибудь на этот раз обойдется.
Именно через Гребенку собирался Бабушкин перебраться на другой берег, переночевать в заброшенной и, кроме него, никому не известной шахте, — бессонная ночь давала о себе знать — дождаться там положенного весеннего тепла, — как-никак, а уже почти конец апреля, — а потом двинуться куда глаза глядят. Подальше от утомившей его психушки и от людей, от которых он только что ушел. Чем-то они ему нравились, чем-то пугали. Никак не мог он понять, что они тут делают, и что будут делать дальше. Их запутанные разговоры и поступки сбивали его с последнего толку. Такое нередко случалось с ним в психушке, когда кто-нибудь из тамошних пациентов подходил к нему с совершенно непонятными разговорами. Тогда ему больше всего хотелось убежать от них подальше, что он и проделал сейчас, надеясь, что сумбур в голове наконец уляжется и ему снова станет свободно и покойно в привычном движении в никуда. Сейчас, правда, у него была ближайшая цель, достигнуть которой предстояло перебравшись через Гребенку на противоположный берег.
Подойдя к намеченному месту своей переправы, он как-то очень легко спустился с крутого обрыва, немного прошел по берегу, отыскивая знакомое место, выпростал из расщелины в камнях длинный, прочный тщательно обтесанный шест и, прищурившись, стал внимательно осматривать торчавшие из катившейся мимо воды верхушки навечно прижившихся здесь от берега до берега камней. Было заметно, что он очень хорошо знаком и с этим местом, и с этими камнями, и что его ничуть не пугает бурлящая вокруг камней вода.
— Однако теперь лететь надо, — сказал он сам себе и, оттолкнувшись шестом от берега, перепрыгнул на мокрую спину ближайшего к берегу камня. Следующий камень торчал уже гораздо дальше, но Бабушкин, отыскав на дне упор для шеста, как-то очень легко буквально перелетел на него. Подтянув шест к себе, пристроил его поперек течения упором между камнем, на котором стоял, и следующим, возвышавшемся почти посередине реки. Это было самой трудной частью его переправы. Почти не задумываясь, он соскользнул в воду и стал перебираться вдоль шеста, распластавшись своим почти невесомым телом по течению ледяной воды. Немного только мешала легкая паняга на спине, которую он так и не захотел сбросить. Такое, казалось бы, немыслимое передвижение было, судя по всему, для него привычным, и скоро он довольно легко выбрался на большой плоский камень и, едва удержав в руках развернувшийся было по течению шест, посмотрел на противоположный берег — до него оставалось теперь рукой подать. Допрыгнуть туда, перескакивая с камня на камень, было для него делом привычным и совсем несложным. Выбросив шест на берег — еще пригодится — он выбрался на берег и стал торопливо подниматься по занесенной слежавшимся снегом осыпи к залитой солнцем пологой вершине прибрежного увала, по которому, на ходу отряхиваясь и подсыхая, было уже недолго добраться до невидного с реки разлома, на дне которого и находилась полузасыпанная, неведомых времен выработка, которую Бабушкин считал шахтой. Что здесь добывали и когда, он понятия не имел, но, однажды наткнувшись на нее, счел удобным убежищем, а порой и ночлегом на случай непогоды и все чаще случающихся с ним недомоганий.
Собрав по пути охапку сушняка, он спустился в разлом, разыскал почти невидимый снаружи вход, с трудом протиснулся в щель между камнями, ветку за веткой перетащил туда же сушняк, быстро развел небольшой почти бездымный костерок и блаженно растянулся на своей старой подстилке из высохшего лапника.
— Ой-ей-ей… — замурлыкал он себе под нос. — Хорошо, когда есть куда приходить и есть, что делать. Буду отдыхать маленько, дочку вспоминать. Просить буду, чтобы все хорошо было, — обращался он неведомо к кому. — Пожалей их, которые там остались. Что делать — не знают, куда идти — не знают, зачем живут тоже, однако, не знают. Трудно им. Не найдут свою дорогу, совсем трудно будет. Хорошие они, только, как жить, не знают. Не умеют, однако. Мне врач говорил, забудь, что ты больной, живи как совсем здоровый. Радуйся, что живешь, тогда все хорошо будет. Правильно говорил. Теперь тоже так думаю.