— Вроде испекся, а? Шашлычок-то? Сырой, нет? — говорил Котяра, вытаскивая из огня тяжелый шампур, отгрызая кусочек, прожевывая и прислушиваясь. — Хорош! Есть можно! Наваливайся!
Он разложил на бревне дымящиеся обугленные ломти. Самарин раскупорил виски. Налил в хромированные рюмочки стеклянистую от костра, рыже-золотистую влагу. Все потянулись и выпили залпом мгновенную жаркую горечь. Заедали дымящимся мясом.
— Ну и Котяра! Ну и шеф-повар!
— Чуток пригорело, а?
— Нет, сладко!
— Ух, горько!
— А ну плесни еще!
— Будьте здоровы!
— Живите богато!
— За твою диссертацию!
— Лишь бы нефть была…
— А виски найдется?
— А глухарятина будет?
— Котяра, бармен, налей-ка…
— Есть, ваша честь!..
Они жадно и весело допили виски. Съели глухаря, покидав в огонь розовые кости. Самарин слил из бутылки в рюмку остаток виски. Кинул бутылку в угли, и она распалась с легким звоном, как льдинка.
Котяра топтался радостно, огромный и красный от пламени. Самарин вскочил, сбил ему шапку на лоб, обхватил за шею, и они понеслись, проминая наст. Захватили за руку Саркисина, притянули за собой, втроем, обнявшись, заскакали, огибая шар света. Сдернули с места Малахова, встряхнули, стиснули крепко. И все вчетвером, выкрикивая, высвистывая, понеслись, вытанцовывая, подбрасывая ноги.
— Дави, дави!
— Чтобы нефть была!
— Да фонтан вдарил!
— Еще шибче!
— Рюмочку не пролей!
В молодых головах вспыхивало от хмеля и радости. Между ними металось огромное костровище. Они прыгали над костром, комом проносясь над ветреным пламенем. Озарялись, обжигались на миг. Хватали головни и с криком метали вверх. Угли с тихим ревом взмывали, вычерчивая рыже-голубые дуги. Падали с шипением в снег.
Малахов, вырываясь на секунду из света, видел над собой блеск звезд, полет головни. А там, глубоко, подошвами подшитых валенок чувствовал нефтяной горизонт, к которому шел турбобур. А тут, между толщью нефти и звезд, — тончайшая пленка жизни. Их тела и движения. Хохот, скачки, дыхание. Волна горячего света.
«Хорошо, так и надо… Братство по жизни!..»
Самарин поднял рюмку:
— Котяра, ну? Сядешь в костер — тебе! А то никому… Десять секунд, и тебе! Заключаю пари! Новый аттракцион!.. Десять секунд в костре, или что такое Котяра! Ну!..
Котяра, гримасничая, сел на снег. Ломтями наста натер ягодицы. Приложил к ним два толстых обледенелых комка и сел на угли. Скороговоркой досчитал до десяти. Вскочил, как ни в чем не бывало, сбивая с ватных штанов тающий, дымный снег.
— Ай да Котяра! — хохотал Самарин, выливая ему в рот рюмку.
— Ай да Котяра! — гоготал Саркисин, приседая, хлопая себя руками по бедрам. — Ну, насмешил! И ты молодец, Андрюшка! Аттракциончик придумал… Как в пьесе… С богатым купцом… Сам на самолет, и ту-ту, а нам на память — последнюю сценку прощания! Чтоб запомнили тебя. Да, Котяра? Вкусно? Не спекся? А за Андрюшку и без штанов бы в угли? Ведь это же роль, роль! Запомни, будешь представлять. Скажешь, меня один благородный человек научил!
— Да что ты, Марик? — растерянно улыбался Самарин. — Это же шутка, а ты так принял.
— Ну, конечно, шуточка, а я ее по-дурацки воспринял! Такая маленькая веселая шуточка. Ты такой шутник. У тебя так тонко, благородно выходит. Нам всем с тобой так весело, так радостно за тебя, за твои успехи. Спасибо, что прибыл к нам, осчастливил… Мне вот про Генделя рассказал, а Валечке нашей альбомчик подаришь про Пикассо, а Котяре лишний глоточек виски уступил!.. Но только я тебе скажу: напрасно ты такой сюда заявился, напрасно! Не должен был ты сюда заявляться!
— Зачем ты мне все это говоришь? — бледнея, сказал Самарин.
— По дружбе, Андрюшка, по дружбе! — тонко насмехался Саркисин. — Мы же друзья, да? По гроб жизни? Хоть больше никогда не увидимся… Так это я тебе свои дружеские мысли высказываю! Чтоб ты понял: не нужно нам твое благородство и даже вредно! И чем скорей ты уедешь, тем лучше! Я ведь твою фонотеку-то, знаешь что? Я ведь ее поколю, пластиночки твои под вездеход покидаю! Мне другая музыка нравится! Котярины песенки до того, как он тебя увидал! Вот ты уедешь, а он опять запоет. Он за спиртик опять возьмется. Виски-то нету, кончились! Он бы и рад за ними в костер, но вот беда, — кончились! Ну ничего, он и спиртиком северным будет утешен, как Колька Манюшкин, до конца! А Валюшка альбомчик твой сохранит. Она — сохранит! Конечно, погорюет и за нормировщика Генку Стрелкина выйдет. Не за профессорского же сынка! Для него профессорские дочки готовы. А альбомчик твой сохранит, как мечту, если, конечно, Генка не вырвет и не спалит. Он ведь, Генка, Пикассо не уважает. Галиматья какая-то! Не помогает ни жить, ни работать!
— Зачем ты мне это все? За что?.. — тихо сказал Самарин.
— А из зависти, Андрюшка, из зависти! — взвился с тонким смехом Саркисин. — Ты добрый, а я ничтожный, признаюсь! Завидую тебе. И вообще, и вообще!.. Вообще-то я тебя ненавижу!..
Он умолк, стало тихо. Было слышно, как звенят, распадаясь, угли. Тает снег вокруг костровища. Урчит буровая, невидимая под морозными звездами.
Малахов смотрел на выжженный пламенем круг. На талую, усыпанную пеплом землю с ворохом красных углей. И ему казалось: в это место врезался, выпав из неба, аппарат сложнейшей конструкции. Разбился в страшном ударе, обернувшись грудой углей. Малый дефект конструкции. Ничтожный просчет и промах. И вот катастрофа.
— Андрюшка, — начал тихо Саркисин. — Андрюшка… Что я такое сейчас?.. Я ведь не это хотел… Совсем другое, и вдруг… Я ведь совсем другое…
Они молчали. Звезды надвигались ослепительным блеском. Малахов думал, что жизнью дан ему еще один маленький опыт вечных людских усилий, направленных на открытие друг друга. Неудачный маленький опыт, ценность которого в том, что он состоялся. И их боль, и их муки, сгоревшее вещество их душ — неизбежная трата в непрерывной, начатой не ими работе по открыванию самих себя. И все они: и смущенный Котяра, и потрясенный Самарин, и бледный, несчастный Саркисин, и он сам, и жена, поджидающая его в поселке, — все они входят в огромный чертеж и план. Медленно, через непонимание и муку, движутся навстречу друг другу, чтоб через тысячу лет встретиться, наконец, в ярчайшей, ослепительной вспышке. И нефть лежала под ними, стиснутая давлением вселенной, как огромное, еще неизреченное слово.
Далеко в тайге, на просеке, раздался звук работающего механизма. Через минуту усилился, наполняя воздух твердым железом. Это вездеход, грохоча, рвал гусеницами лед. Перемалывал корни деревьев. Прорывался сквозь ночь в поселок. Гаврюха с седьмой буровой давил на рычаги, вглядываясь красными глазищами в мелькание охваченных светом стволов.
«Вот и ехать, — подумал Малахов. — Сейчас поднимусь, и прощаться. И, видимо, навсегда…»
Все повернулись на звук и слушали. Костер прогорел. Быстро темнело. И вот из ночи ярким белым снопом ударили фары машины.
Блочный дом в дожде озарялся свечением сварки, наращивал этажи. «Орбита» слепо пялила в тучи пустую глазницу. Бетонка тряслась и пружинила, подбрасывая ревущие тонны, окутывалась едкой гарью. Ольга ждала автобуса в аэропорт, ежась от сырости, задыхаясь от зловония бензина.
«Боже, за что на меня? За что на меня этот ужас? — думала она, прижимаясь к столбу, глядя, как парень без шапки, с мокрыми волосами и две девушки в одинаковых лакированных туфельках толкались и хохотали и машины едва не задевали их заляпанными бортовинами. — Мне-то за что этот опыт? Я-то чем заслужила?»
Колонна рыжих оскаленных «Татр» плотно, нос в хвост, прошла по бетону, и на кузове каждой было выведено мелом: «Сургут».
«Да что это я? — провожала она глазами колонну, стряхивая с себя тяжесть и гнет. — Да как он смеет со мной? Кто он мне?.. Жалкий! Весь ядом пропитан! Чужой!.. Думать о нем не желаю! Чтоб сгинул… Да я из милости руку ему протянула, из сострадания, а он в ослеплении… Нет его! Пусть один пропадает!..»
Зеленый, защитного цвета трубовоз, двухголовый и хищный, как ящер, пронесся приземисто на огромных баллонах, волоча железный хлыст труб. И в граненой кабине, как в зрачке, промелькнуло лицо и букетик.
«Все бред, наваждение!.. Этого нет и не будет!.. Сейчас на самолет, и исчезнуть… Я же свободна! Молода, хороша! Вся моя жизнь впереди! А он?.. Старик! Жалкий, едкий!.. И жестокий, жестокий!.. Как он смел, мне?.. Да упади он теперь на колени… Да ползи он за мной… Эту грязь на дороге целуй… Ненавижу! Нет его больше!..»
Девицы хватали парня под руки, пихали его под колеса на трассу. А он вырывался со смехом, уклоняясь от брызг и грязи. Остромордый, военного образца ЗИЛ с выхлопной трубой наподобие сжатого кулака проревел, колыхая в кузове привязанный зеркальный шкаф. И зеркало сквозь дождь хлестнуло ей по глазам упавшим небом, стальной оболочкой «Орбиты».
Ольга вдруг ощутила свою свободу, стряхивая с себя этот город и бред.
«Нет его!.. Истребила!..»
Она поднялась на носки, пытаясь разглядеть в скоплении машин автобус. И увидала: вдоль бетонки, черпая башмаками воду, качаясь, окутанный выхлопами, идет Ковригин, весь исхлестанный, грязный, с несчастным лицом, хватает ртом воздух, пробиваясь вслепую сквозь рев и железо. И такое внезапное больное влечение, и жалость, в прощение его, худого, неверно бредущего…
Он приближался. Увидел ее и вдруг встал. Так и стояли, не двигаясь, у бетонной дороги. Он беззвучно шептал, и она первая пошла навстречу беззвучному шепоту, а он ловил ее издали, протягивая худые раскрытые руки. И она, вдруг ослепнув, кинулась, обняла. Он ткнулся твердым лбом в ее плечо, дрожал, что-то пытаясь сказать. А она раскрывала свой плащ, прятала его от дождя.
— Ну и дождь!.. Ты вымок, продрог…
— Прости меня!.. Мне невозможно… Я шел… Торопился сказать.
— Ну что же это дождь-то какой!.. Весь до нитки… А я стою…
— Я должен тебе сказать… Я решил… Все известно, и уже не помочь… Но я торопился увидеть…