вить ему точку опоры. «А тебе зачем?» – поинтересовались там. «Да вот хотелось бы перевернуть мир», – застенчиво глядя в землю, ответил умник.
Подумали – и не дали. И правильно, кстати, сделали. Перевернул бы он вряд ли. Ну а вдруг! Оно кому-нибудь надо?
Но амбиция-то какова!
Бывают серьезные амбиции и в наши дни. Бывают, будем справедливы. Но мы ведь – всего лишь современники. А большое, как было сказано, видится на расстоянии. Поэтому в глаза постоянно бросается совсем другое, более печальное.
Нынешний среднестатистический умник тоже время от времени говорит что-то о точке опоры. Типа неплохо бы на что-нибудь опереться. «Ну а тебе-то еще зачем?» – спрашивают его со сложной смесью жалостливого дружелюбия и плохо скрытого раздражения. «Да вот думаю, как бы с дивана подняться. А то вон на щеках вся подушка уже отпечаталась». «Ну ладно, – говорят, – бери, не жалко».
Умник какое-то время думает, а потом говорит: «Да ну ее, эту вашу точку, уберите-ка вы ее отсюда. Без нее тошно».
И с облегчением переворачивается на другой бок, лицом к стенке, где долго и творчески плодотворно разглядывает на обоях давнее привычное кофейное пятно, по своим очертаниям неожиданно напомнившее ему полузабытый силуэт его первой – строгой, но справедливой – учительницы Александры Федоровны.
Курица и Сальери
Широко известно, что зависть является питательной средой для человеческой подлости, для предательства, для клеветы и доносительства. Иногда зависть чревата войнами или бунтами, бессмысленными и беспощадными. Иногда это сильное, хотя и малопочтенное чувство лежало и продолжает лежать в сюжетной основе различных литературных произведений, в том числе и классических.
Но иногда, если постараться и если повезет, самозарождающаяся непрошеная энергия зависти вполне способна со временем преобразовываться в творческую, созидательную энергию. Всякое бывает.
Однажды в дружеском кругу зашел разговор на странную тему. Почему-то заговорили именно о ней, о зависти. То есть все стали вдруг по очереди признаваться в том, кто когда кому и чему остро и болезненно завидовал. В основном речь шла о детстве – это всегда интереснее, потому что ярче и жанрово чище.
Признания были разные.
Один завидовал своему однокласснику, у которого была кожаная летчицкая куртка, доставшаяся ему от отца – бывшего авиационного штурмана. Другая, по имени Татьяна, завидовала когда-то соседской девочке, потому что у той было роскошное имя Олимпиада. Третий завидовал младшему брату-дошкольнику, потому что ему, брату, не надо было вставать чуть свет и тащиться в школу.
И мне было о чем вспомнить. Потому что – пришло время признаться – мальчик я был необычайно завистливый.
Но что интересно: завидовал я все больше чему-нибудь скорее странному, чему-нибудь такому, чему обычно завидовать как-то не принято. Если я и был маленьким Сальери, то моими Моцартами были не авторы великих «Реквиемов», а совсем, мягко говоря, другие персонажи.
Так, например, я вспомнил, что серьезно завидовал соседу по парте, умевшему шевелить ушами. Но недолго я ему завидовал. Потому что очень скоро я научился этому и сам. И не абы как. В отличие от недавнего объекта моей зависти я научился шевелить не только двумя ушами вместе, но и каждым по отдельности.
Ученик, как это иногда случается, превзошел учителя. Но никакого, кстати, портрета с надписью «Победителю-ученику от побежденного учителя» я от него не дождался. Ну и ладно! Он и без того был посрамлен, а я справедливо прославлен и возвеличен.
Также я завидовал однокласснику, который вместе со своей матерью жил в заводской проходной.
Это было, конечно, незабываемо!
Целый день мимо них шастали разные люди, некоторые здоровались и останавливались поговорить. В их жилище как-то помещались две перпендикулярно расположенные относительно друг друга кровати и стол с керосинкой. Где-то каким-то образом размещалась и посуда. Я это знаю точно, потому что мне посчастливилось однажды у них пообедать. И я навсегда запомнил, что именно мы ели. На первое был суп с макаронами, а на второе – просто макароны. Мне это ужасно понравилось, а другу я, разумеется, тяжело и даже отчасти злобно завидовал.
Но, в отличие от искусства шевеления ушами, такого уровня роскошества мне достичь не удалось никогда. Я даже и не мечтал об этом. То есть все же мечтал, но мечты эти я старался надежно упрятать в отдаленных тайниках души.
Да, я был завистлив. И я не уверен, что эта малосимпатичная страсть вполне покинула мою беспокойную душу.
И я не ищу оправданий. Ну, если не считать оправданием то малозначительное обстоятельство, что завистлив я был абсолютно бескорыстно. И действительно, может ли, скажите, быть какая-нибудь корысть в зависти даже не людям, а тем или иным представителям животного мира? Думаю, вряд ли.
А я хорошо помню, что в раннем детстве я завидовал им, завидовал мучительно и страстно. Всем по очереди.
Зависть эта не вызывала недобрых чувств, нет. Она была иного свойства. Мне мечталось оказаться на месте того или иного объекта моей зависти. И даже больше – стать им самим. Превратиться в него.
Я знаю, что подобное свойственно многим. Что почти все дети в определенном возрасте представляют себя кто собачкой, кто медвежонком, кто зайчиком, кто мартышкой, кто кошкой, кто мышкой.
С чего все это начинается? Не с семи ли фарфоровых слоников, выстроившихся по росту на поверхности бабушкиного комода? Не с плюшевого ли медведя? Не с «Теремка» ли? Кому не мечталось жить в тесноте, да не в обиде вместе с такими славными мышкой-норушкой да лягушкой-квакушкой? А «Маугли»? А «мы с тобой одной крови, ты и я»?
Быть зверем – тигром, дельфином, осьминогом, белочкой.
Быть зверем. Уметь то, что умеют они. Жить в лесу, в пещере, в норе, в дупле, в гнезде, в небесах, на дне морском. Быть вольным и независимым. Не ходить в детский сад и не жевать постылую манную кашу, а гордо и степенно в компании себе подобных идти на водопой. Подстерегать в зарослях нерасторопную и доверчивую косулю. Делать запасы на зиму. Сладко спать в уютной берлоге. Быть волком, крадущимся к овчарне. Быть ловким и стремительным. Быть защищенным и могучим.
Или не обязательно могучим, а просто защищенным. Маленьким, но гордым и, главное, неуязвимым. Как, например, ежик с румяным яблочком на колючем загривке.
Ну и птицей, разумеется, как же без этого!
Кого не терзал распроклятый вопрос, почему люди не летают, как птицы? Разве вы в детстве не играли в птиц, не бегали по двору, яростно размахивая руками и воображая, что валяющиеся на асфальте фантики, плевки и окурки – это не фантики, плевки и окурки, а дома и улицы, леса и реки, заводы с трубами и лениво ползущие по рельсам веревочки поездов. Что перемещающиеся среди фантиков и окурков жучки, паучки и козявки – это люди и звери, чьи ничтожные, едва видимые фигурки способен различить лишь твой орлиный взор.
А по собственному дому вы, размахивая руками, не носились? Не случалось ли вам побывать тем самым альбатросом, которому «исполинские мешают крылья»? Не порхали ли вы по своей квартире, распростертыми своими крылами сбивая со стола на пол книжки и тетрадки, а если особенно повезет, то и фарфоровую балерину с буфетной полки. И – вдребезги, конечно. И, сама, кстати, виновата! Если не умеешь летать, зачем изображать из себя лебедя и стоять при этом на самом краю?
Летать-то кому неохота, это понятно. Но ведь бывают же и другие птицы, которые в соответствии с их фольклорной репутацией вроде бы вовсе даже и не птицы, а непонятно кто…
Что делать, например, с таким, выдранным из пространственно-временного контекста, одновременно смутным и ярким то ли сном, то ли воспоминанием?
Кажется, весна. Да, точно, весна. Потому что посреди грязноватого сугроба распростерлась большая лужа с ледяным дном.
Это не город, нет. Это по всем признакам пригород. Покосившийся щербатый забор. Мокрое от капели крыльцо с коварными фрагментами льда на ступеньках и на перилах.
А рядом с крыльцом расхаживает одинокая курица. Ничего особенного – просто ходит туда-сюда, отыскивая под ногами что-то невидимое миру, но пригодное для пропитания. Просто курица, самая обычная пеструшка.
Но что-то мне в тот момент увиделось в ней такое горделивое и значительное, такое что-то независимое от жизненных обстоятельств, от недобрых сил природы и от заботливого семейного гнета, что я явственно ощутил, как во мне медленно вскипает жгучая зависть к этому существу, одному из тех существ, чьи общепризнанные нелепость и умственная безнадежность давно уже стали общим местом.
Такой вот, с позволения сказать, Моцарт, бестолково квохчущий и потешно заваливающийся набок, явился однажды перед моим неравнодушным взором. Но все это было еще задолго до грехопадения. Никакие гении и злодейства, никакие «последние дары Изоры» не смущали и не искушали еще мою целомудренную младенческую душу. А вот зависть уже была.
Эта полувыдумка-полувоспоминание всплывает в памяти всякий раз, когда я начинаю подозревать, что мне отказывает спасительное чувство самоиронии. «Имеет ли особый смысл, – думаю я в таких случаях, – так уж важничать и надувать щеки тому, кто хотя бы раз в жизни оказался способным позавидовать курице?» И это, между прочим, помогает.
Быстро, задом наперед
Непонятно, откуда приходят какие-то нежданные воспоминания. Особенно дороги бывают те, что связаны с чем-нибудь смешным.
В данном случае я почему-то стал вспоминать о том, как в разные времена и возрасты комическое иногда, случайно и непредвиденно, само собой рождалось из более чем скромных, если сравнивать с нынешними, возможностей окружавшей нас допотопной по нынешним временам техники. Ну вроде как трагедия – из духа музыки.
Относительно недавно один мой товарищ рассказал, как, будучи изобретательным и смешливым подростком, развлекался он, созерцая в телевизоре трансляции оперных спектаклей с выключенным звуком. При этом он утверждал, что ничего смешнее в своей жизни он не видел. Я ему с готовностью поверил, но на себе его утверждение проверять не стал – у каждого возраста свои представления о веселом и скучном, о смешном и серьезном. Не стал я проверять, опасаясь вполне возможных горьких разочарований, а их и без того слишком много в нашей жизни. Боюсь, что поздно, слишком поздно поделился он со мной этим своим драгоценным, судя по всему, опытом.