Или напоминал о существовании такого уже академически узаконенного культурного явления, как «черный юмор».
Мой личный опыт общения с разными людьми, отвечал я, убеждает меня в том, что социальное поведение людей, для которых черный юмор вполне приемлем и потребляем, для кого этот юмор не «ой, ужас какой, как же ты можешь!», а вполне легитимная область коммуникативного поведения, как правило, в значительно большей степени соответствуют моим представлениям о «высоконравственном».
И я уж не буду говорить о том, что в ряде случаев нет более надежного анестезирующего средства, чем смех. В том числе и самый «циничный». В том числе и на самые «больные» темы.
Бывает цинизм-цинизм. А бывает игровая имитация цинизма, игра в цинизм. Путать одно с другим – то же самое, что путать автора с его персонажем. Это очень давнее и очень устойчивое заблуждение.
«Имитация цинизма есть игра с дьяволом, – ответил мне на это некий строгий собеседник, – которая является позволением дьяволу прийти в наш мир вновь! Лучше вообще не имитировать и не умножать сущности сверх меры». Вот прямо так.
«Можно, конечно, и так сказать, – ответил я. – А можно сказать и так, что осмеяние дьявола (извините, что с маленькой буквы) – чувствительный удар по его властным амбициям».
Резюмируя не слишком продуктивную дискуссию, совсем коротко отвечу так. Всё – любое высказывание, любой жест или выражение лица, любая картинка, любая музыкальная фраза – все, что способно у меня, не у кого-нибудь другого, а именно у меня, со всем моим социальным, чувственным, интеллектуальным опытом, со всеми моими сложившимися к сегодняшнему дню нравственными и эстетическими представлениями о добром и злом, о красивом и уродливом, о смешном и несмешном, – все, что способно вызвать у меня улыбку, имеет безусловное и непререкаемое право на существование. Спорить на эти темы можно бесконечно, но ничего, кроме взаимного раздражения, эти споры не принесут. Потому что тут вступает в силу такой сугубо персональный фактор, как вкус – вкус эстетический, вкус нравственный, вкус поведенческий. И в общем-то, ничем иным, кроме этого фактора, мы не можем руководствоваться в своих высказываниях, поступках или оценках происходящего вокруг нас без риска утонуть с головой в дурной бесконечности.
Да, я уверен, что люди шутили в гетто. Я уверен, что люди шутили в лагерных бараках. Я уверен и даже точно знаю от очевидцев, что люди шутили и рассказывали анекдоты в блокадном Ленинграде.
Также я уверен в том, что зло никогда не шутит. Зло, как правило, очень серьезно. Оно ходит среди нас, и его легко узнать по сжатым челюстям и сдвинутым бровям. А если оно вдруг решит пошутить, то эти шутки легко распознаются по повышенной угрюмой тупости.
Мне, например, запомнилась такая искрометная шутка. Причем буквально на тему, обозначенную в начале.
Однажды я слышал и видел, как под моим окном компания пьяных красномордых ублюдков горланила на мотив веселого танца «Семь-сорок»:
«Ас-венцим – чудный лагерь! Ас-венцим – чудный лагерь! Лето наступит – поедем туда-а!»
Никто ведь не станет спрашивать меня, нравится ли мне такой юмор? Ведь правда же?
Но если кто-нибудь из участников дискуссии на этом примере захочет спросить, по-прежнему ли я считаю любой смех законным, то я отвечу так.
Да, я все равно уверен, что смех не бывает преступным. Он бывает иногда злобным и глупым. Это да. Так давайте и будем считать такой смех глупым и злобным, а его носителей дураками и подонками.
Напомню, что вопрос касался именно и конкретно темы Холокоста. Понятно, что эта тема, а также тема геноцида армян в Османской Турции, занимает особое и отдельное место среди прочих болезненных тем во всей истории прошедшего века. Потому что ни одно другое из многочисленных и масштабных злодеяний и преступлений двадцатого века не ставило перед собой задачу полного истребления огромного количества жителей Европы, мужчин, женщин и детей, выбранных лишь по одному признаку – по признаку крови, по обстоятельствам родства и рождения.
Это понятно, и эта «особость» не вызывает – по крайней мере у меня – сомнения.
Но также мне понятно и другое. Устанавливая пусть даже не внешние, а лишь внутренние запреты на рефлексию по поводу чего угодно, решив обозначить запретные темы, мы никогда не остановимся на достигнутом. Вирус запретительства всесилен и коварен. И мы видим это с необычайной наглядностью в наши дни, когда эпидемия «оскорбленных чувств» заставляет нормальных людей пугливо озираться: не притаился ли за углом какой-нибудь обиженный и оскорбленный, не свистнет ли он сейчас в два пальца, призывая на подмогу своим поруганным чувствам отряд угрюмых мужчин в папахах и в штанах с лампасами.
Шутить на тему Холокоста непозволительно? Ну, допустим. А на все остальные – позволительно? Заметили ли вы, как в разные годы сакральным статусом наделялись и наделяются разные прочие темы, слова, имена?
Не могу забыть, как в один из позднесоветских годов я насмерть рассорился с одной барышней, которая призналась мне однажды, что ее «больно ранят» (так и сказала) мои шуточки про Ленина, что ей невыносимо слышать, как я неуважительно именую его «Лукичом», ну и вообще. «Пойми, – говорила она с чувством, в искренности которого я не усомнился, – пойми, что у человека в жизни должно быть хоть что-то святое!»
Нет, она не была никакой особенно пламенной и упертой комсомолкой-коммунисткой. И вообще до того разговора она казалась мне вполне адекватным человеком. Но вот – поди ж ты! Выбрала себе «что-то святое»…
Не помню, что я в тот раз ей ответил, но точно помню, что после этого разговора мы больше не виделись.
Вопрос, процитированный мною в самом начале, имел такое, как казалось автору, существенное уточнение:
«Вопрос не о юр. запретах (ни в коем случае), а вопрос об уместности, внутренних ограничениях и моральном праве».
В том-то и дело, что «внутренние ограничения» крайне редко остаются внутренними. Установив внутренние ограничения, человек в меру своих полномочий и возможностей стремится ограничить и другого. А там уже и до «юр. запретов» рукой подать.
Эта тема неизбежно смыкается с одиозной, распухающей до неопределенных размеров темой «оскорбления чувств», каковая, практически минуя стадию общественной дискуссии, стала темой судебно-карательных мероприятий.
Поэтому давайте руководствоваться лишь собственными представлениями о такте и о вкусе, об уместности или неуместности. Давайте не будем руководствоваться глупой убежденностью, что смешное может быть в принципе оскорбительным для человека с нормальными нравственными рефлексами. Не может!
Я давно заметил, что неугомонные спорщики часто свои возражение начинают со слов «Ну а если…» «Ну а если ваш ребенок… Ну а если в вашем подъезде… А если вдруг…»
Когда я наталкиваюсь на это «если», я прямо буквально съеживаюсь, и мне решительно не хочется узнавать, что там дальше.
Однажды, помню, я написал, что, по моему глубокому убеждению, на поминках, даже если это поминки по очень близкому тебе человеку, не надо делать скучные лица, не надо говорить вполголоса и избегать даже подобий улыбки. Напротив, уверен я, надо непременно вспоминать что-нибудь смешное и веселое, надо смеяться, если смешно, потому что смех и ненатужная веселость и саму даже смерть способны иногда заставить усомниться в собственном всесилии.
Если не первый, то уж точно второй комментарий начинался, конечно же, со слов «Ну а если». И я, не став даже читать, что там было дальше, решил все же ответить.
«Да! – ответил я. – И в этом случае – тоже. И в этом случае – даже особенно!»
Разговор о разговоре
Сейчас много и увлеченно говорят о лжи – тотальной, бодро захватывающей все новые и новые территории хоть политической, хоть общественной, хоть культурной жизни. О лжи как о норме, как о социально-культурном мейнстриме, как об общественном договоре.
И понятно почему. И я о том же думаю постоянно. И я вот однажды написал текст под названием «Сестры – ложь и война».
А разговор между тем продолжается, расширяясь и вовлекая все больше участников.
И уже не столько само это явление, сколько разговор о нем подталкивает к новым, пусть даже и мимолетным соображениям.
Разговор о лжи рискует довольно быстро зайти в тупик без представлений о правде. Нет, в общем-то, все понятно: зло как объект умственных или художественных построений существенно привлекательнее, гибче, разнообразнее и, если угодно, изысканнее, чем скучное и степенное «добро», удручающее дидактическим схематизмом. Художникам всех времен куда лучше удавались картины ада, чем унылый и пустынный рай, где нет не только печали и воздыханий, но и вообще ничего нет.
Тем не менее…
Особенно, конечно, хороши рассуждения о том, что правда от неправды, в сущности, мало чем отличается, что врут более или менее все, что культура, в том числе и бытовая, – это сплошные ложь и лицемерие, потому что, например, расхожая фраза «я рад тебя видеть» часто является лживой, потому что ни фига ты не рад, и я это понимаю, но при этом говорю, что и я ужасно рад.
Очень интересно бывает выслушать академически бесстрастные рассуждения про то, что все относительно, про то, что «а кто не врет, все врут», про то, что «сказка ложь», про то, что «нет правды на земле, но нет ее и выше», про многое другое.
Эти академические соображения, особенно если они высказаны остроумно и весело, если они иллюстрированы нетривиальными картинками, забавными примерами из жизни, кинокадрами и авторитетными цитатами, бывают хороши и обаятельны.
Узнавать в очередной раз о том, что, вообще-то говоря, все врут, в каком-то смысле приятно, облегчительно и самооправдательно.
Конечно, всё ложь, кто бы поспорил. И нормы социального поведения – ложь. И политкорректность – ложь. И обычное «здравствуйте» – ложь и лицемерие, особенно если ты в душе своей вовсе не желаешь здоровья тому, с кем ты только что поздоровался.