Я рос в коммуналке, а поэтому разных свадеб насмотрелся вдоволь. И в квартире, и во дворе.
Но я хочу рассказать про самую первую свадьбу, которую я запомнил не как шумное, в ритме звучащего патефона мелькание разноцветных пятен, а как именно свадьбу – с женихом, с невестой, с гостями.
Примерно с тех пор, как я стал кое-как различать отдельные слова и фразы в гомогенном речевом «шуме времени», я постоянно слышал, не пытаясь даже понять значения не вполне понятных слов: «Топится, топится в огороде банька. Женится, женится мой миленок Ванька».
Так пела на кухне в густом котлетном дыму соседская Маруся, женщина малограмотная, добрая и веселая.
Про «баньку» я знал. В баню за отсутствием в квартире ванной меня таскал отец и там яростно тер мне спину жесткой мочалкой. Но это знание с глаголом «жениться» увязывалось как-то не очень.
«Миленок» был, пожалуй, ближе к делу. Потому что миленком назывался муж этой самой Маруси. И был он никакой не Ванька, а, кажется, Мишка. Она же за глаза называла его именно «миленком». Именно поэтому я долгое время, пока не стал взрослым, твердо знал, что миленок – это вечно пьяное, слюнявое с оловянными глазами чудище, месяцами где-то пропадавшее, а потом появлявшееся в нашей квартире, отнимавшее у Маруси все деньги, что она зарабатывала мытьем полов в школе и на лестнице нашего дома, и снова – к явному облегчению жильцов, включая и саму Марусю, – исчезавшее на неопределенное время.
«Вот у всех мужики как мужики, – сокрушалась Маруся в минуты откровения. – Нюркин спьяну под поезд попал. Шуркиного прямо у проходной зарезали. А мово-то миленка никакая холера не берет. Э-эх!»
В определенной социальной среде такой тип супружеских отношений считался если не нормой, то, скажем так, вариантом нормы.
Помню, например, такой эпизод, тоже из детства. Какой-то у нас в квартире был ремонт. То ли полы перестилали, то ли еще чего.
А в разгар этого ремонта мой отец уехал в какую-то очередную командировку, и рабочие об этом знали.
Однажды утром мама, умываясь на кухне под рукомойником, так стремительно и так неловко как-то опустила голову, что сильно ударилась лицом об этот самый рукомойник. Под глазом, конечно, расцвел выразительный синяк.
Пришли рабочие. Молча посмотрели. Покачали головами. «Вернулся, значит?» – сочувственно спросил один из них.
Но мы отвлеклись. Я-то ведь обещал про свадьбу. Вот вам и свадьба.
Эта свадьба случилась в конце декабря 52-го года. А возможно, что и в Тот Самый день, в последний день рождения учителя и вождя.
Вождю и учителю оставалось пыхтеть своей трубкой чуть больше двух месяцев, и, хотя «Дело врачей» началось чуть позже, в январе следующего года, юдофобская истерия была в самом разгаре.
Я помню, как в один из этих дней из школы мой старший брат пришел заплаканный, что меня совершенно потрясло. Он же был взрослый, ему было целых пятнадцать лет, он же никогда не плакал, он был храбрый и, конечно, самый сильный.
Он сказал: «Сегодня Нина Дмитриевна на уроке литературы заставила всех в классе по очереди встать и сказать, кто какой национальности». Он сглотнул постыдные слезы и тихо добавил: «Я там такой один». Мама лишь вздохнула, бабушка произнесла что-то на идиш и вышла в другую комнату, а я вообще ни черта не понял.
Ну вот, мы, кажется, снова отвлеклись. Мы же про свадьбу вроде! Да, про свадьбу. Итак.
Мне пять лет. И я помню если не всё, то почти всё.
Помню, что замуж выходила соседка Галя Фомина, студентка педагогического института, та самая, что учила меня буквам посредством бублика. «Вот целый бублик. – говорила она, – это буква „о“. А это (и она ломала бублик пополам) буква „с“».
Я помню эти приготовления. Я помню, что творилось на кухне. Я помню, как наряжалась Галя и ее родители. Помню, что ее отец, летчик в отставке, Сергей Александрович надел на себя все боевые ордена и ходил по коридору, слегка позвякивая…
И я помню общее волнение, постепенно перешедшее в панику, потому что жених не просто опаздывал, а опаздывал как-то очень сильно.
«Он передумал! Он решил меня бросить!» – плакала бедная Галя. «Да не выдумывай, пожалуйста! – успокаивали ее и родители, и все соседки. – Не такой Леня человек, чтобы…»
Я этого Леню видел. Я уже знал, что он был врач, причем детский, и что его фамилия была Танкилевич. Запомнил я эту фамилию потому, что она была созвучна слову «танк». А именно, как я узнал, из горящего танка сумел выбраться в 43-м году этот самый Леня, но выбрался не весь – без руки. Его пальто на вешалке в прихожей легко было распознать по рукаву, глубоко засунутому в один из карманов. Я хорошо помню это пальто – серое в елочку, такая ткань была редкостью в те годы. Трофейный, видимо, матерьяльчик.
Время между тем шло. А Лени все не было.
И наконец он пришел.
Я все видел, – я, естественно, болтался в коридоре. Я все видел и слышал, мало что понимая, но заражаясь всеобщей нервозностью и тревогой.
«Что? Почему? В чем дело, Леня?» – накинулись на него все. Но он, никому ничего не объясняя, подошел к Гале и сказал совсем непонятную мне вещь. Он сказал: «Галка, извини меня. Я два часа ходил вокруг дома, чтобы дать тебе возможность как следует подумать. Вдруг ты решишь отказаться».
Дальше произошло нечто уж совсем непонятное, потому что он немедленно и совершенно для меня неожиданно получил от Гали по физиономии.
Дальше произошло нечто еще более непонятное, потому что Леня этот, вместо того чтобы обидеться и дать сдачи, обнял Галю и стал просить у нее прощения.
«Ничего себе! – думал я. – Это что, и мне, что ли, когда-нибудь так же вот придется?»
А потом была свадьба. И она была, кажется, очень веселая.
Помню, как кто-то пронес мимо меня гитару с огромным алым бантом. Помню, как кого-то с шутками и прибаутками вывели на крыльцо «немножко продышаться». Помню, как кто-то пел под гитару «в огороде бабка, в огороде Любка, в огороде ты, моя сизая голубка».
И забудешь разве огромное блюдо с «наполеоном», которое я не выпускал из поля собственного зрения, пока не получил счастливую возможность принять и свое посильное участие в его стремительном опустошении.
Помню всё. А имеет ли это воспоминание какое-нибудь отношение к упомянутой в самом начале дате, я и сам не знаю. Можно считать, что не имеет. Можно считать, что имеет, причем самое прямое и непосредственное. Можно всё.
Оно нас ищет
Сначала включается память.
Ну вот хотя бы встреча Нового 1954-го года. Я засыпаю под гомон взрослых голосов, раздающихся из соседней комнаты. Там родители, соседи, старший брат, кто-то из родственников. Утром я просыпаюсь, когда все еще спят, и засовываю руку под подушку. Все на месте, предчувствия не обманули! Большая картонная папка с названием «Круглый год»! Развязываем тесемки! Внутри – иллюстрированный календарь, какие-то веселые и яркие поделки из бумаги и картона. Что-то там предстоит вырезать, склеить, сложить – красота! Год обещает быть бесконечно долгим и, разумеется, бесконечно радостным. Счастье! Счастье в химически чистом виде.
Потом – 1956-й. Мне разрешили встретить его вместе с взрослыми. Да и все равно ведь мне спать-то особенно и негде: к нам приехали дядя и тетя из Севастополя. Все равно ведь спать всем придется вповалку. Откуда-то возникла ранее неизвестная мне женщина по имени Клара. То ли чья-то родственница, то ли просто знакомая. Но чья? Никогда – ни прежде, ни потом – я ее не видел. Она приехала с аккордеоном. В потрепанном кожаном футляре. Ничего себе! Аккордеон (трофейный, разумеется) переливался в свете оранжевого абажура всеми своими перламутровыми боками. Клара играла и пела слегка дребезжащим низким голосом курящей женщины. Ее волосы были выкрашены в ярко-рыжий цвет. Она мне показалась старой и некрасивой. Но она играла на аккордеоне! Счастье? А то нет!
Потом – 1961-й год. Как-то так получилось, что встречали его только родители и я. Дома. Сначала мне, скептичному подростку, это казалось скучным, и я некоторое время «делал лицо». Но примерно в час ночи отец включил проигрыватель и поставил какую-то пластинку. Потом другую. И в какой-то момент родители решили потанцевать. И потанцевали. Да еще как! И так они увлеклись зажигательным своим танцем, что снесли к чертям новогоднюю елку. Остаток ночи мы все трое дико хохотали, восстанавливая елку, собирая веником осколки от разбившихся шариков и развешивая уцелевшие, подобранные с полу игрушки. Редко я видел родителей такими веселыми и легкими. Счастье ведь!
Потом – 1963-й. Встреча Нового года на даче у кого-то из одноклассников. Собрался «класс». Десятый «А». Нарядные девочки. Мальчики быстро напились и стали ходить по двое и по трое на крыльцо покурить. Мне нравилась одна девочка, которая мне ничего не сказала, зато другая сказала, что я «не такой, как все». Все равно – счастье!
Потом – 1971-й. Я зашел в мастерскую к другу-художнику, чтобы вместе с ним идти встречать Новый год к другому нашему общему другу. Мастерская находилась в Столешниковом переулке, во дворе того самого дома, где располагалась знаменитая, очень популярная в те годы общественная уборная. Когда мы вышли из мастерской на улицу, мы увидели, что двери уборной распахнуты настежь, что там горит яркий праздничный свет, что там накрыт бесхитростный стол, сооруженный из какой-то доски и двух табуреток, а за столом сидят две принарядившиеся по такому случаю уборщицы и двое их задушевных дружков. И что они радостно и весело, смеясь и чокаясь непонятно чем, провожают уходящий год. И, судя по всему, готовятся встретить новый. По-моему, это все-таки счастье!
Потом – 1979-й. За несколько дней до Нового года в Москве установился небывалый мороз. Примерно под сорок. В таких случаях говорят, что «старожилы не упомнят». Впрочем, настоящие старожилы, а не такие, как я, говорили, что такая зима была в сорок первом.
В московских квартирах полопались трубы. В помещениях было градусов пять или шесть.