И любители потянуть «козью ножку» начинают ломать головы. За такую премию потрудиться стоит!
Соображают, галдят, и в конце концов объявляется победитель импровизированной олимпиады. Торжественно получив из рук Трошина пачку махорки, он немедленно распечатывает ее и угощает товарищей. Он не запрячет ее в свой вещмешок, он не жмот. Покурят-покурят, а потом бросит Трошин прутик в сторону, выпрямится, прислушается:
— Какая птица поет?
— Пеночка.
— Нет.
— Малиновка?
— Нет. Это дрозд. Вот послушайте. Я буду свистеть, а вы запоминайте, какие птицы как поют.
Не случайно так хорошо знал Трошин математику и природу: до войны много лет он работал землеустроителем-топографом. С планшетом и оптическими приборами шагал по полям и лесным опушкам. И столько птичьих концертов прослушал!
На войне он с самого начала — с первых дней. И ни разу не был ранен. Удивительно везло ему! Цел-невредим вышел из окружения. Цел-невредим поднимался из окопа после отчаянных бомбежек и обстрелов. В сорок втором пуля пробила ему верх пилотки — голову не задела. В сорок третьем осколок мины разорвал ему полевую сумку и… остался лежать в ней. В сорок четвертом после долгих часов бессменной работы он спал в небольшом кирпичном домике. Утром открывает глаза и удивляется: у самого уха на подушке лежит кирпич, стена в трещинах. Оказывается, ночью в стену угодил снаряд. Пробить стену — не пробил, но стукнул так, что с внешней стороны сделал воронку, а с внутренней отвалил несколько кирпичей.
…Уже поздно. Перестрелка затихла. Мы, несколько человек, лежим в блиндаже на жестких досках, покрытых соломой. Не спится.
Кто-то говорит в темноте:
— Эх, сейчас в дом перебраться бы, поспать по-настоящему!
Но в дом перебраться рискованно: ночью возможен артиллерийский налет. Не каждый раз снаряд, попав в дом, ограничивается тем, что осторожно отваливает на подушку кирпич…
— А вы знаете что, ребята? Я пойду в дом напротив, он пустой, хозяев нет, и принесу подушку или матрац, — говорит Трошин.
Его отговаривают:
— Не стоит. Ребра к соломе и доскам давно привыкли.
— А что нам бока отлеживать? Пусть будет комфорт, — шутливо возражает Трошин и исчезает из блиндажа.
Проходят считанные секунды, и раздается страшный взрыв. Мы выбегаем на улицу. Около крыльца дома, что напротив, лежит на спине Трошин. Крыльцо разворочено. Значит, дом был заминирован, и стоило только тронуть ручку двери, чтобы все взлетело…
Перешагнуть порог этого злополучного дома Трошину не было суждено. Надо же произойти такой нелепице! Теория вероятности…
И снова видится мне последняя сцена. Лежит на булыжнике, раскинув руки, уже неживой Трошин. А над ним в безветрии прикарпатской ночи, как высокая, огромная свеча, горит кирха.
ДВИЖЕНИЕ — ЭТО ЖИЗНЬ!
В коридоре районной поликлиники полным-полно народу. У каждого кабинета — очередь. Редкие счастливчики сидят на стульях, остальные стоят, прислонившись к стене. Над их головами мерцает табло: «Тише! Идет прием!»
Предупреждение излишне: больные обычно шуметь не склонны. И если кто-то что-то скажет, то скажет приглушенным голосом, полушепотом:
— А у меня опять температура.
— Лечусь, пью разные микстуры. И что-то не помогает.
— Товарищи, разрешите на минутку к врачу пройти? Мне только бюллетень закрыть. На работу опаздываю.
«Тише! Идет прием!»
Идет ли он вообще? Я ведь тоже опаздываю. Время, когда меня должен был принять врач, прошло.
Я уже много стоял у окна, ходил по коридору, сидел, уступал место другим, снова ходил. За часы ожидания я стал медицински образованным человеком. По плакатам, развешанным на стенах, и по стеклянным вертушкам Дома санитарного просвещения я усвоил, что мухи — переносчики заразы, что глисты лучше всего выводить сантонином или, на худой конец, экстрактом мужского папоротника, что за гипертонией первой степени следует гипертония второй степени…
Когда я приступил к изучению антиникотинного стенда — курить вредно! — меня окликнули и пригласили в кабинет.
Врач, пожилая женщина со строгим лицом, холодно поблескивая стеклами пенсне, поинтересовалась, какая у меня утром была температура, предложила высунуть язык, измерила давление, а потом долго записывала свои впечатления в историю болезни.
Сначала я терпеливо ждал, а устав и почувствовав себя лишним в этом кабинете, даже попытался спросить, можно ли мне идти…
Окончив литературные занятия, врач сказала, что мне не нужно утомляться, волноваться, надо дышать свежим воздухом. На прощанье она выписала рецепт на таблетки, которые я и так давно ношу с собой.
— Обязательно принимайте! — напутствовала врач. — И старайтесь лежать, лежать. Вам надо отлежаться.
Я выходил из кабинета терапевта более больным, чем до того, как перешагнул его порог.
Мне было совсем худо.
Когда я притворил дверь и сделал несколько шагов, вдруг за изгибом коридора услышал голос, который, видимо, совершенно не считался с призывом табло «Тише! Идет прием!».
Голос звучал четко и громко:
— А вы не считайте себя больным. Больше ходите. Учтите: движение — это жизнь.
Я остановился от неожиданности: и слова, и голос были мне давно знакомы.
Это был он! Это был хирург из фронтового краковского госпиталя, который меня лечил, не раз оперировал. А может быть, не он?
Когда я свернул в соседний коридор, где находилось хирургическое отделение, увидел высокого, широкоплечего, чуть седоватого мужчину в белом халате. Перед ним, понурив голову и жалко сутулясь, стоял больной.
А врач повторял:
— Движение — это жизнь! Понимаете?
Нет, я не ошибся. Это был он. Я хорошо помню его. Помню энергичное, волевое лицо, помню голос, помню манеру разговаривать. Помню, что тогда, в Кракове, у него было звание старшего лейтенанта медицинской службы.
Небольшое звание, если учесть, что в госпитале были и капитаны, и майоры.
Но ни одному из них подполковник, главный хирург, не доверял своего места у операционного стола. Главный врач работал буквально день и ночь. За войну, начиная с 1941 года, он сделал тысячи операций… Когда силы его покидали, он говорил:
— Позовите старшего лейтенанта.
Магом и волшебником слыл старший лейтенант. Но он оставался всего лишь старшим лейтенантом. В звании его не повышали: был в плену. Хотя и бежал из плена, дерзко, смело бежал. Но ведь был:.. Начальствовать в отделении ему не доверяли по той же причине. А вот жизни человеческие ему доверяли… И как много он их спас!
— Движение — это жизнь!
Он, конечно он!
День в нашем краковском госпитале начинался с того, что ходячие шли в туалет умываться. Отставив в сторону костыли, мы плескались водой, а потом кто-нибудь предлагал:
— Пошли в котельную. Там сейчас наш врач купается.
И мы костыляли в котельную.
А в котельной стоял истопник и из толстого резинового шланга поливал ледяной водой — на Висле только что кончился паводок — нашего врача. '
Потом военный врач делал обход.
Это совсем не походило на «Тише! Идет прием!».
Старший лейтенант здоровался с нами, а затем, широко шагая по палате, подходил к койкам:
— Как самочувствие? — спрашивал он у двух старичков.
— Плохо еще, товарищ доктор.
— Плохо? — улыбаясь, переспрашивал врач. — Не поверю. Зря вы лежите, вам давно пора ходить.
Я был соседом старичков по койке и тоже знал: им давно пора ходить. И даже слышал, как один другому говорил:
— Что нам с тобой, Петруха, торопиться? Старухам написали, старухи спокойны. А лишние две недельки полежать здесь не повредит. Курорт!
Врач, разумеется, этих разговоров не слышал. Но был уверен: пора старичкам подниматься.
— Как самочувствие?
— Хуже, чем вчера…
— Не может быть! Вам надо двигаться. Движение — это жизнь! Сестра, дайте костыли!
У старичков от испуга — глаза на лбу.
Медсестра приносит костыли и, ко всеобщему удивлению, старички уверенно шагают по комнате.
Они тихо симулировали. Но были и такие больные, которые после нескольких месяцев лежания, будучи подавленными болезнью, боялись шага от койки сделать.
Я тоже боялся. Мне казалось, что равновесие не восстановится. Встану, поднимусь — и тотчас же упаду. Как это люди ходят на двух ногах и не падают?
Но появлялся старший лейтенант, заражал нас своим неистощимым, брызжущим оптимизмом, и, глядя на него, люди оживали. Люди, которые давно уже не верили в свои силы, просили:
— А может, и мне костыли? Хочу попробовать.
— Вам пока нельзя. Подождите недельку.
Потом старший лейтенант уходил. Мы знали, куда он уходил. В операционную, чтобы сменить у стола главного хирурга.
А утром снова истопник окатывал старшего лейтенанта ледяной водой из шланга, и он появлялся в нашей палате.
— Движение — это жизнь!
И вдруг я услышал эти слова много лет спустя — двадцать лет! — в застойной музейной тишине районной поликлиники.
Он не узнал меня. Но я ему напомнил Краков, госпиталь. Тогда он потрепал меня по плечу и спросил:
— А что у вас сейчас болит? С чем пришли сюда?
Я ответил:
— Ничего, так, пустяки…
Рядом с ним я почувствовал себя вполне здоровым.
Только одно грызло меня: я не помнил его фамилии. А спросить — стеснялся…
Потом я снова пришел в поликлинику, чтобы встретиться с бывшим старшим лейтенантом, но мне ответили:
— А он у нас не работает. Он — консультант по особо тяжелым случаям. На днях, кажется, на Урал улетел.
Спасибо тебе, военный врач! Ты всегда на посту — и на войне, и в мирное время.
И если я заболею, я не пойду туда, где написано: «Тише! Идет прием!» Я буду ждать тебя. Ты однажды спас меня от смерти. Ты спасешь и в другой раз…
БАЛЛАДА О ПОЛКОВОЙ ПУШКЕ
Недавно в моей комнате раздался телефонный звонок — звонок, после которого я долго ходил из угла в угол, а потом не спал всю ночь. Зажег лампу и в тысячный раз рассматривал фотографии своих товарищей по артиллерийской спецшколе, фронтовые газеты, старые, пожелтевшие письма.