Время политики — страница 24 из 52

После чего горделивый тезис о сугубой поэтичности его души нашел свое подтверждение в употреблении истинно поэтического количества всех тех напитков, до каких только могла дотянуться его свободная от стакана рука. Та самая, перевязанная.

В какой-то момент этот «в душе поэт» резко побледнел, и его довольно бурно и обильно вырвало прямо на стол. Пострадали, кстати, и чьи-то брюки. Кажется, и чья-то юбка тоже. Про стол я уж не говорю, это и так понятно.

Виталика как-то подхватили под руки, увели в ванную, со стола, как смогли, стерли следы физиологической деятельности его взбунтовавшегося организма, что-то как-то вымыли, что-то как-то вытерли, но первоначального благолепия, понятное дело, восстановить не удалось.

Выпивать-то кое-как все-таки продолжали, а вот закусывали уже с вполне объяснимой повышенной настороженностью.

Кое-как разговаривали, но почему-то тихо. О пении песен и вовсе забыли. До песен ли тут!

Из ванной вновь появился Виталик. Он был еще слегка бледен, но уже улыбался, причем почему-то милостиво и как-то даже снисходительно.

Его, сумевшего таки стать безусловным центром всеобщего внимания, отпаивали крепким чаем и спрашивали про самочувствие.

В какой-то момент его самочувствие, видимо, наладилось до такой степени, что он повернулся ко мне и очень томно, не без некоторой театральности, произнес: «Леня!» «Лева», – поправил я его. «Неважно – Лева, Леня! Леня! Может, ты почитаешь чего-нибудь из своего?»

«Да нет, как-то неохота», – сказал я. «Да чего ты боишься? – слегка раздраженно сказал Виталик. – Читай давай! Небось говно какое-нибудь пишешь? Не бойся, я сегодня добрый».

Я среагировать не успел, потому что меня опередил хозяин дома. Он совершенно молча встал со своего места и, превозмогая свою общепризнанную интеллигентность и сложившиеся веками представления о гостеприимстве, взял своего бывшего одноклассника за воротник и повел его в сторону вешалки.

«Ладно, ладно, я все понял, уйду сам, – покорно шагая в прихожую, говорил Виталик. – Я вижу, что пришелся не ко двору. Я же вижу, что здесь одни евреи! Что мне тут делать!»

И ушел, хлопнув, как положено, дверью.

За столом повисла некоторая, как это и бывает в подобных случаях, тишина. Потом, когда где-то в глубине лестничной площадки громко хлопнула подъездная дверь, кто-то тревожно вспомнил про «хрясть по окну снаружи». Но ему тотчас напомнили, что мы, вообще-то, вовсе не на первом и даже не на втором, а, прямо скажем, на девятом этаже. Так что это – вряд ли.

Забытые головы

Легче и естественнее всего начинать с детства. Так и поступим.

Так вот. В детстве я был необычайно смешлив. Настолько, что родители иногда начинали беспокоиться на предмет устойчивости моего психического состояния. И даже однажды показали меня какому-то специалисту. Который, к слову сказать, тоже умудрился меня чем-то рассмешить. Уже забыл, чем именно. Специалист ничего тревожного не обнаружил. Сказал: «Ржет? Ну и пусть ржет». Вот я и ржал.

То, что меня смешило все, что вполне легитимно проходило по ведомству юмора-сатиры, например карикатуры в «Крокодиле», в том числе и политического содержания, смысла которых я не понимал, а понимал лишь, что это непременно смешно, – это еще ладно.

Но меня до истерики смешили иногда вещи, которые ну никак, мягко говоря, не предполагали смеховой реакции, а скорее даже совсем наоборот.

Ну например. Мне только что исполнилось шесть лет, когда в комнату, где я лежал в очередной ангине, вошел старший пятнадцатилетний брат и непривычно «взрослым» голосом, похожим на голос радиодиктора, сказал: «Умер товарищ Сталин». И я непонятно отчего начал вдруг ерничать и кривляться. Забыв про больное горло, я стал громким, дурацким, петушиным голосом передразнивать торжественную и скорбную интонацию брата. И ржать, конечно же. А он – от страха ли или от чего-то еще – так треснул меня по уху, что я отлетел в угол и заревел. Таким мне и запомнилось это историческое событие.

Или, допустим, звучит по радио в исполнении хора песня, которая звучала тогда практически ежедневно. «Широка страна моя родная», – плавно и величаво начинает хор. И я тут же впадаю в смеховой транс, потому что мой избирательный слух преступно выдергивает из гомогенной ткани стройного и слишком для моего темперамента медлительного пения причудливую и семантически привлекательную окказиональную морфему «многовней».

Или совсем печальная история про то, как меня, уже двенадцатилетнего, с позором вывели из театрального зала, куда нас повели с классом на спектакль «Овод». Неудержимый смех настиг меня в самый неподходящий момент, а именно тогда, когда главного героя принялись казнить. Что там меня так развеселило, я уже не помню. То ли кто-то из артистов слегка споткнулся о ковер, то ли в ярком свете театрального прожектора отчетливо проступили обильные брызги слюны, вылетавшие изо рта трагического героя. Но то, что я никак не мог остановиться, это я помню хорошо. Ну и вывели. Да и как не подвергнуть справедливому остракизму юного морального урода, своим кощунственным смехом посягнувшего на стройную картину мира, где ясно сказано, где положено смеяться, а где плакать.

Не с тем ли давним эпизодом связана моя долгая и устойчивая неприязнь к театральному искусству, которую удалось преодолеть лишь совсем недавно? Не оттуда ли долгое и устойчивое понимание театра как мучительной школы с той лишь разницей, что в театре тебя не вызывали к доске, хотя и велели сидеть смирно и послушно хлопать в конце. Ну и буфет в театре поинтереснее. А в остальном – то же самое.

Школа, школа… Уверен, что не только в моей дружеской компании, но и во многих других время от времени возникают коллективные воспоминания о типовых речевых конструкциях, свойственных школьным учителям. Ну-ка! Кто что помнит? «Голову ты дома не забыл?» Еще бы не помнить! А «лес рук» помни-те? Ну а как же! А «звонок не для вас, а для учителя»? А «расскажите, чему это вы так смеетесь. Давайте вместе посмеемся»? А «Козлов, спишь на уроке?»? А «если он спрыгнет с пятого этажа, ты тоже спрыгнешь?» Как забыть? И лишь эти коллективные воспоминания, сопровождаемые освобождающим хохотом, слегка ослабляют ту однажды надетую на тебя лямку казенного гнета, которую ты так и тянешь за собой не только по детской, но уже и по взрослой жизни.

Помнить-то мы это помним. Но ведь это помнят и те, кто, от души отсмеявшись по поводу собственных школьных воспоминаний, сами становятся школьными учителями. И вдруг неожиданно для самих себя спрашивают у учащегося все про ту же самую забытую дома голову, которой когда-то изводили их самих.

Не потому ли уже бог знает которое поколение школьных учителей воспроизводит один и тот же тщательно выверенный и одобренный в самых высших, хотя и неведомых инстанциях, передающийся по законам бытования фольклора репертуар речевых приемов, что многим людям свойственно бессознательно, но неминуемо мучить других людей тем, чем когда-то мучили их?

Не по той же ли самой причине люди творческих профессий, которым вроде бы полагаются по штату талант и вкус, в тех случаях, когда они вдруг начинают играть не вполне свойственные себе социально-культурные роли, вдруг начинают публично изъясняться на давно и основательно осмеянном – в том числе и ими самими – языке партийных постановлений далекого советского прошлого?

Не содержание диктует форму – форму диктует та социально-культурная роль, которую играют люди. В некоторых обстоятельствах люди становятся персонажами, часто пародийными.

И власть, даже самая маленькая, даже символическая, всегда служит серьезным испытанием для силы и надежности вкусового иммунитета, всегда серьезно испытывает на прочность спасительный инструмент самоиронии.

А почему я начал с воспоминаний о своей повышенной детской смешливости? Ну, во-первых, с чего-то же надо было начать. А во-вторых, потому, что ребенок не хуже, а, может быть, лучше взрослого знает о том, что патетическая лексика, фразеология, интонация, лишенные реального живого чувства, всегда несут в себе скрытый заряд непредусмотренной пародийности. Просто ребенок до поры до времени не умеет это сформулировать. Поэтому он просто смеется.

Мусорный ветер, или Сущие пустяки

В процессе бесперебойного цитатообмена между различными культурными людьми, наряду с неизменными, обретшими с годами некоторую непоколебимую железобетонность «мы все учились понемногу», или, например, «быть знаменитым некрасиво», или, допустим, «хотели как лучше, а вышло…», или «все смешалось в доме…» и так далее, вполне почетное место занимает и ахматовская строчка «когда б вы знали, из какого сора».

Но не только стихи растут из этого ахматовского сора.

Из него, не ведая стыда, растут также и различные, совершенно безответственные и паразитические, но настойчивые и пронзительные, как сирена полицейской машины, ассоциации, связанные не столько с самим словом «сор», сколько с верным и неразлучным его синонимом.

Слово «мусор», хоть в мыслях, хоть в разговорах, фигурирует постоянно, возникая в самых разнообразных контекстах.

А на наши непокрытые головы бесперебойно валятся различные и в основном тягостные медиановости, где упоминаются то «мусорная реформа», то «мусорная мафия», то «мусорный полигон», новости, где рассказывается об отчаянных и, как правило, совершенно безуспешных попытках граждан защититься от всепроникающего «мусора». А новости, где сообщается о том, что те, другие, пятые и десятые массовые или персональные выступления граждан неизменно, тупо и грубо подавляются полицейскими дубинами (во всех значениях этого слова), не могут не отозваться праздными размышлениями о том, посредством какого расхожего просторечия некоторые непочтительные и несознательные граждане именуют иногда доблестных сотрудников правоохранительных органов.

Да, у слова «мусор» есть разные значения. И эти разные значения иногда, как в случае с «мусорными войнами», довольно многозначительно совпадают в едином времени и пространстве.