Время политики — страница 32 из 52

Мы этот Новый год встречали дома.

Кроме нас с женой, был еще один гость, наш друг, приехавший из Ленинграда. Он еле-еле поспел к нам к половине двенадцатого. Поезд, на котором он ехал, часа на три застрял где-то на подступах к Москве. В поезде тоже практически не было отопления, и пассажиры, ехавшие в столицу встречать Новый год, уже начали вынимать из сумок все жидкие и твердые атрибуты ускользающего от них праздника, которые они везли с собой.

Мы сидели в шубах и зимних сапогах. Пили в изрядных количествах водку. Она совершенно не пьянила. Она вся уходила на ненадежный и очень недолгий обогрев.

После часа ночи стали подтягиваться разные друзья. Один из них был на машине. Он решил не заглушать мотор. Во-первых, потому, что потом бы машина не завелась. Во-вторых, мы все по очереди, по трое плюс водитель, постоянно бегали погреться в машине.

Один из гостей рассказал, что, идя по ночной совершенно пустой столице, он встретил на улице двух удивительных людей. Они были явно иностранцы, судя по всему, американцы – юноша и девушка. Девушка была белая, а молодой человек – темнокожий. Они были одеты в легкомысленные легкие курточки и с картой в руках растеряно озирались по сторонам. Причем казалось, что страшный мороз их как-то ничуть не беспокоил. Увидев моего приятеля, они ужасно обрадовались и спросили его по-английски, где здесь ближайшая синагога. Он, стараясь не сбавлять шага, на бегу сообщил им, что, во-первых, в обозримом пространстве синагоги нет вовсе, а если бы даже она и была, то уж точно была бы закрыта в полвторого ночи. Они вежливо поблагодарили и, кажется, не очень-то ему поверив, пошли дальше, вертя туда-сюда карту и оживленно что-то обсуждая. Видимо, крепко все-таки надеялись они на синагогу.

Потом мы, именно в том виде, в каком были – в шубах, шарфах и шапках, – улеглись спать вповалку, для тепла тесно прижавшись друг к другу. Поздним утром приехал еще один гость – с двумя бутылками водки, с маминым холодцом и капустным пирогом, с обильным, ободряюще благоухавшим паром изо рта.

Мы, повылезав из-под холодных одеял и потирая руки, снова уселись за стол. И, поверьте, все это вместе было настоящим неповторимым счастьем, запомнившимся во всех мелких деталях.

Потом подключается память других. Ну, моей мамы, например. То есть память, все равно ставшая моей.

Во время эвакуации, в Уфе, рассказывала она, ей запомнилась встреча Нового 1944-го года. Под самый Новый год им выдали по карточкам немножко водки. «И вот, – рассказывала мама, – мы с девочками взяли эту водку, разбавили ее водой, добавили туда лимонной кислоты и питьевой соды и получилось настоящее шипучее шампанское. Им мы и чокались. И было ужасно весело». Уверен, что было не просто весело, а что это было настоящее счастье. А иначе бы и не запомнилось.

Еще бы не запомнилось, если накануне она получила письмо от своего мужа, моего отца. Письмо с Ленинградского фронта, которое шло месяца полтора. В письме отец писал, что он получил легкое ранение в ногу, что немножко полежал в госпитале и что теперь у него все в порядке и он вернулся в свою часть. В письме он просил поцеловать сына, то есть моего четырехлетнего старшего брата. Если не это счастье, то что же? Это письмо и сейчас хранится у меня.

Да и еще было много всякого счастья, всего и не упомнишь. Оно, счастье, вообще подстерегает нас повсюду. А вы не знали разве?

Я, собственно, что хочу сказать? Я хочу сказать, что счастье – это вовсе не состояние, обусловленное рядом внешних, внеположных нам факторов или событий. Это, скорее, то, что не всегда помнится, но зато когда вспоминается, то обдает таким немыслимым жаром! Счастье – это всего лишь счастье и больше ничего. И не мы его ловим, а оно нас.

В одном из моих давних поэтических текстов есть такое место: «Нас счастье ищет, а найти не может». Вот именно! От нас ведь требуется лишь сущая ерунда – не запираться, не уклоняться, не убегать, не отмахиваться.

И именно Новый год со всеми его елками-палками и прочими хорошо или плохо организованными, трудоемкими, дорогостоящими, вредными для здоровья, сверкающими и мерцающими чудесами существует как привычный фон, уходящий корнями в далекое детство и в столь же смутную, сколь и горячую память о нем и о многом другом; тот надежный фон, на котором это внезапное и пронзительное счастье имеет хороший шанс вдруг проступить со всей немыслимой отчетливостью и неопровержимой наглядностью.

Помню всё

Все знают, что в Питере «парадная», а в Москве «подъезд». Но «подъезд» был не всегда. В годы моего детства он назывался почти так же, как в Ленинграде, но с маленьким отличием. Маленьким, но существенным. В Москве было «парадное». Именно так, в среднем роде.

Почему? Возможно, что ни почему – а просто так сложилось. А возможно, потому, что «парадная» – это лестница, а «парадное» – это крыльцо, такой как бы след старой – одноэтажной и деревянной – Москвы.

В парадное входили и из него выходили. Громко хлопали дверьми. Вкатывали и выкатывали велосипеды и детские коляски. Выскакивали стремглав во двор с бутербродом в руке. «Сорок восемь, половину просим!» – дико орал, вынырнув из соседнего парадного, ненасытный Витька Новиков. После такого ритуально-магического заклинания приходилось делиться, таков закон двора.

В этих дворах, впрочем, происходило иногда и нечто совсем незаконное и даже вовсе не объяснимое.

О существовании Даниила Хармса мы узнали лишь много лет спустя, а его многочисленные персонажи жили и активно действовали и в метафизическом, и в физическом пространстве коммунального бытия.

Так однажды в синем сатиновом халате и в галошах на босу ногу стремительно выскочила из парадного совсем незнакомая мне женщина и резво помчалась по периметру квадратного двора.

Вслед за ней не менее стремительно выскочила другая и тоже незнакомая женщина, тоже в халате и вовсе босиком, но зато с березовым поленом в руке. Она довольно шустро нагнала первую женщину и от всего сердца огрела ее поленом по спине, истошно вопя при этом: «Отстанешь ты от меня, зараза, или нет!»

После чего она столь же стремительно вбежала обратно в подъезд, громко хлопнув дверью.

Куда при этом подевалась женщина, ударенная поленом, я как-то упустил из виду. Куда-то, в общем, она подевалась…

Парадное, да…

В парадном грелись, в парадном выпивали, в парадном целовались, в парадном пахло…

Ух, как незабываемо пахло в парадном в годы моего коммунального детства. Этот запах – один из тех праздников, что всегда со мной.

Вот ни с того ни с сего как выскочит, как выпрыгнет из какой-нибудь подворотни притаившийся в складках времени дух того самого парадного – канонический коктейль из подвальной сырости, прелой капусты, засоренного сортира и кошачьих любовных восторгов. И ты немедленно, как в глубокий обморок, впадаешь в блаженное и мучительное детство. Прямо в середину пятидесятых годов. Прямо в самую гущу огромной, как галактика, коммунальной кухни.

Из кухни тоже пахло. И еще как. Но в отличие от парадного, с его устойчивым, монотонным, хотя и сложносоставным духом, кухня в этом смысле была бесконечно разнообразна и не всегда предсказуема.

Вот, например, невыветриваемый из памяти великий запах маминого пирога, доносившийся из кухни в один из весенних дней пятьдесят второго года.

Это один из первых более или менее теплых дней. Сегодня я гулял уже не в шубе, а в длинном, на вырост, пальто с хлястиком.

А сейчас уже почти вечер. Стол накрыт. На столе нарезанный сыр с ярко-красной корочкой. Только что мама отдала мне цифру «2», выковыренную из этой корочки. Я держу эту красивую цифру в руках и думаю, во что бы такое мне с ней поиграть.

Потом приходят две девочки и три мальчика. Брат открывает им дверь. Они что-то ему говорят и суют в руку что-то разное, завернутое в оберточную бумагу. Вот книга «Два капитана», вот флакон одеколона, вот перочинный ножик, вот еще что-то.

Брат не очень естественным голосом говорит всем по очереди «спасибо», и все входят в комнату. Девочки слегка одергивают платья, мальчики синхронно достают из нагрудных карманов расчески и причесываются.

На столе, кроме упомянутого сыра, – салат, бутерброды с колбасой и шпроты. В вазе – яблоки. Из кухни уже пахнет тем самым пирогом. Но пирог позже, к чаю.

Потом патефон, «Рио-Рита», танцы. Девочки – с девочками, а мальчики вообще не танцуют, стесняются.

Они все взрослые, не то что я. Мне пять лет всего, а брату и его гостям целых четырнадцать.

Это день рождения моего брата. Его уже несколько лет нет на этом свете, а память, ни на что не обращая внимания, как ни в чем не бывало, знай себе делает свое дело.

Память делает свое дело в безразмерном кухонном пространстве, расставляя и меняя по своему усмотрению декорации и, повинуясь собственному капризу, вытаскивая на сцену все новых и новых участников.

Вот, например, позевывая, входит в кухню в майке-«алкоголичке» и в брюках с подтяжками человек Соловьев. У него, кажется, вовсе не было имени. Все называли его просто Соловьев. Он и сам себя так называл, причем говорил он о себе всегда в третьем лице. Он был сколько-то-юродный брат женщины Ларисы.

Он приехал из провинции и какое-то время прожил в Ларисиной комнате. Потом куда-то незаметно исчез. Позже я узнал, что он был госпитализирован в психиатрическую клинику. А куда он делся потом – остался ли там навсегда или уехал на родину, – я не знаю. Во всяком случае, в нашей квартире я его больше не видел.

А мне он, между прочим, очень нравился.

Во-первых, он – повторяю – говорил о себе в третьем лице. Например, так: «Человек-Соловьев поел-покушал! В аппетите сытность, в здоровье поправка!»

Что означали эти загадочные конструкции, претендующие на статус афоризмов, я не понимал тогда, не понимаю и теперь. Но мне это нравилось.

А еще он, когда сердился, укоризненно говорил: «Хамства недолюбливают! Баловства недолюбливают!» Уже не просто в третьем лице, а еще и во множественном числе. И это мне тоже нравилось.