Время рожать. Россия, начало XXI века. Лучшие молодые писатели — страница 35 из 54

Бабушка запрещала закрываться в ванной, когда я мылась — не дай Бог что случится. Укладывалась спать рядом со мной на кровать и клала возле себя здоровенную вилку с блестящими острыми зубьями — из тех, что вешаются на кухонную стену. По ночам у нее начинала чесаться спина и она принималась корябать себя этой вилкой.

Бабушка была плечистая и сильная, в прошлом физкультурница. Выражение лица у нее не менялось никогда. Она представлялась мне неуязвимым монстром. Иногда она себя плохо чувствовала. Облепляла горчичниками спину, грудь и засыпала. Утром вставала и отклеивала горчичники. Рядом с ней я очень боялась простудиться.

Как-то зубной врач посоветовал поставить мне на зубы корректирующую пластинку. Через пять лет зубы должны были раздвинуться и стать красивыми.

Пластмассовая пластинка очертаниями повторяла небо и цеплялась металлическими скобками за задние зубы. Ее надо было чистить утром и вечером и снова вставлять в рот. В очередной раз проходясь по ней зубной щеткой, я вспомнила, что бабушка — единственное существо, которое не знает об этой новости.

— Бабушка! — заорала я, — смотри, что у меня есть!

— Тьфу, ерунда какая! Нашла чем хвастаться. — Она засунула пальцы себе в рот и вытащила оттуда обе челюсти. Никогда не забуду этот аттракцион!

Всю ночь я пролежала лицом вниз на диване в другой комнате. Ловила ушами каждый шорох. В соседней комнате начинал скрипеть паркет. Скрип приближался — бабушка тяжелой поступью шла по коридору в туалет. Возле моей двери шаги делались медленнее. Спина и затылок становились мокрыми. Бабушка двигалась дальше. Выключатель — шум воды — выключатель… Она возвращается. Подходит ко мне. Сейчас перевернет меня и снова вытащит зубы! Я всем телом вдавливаюсь в диван.

Утром приехала мама. Я подняла голову, когда за челюстями закрылась дверь. Я встала и начала раздеваться. Джинсы и футболка были влажными по всей длине и никак не хотели сниматься. Хотелось их моментально разорвать.

— Я с ней больше не останусь, у нее вытаскиваются зубы, я боюсь!

— Да ну брось ты, — отмахнулась мама.

В ближайшую пятницу она позвонила с работы. Сообщила, что теперь зубы бабушки прибиты гвоздями. Мы попрощались до воскресенья.

При мысли о бабушке холодел какой-то внутренний орган. В одной комнате с ней я больше никогда не спала. На ночь я не раздевалась и клала в карман ключи, на тот случай, если она опять покажет зубы и придется убегать на улицу…


…Переехав на новую квартиру, отец начал устраивать у себя шумные сборища. Я тоже приходила. Мне нравилось смотреть на взрослых людей. Они были веселы, от них волшебно пахло духами… Включали проигрыватель, в комнате пульсировало танго, а когда между записями случался перерыв, слышался звук наливаемого в бокалы вина.

В первом акте гулянки часто произносилась фраза «не при ребенке будет сказано». Как только она переставала звучать, отец отводил меня домой. Дома было пусто, и я упиралась. Мне хотелось вечно сидеть в этом веселье и греться под защитой взрослых людей. Особенно запомнилась одна женщина — черноволосая, благородная, в длинном антрацитовом платье. Она появлялась позже всех.

— Здравствуйте, пиковая дама, — говорила я ей. Она откликалась, царственно кивала.

Мне нравилось слушать взрослые рассказы, после которых всякие безделицы о синичке Зиньке казались бредом и манной кашей.

Бородач в малиновом батнике читал стихи:

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд.

И руки особенно тонки, колени обняв.

Послушай: далёко-далёко на озере Чад

Изысканный бродит жираф…

В душе открывались новые пространства, я ступала в них шепотом, замирала от самой мелодики речи. Просила еще. Бородач, грустно улыбаясь и прикрывая глаза, распевно произносил:

Это было у моря, где ажурная пена,

Где встречается редко городской экипаж…

Я заражалась внутренней качкой бородача. А он говорил, говорил, прикуривал сигарету…

В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом

По аллее олуненной вы проходите морево…

Многих слов я не понимала, но ждала именно это стихотворение: там была строчка, на которой лицо бородача становилось удивленно-плачущим, точно он видел перед собой какое-то волшебное зрелище:

И кого же в любовники, и найдется ли пара вам…

Пятидесятилетие отца запомнилось тем, что пришло очень много народу и пропал отец. То есть сначала он был на месте, за столом. Гостей была целая туча, сидели друг у друга на коленях, говорили тосты, взрывались хохотом. И вдруг отец исчез. Только что сидел в почетном старинном кресле, смачно ел картошку (он предпочитал есть руками) — и вдруг исчез. Я нашла его в комнате на диване. Шепотом позвала. Он признался, что «херовато себя ощущает». Я не могла вернуться за стол. Устроилась возле отца. Попросила:

— Папа, я буду мыльные пузыри пускать. Дай мне тазик!

— Доченька… — отец громко сглотнул. — Доченька… какой, в жопу, тазик?!

Я поняла, что пузыри отменяются. Долго сидела. Отец шевельнулся и сказал:

— А ну, иди посмотри, все на месте?

— Все, — сказала я.

— Девочка, солнышко мое… Ты вот что… Скажи им, что они все должны пойти на хер… Спаси папу, выгони их…

Я выходила к гостям. На мое вопросительное лицо первой реагировала пиковая дама:

— Папа хочет, чтобы мы ушли?

— Нет…

— А что?

— Папа хочет, чтобы вы все пошли на…

У вечеринки бывал и другой финал — когда отец оставлял меня ночевать. Мы устраивались на диване, я подсовывала ему «Карлсона», он открывал книгу и начинал:

«В белом плаще с кровавым подбоем четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя сводами дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат». И про запах роз, и про полголовы… А потом я засыпала. Весь следующий день я ждала вечера, чтобы читать дальше. Но каково же было мое расстройство, что ничего, ровным счетом ничего в книге про Карлсона я не находила. Я в растерянности перелистывала страницы, надеясь поймать хоть что-нибудь, но все было напрасно. У меня не было пропуска в тот мир. Туда можно было приходить только с отцом…


Пятницы были неотвратимы. Накануне я призывала на помощь все стихийные бедствия и колдовские силы. Мечтала, чтобы между метро и нашим домом разорвалась пошире земля и в трещине плескалась огненная лава. Или чтобы все перепуталось и за четвергом сразу наступил понедельник…

До приезда бабушки оставалось несколько вздохов. Я вышла к мусоропроводу и, усевшись на стопку перевязанных бечевкой газет, смотрела вниз. По дорожке вдоль дома проходили знакомые люди. Некоторые сворачивали в наш подъезд, исчезали под козырьком. Тут же раздавался шум поехавшего лифта. И тут меня осенило.

Я встала, взяла кипу газет, перетащила их в лифт и… подожгла: бабушка не сможет подняться по лестнице! Бумага разгорелась быстро. Довольно скоро бледно-синее пламя начало облизывать пластиковые стенки. Возле лифта становилось жарко, повалил вонючий дым с черными хлопьями. Я спустилась вниз, вышла во двор и спряталась за будку вторсырья. Из моего укрытия подъезд просматривался хорошо. Знакомые люди продолжали возвращаться с работы. Моего командора видно не было.

Вскоре на финишной прямой показалась неповоротливая пожарная машина. Спокойно, без истеричной сирены остановилась. В подъезд побежали пожарные. Я тоже побежала, только в другую сторону. Долго бродила по неизвестным дворам…

Когда вернулась, пожарные уже уехали. На лестнице пахло едкой гадостью. В квартиру запах не пробрался. Бабушка подъехала часа через полтора — уставшая и довольная. Она простояла в ГУМе за сапогами и теперь, сняв с коробки крышку, любовалась своей покупкой — черными кожаными сапогами австрийской фирмы «Хёгель». Бабушка отвернула голенище, тронула ладонью блестящий шелк меха.

— Ну как, нравится? — поинтересовалась она.

Я пожала плечами:

— Боты как боты…


…К нам в школу забегали греться бродячие собаки. Две или три, точно не скажу. Собаки были собаками в полном смысле слова: едва сторож распахивал двери, они деловитым гуськом прошмыгивали в тепло и почему-то бежали на второй этаж, где учились начальные классы. Там они, прошу прощения, жидко гадили и, спустившись по другой лестнице, покидали заведение до следующего утра. Завуч ежеутренне накрывала дерьмо тетрадным листочком, на котором учительским почерком было написано «осторожно!», и наказывала сторожу собак «не пущать». Сторож сбивчиво клялся. На следующий день все повторялось.

А еще в школу наведывался художник. Он приходил через ту же дверь, что и собаки. На пустой стене рисовал былинно-патриотическую картину. Работу начинал рано, до уроков, а потому засек собак «в процессе». Первым делом он смачно врезал животным под хвост — ничто не должно мастеру мешать. Разложил краски, добыл у завхоза стремянку.

Творил он месяца два. После него остался громадный — от плинтуса до потолка — Иван-царевич в алых сапогах, летящий ковер-самолет, русалочка, свернутая в элегантную спираль и другие персонажи, включая золотую рыбку где-то в ногах у ундины. Чтобы как-то сгруппировать общую хаотичность, через весь рисунок была пущена волнистая надпись: «Сказка станет былью!»

Насчет сказки не знаю, а вот рассказы наши к тому времени уже не сочинялись столь быстро и легко, как в начале. Настал период, когда мы сперва думали, а уж потом записывали.

Мы шли по улице с моим приятелем. Из-за поворота показался Мишка Цой. Цой был полукореец-полуеврей, отличался невероятным умом. На всех днях рождения он сидел в углу с книгой и не отрывался на возню со смехом и визгом. Мне он казался пожилым человеком.

Существование Цоя было спартанским. Мама приглашала в гости мужчин и на это время выгоняла сына на улицу. У них в квартире вместо дивана была циновка, на полу лежали апельсинового цвета мохнатые подушки, которые Цой перед приходом маминого хахаля обязан был начесывать массажной щеткой. С началом школы мама определила его в китайский интернат.