Время сержанта Николаева — страница 10 из 57

Когда любимый майор Синицын, после фронтального опроса караульных, наконец-то покинул комнату (он пошел через плац, не сутулясь, без шинели, по уже рассеивающемуся туману и грядущим сумеркам с красным снижающимся пятаком), Николаев вспыхнул и отпросился у осоловелого, зевающего на стуле командира взвода Курдюга посетить еще один уголок времяпрепровождения. Он увидел на Курдюге только то, как покрывающие складки верхних век наползали на плотоядные глазки и как трогательно он ожидал вечера рабочего дня.

Николаев побежал по красному свежему морозу на второй этаж казармы, потому что соскучился по Вайчкусу, что ли.

Вайчкус был младше его на полгода службы. Они дружили, были на равных.

“На тумбочке” опять топорщился миниатюрный Петелько с жалостливым, заострившимся от наряда носом. Из туалета выглянул чумазый и по-прежнему хмурый вечный дневальный Бесконвойный с тряпкой, но сразу смылся, а из бытовки вышел развалочкой Вайчкус. Он улыбался, потому что тоже скучал по замкомвзвода и тяготился канителью наряда.

— А где третий? — крикнул Николаев, так как любил акустику родной казармы, а она любила его четкий командирский голос.

— Ленинскую комнату драит, зараза.

У Вайчкуса, естественно, был неистребимо балтический акцент.

— Я что опять завтра в караул? — спросил он.

— Да, вторым разводящим. Федька первым.

— Не могу я. То наряд, то караул. У меня ноги гниют — сапоги не снимаю неделями. Этот змей долго в санчасти будет “косить”? Пусть Федька один разводит, — Вайчкус не выносил змея, трясущегося в неопознанной лихорадке третьего командира отделения Рюрикова. — Лягу в санчасть. Ноги пухнут.

— Ладно не ори, завтра гонять тебя не буду с проверками. Сам похожу.

Вайчкус смягчился, крылья его носа улеглись, на тумбочке зазвонил телефон, и Вайчкус торопливо и браво снял треснутую трубку, он любил хорошие оценки за дежурства: “Слушаю, дежурный по роте сержант Вайчкус”. Николаев не стал мешать и, мелодично насвистывая, пошел строевым плавным шагом в спальный отсек. Он не забыл о Минине: наверное, писатель что-нибудь присочинил в послеобеденное личное время.

В секретной тетради, к сожалению, ничего нового не прибавилось. Все кончалось тем же Фебом. “Кто же это такой?” — недоумевал Николаев.

В казарме плавал гул, как в горах. Эхо от звуков превышало сами звуки: машинальная русская ругань Вайчкуса и неуклюжие оправдания притворно несчастного Бесконвойного. Николаев вспомнил, с какой целью он покинул взвод. Он направился в библиотеку.

Двигаться было легко. Что значит бросил курить — в легких чисто, просторно.

В библиотеке, которая находилась в клубе, горели два розовых от стен окна сквозь обледенелые решетки. В безлюдной библиотеке работала вздыхающая, молодая и полненькая женщина, Кира Андреевна, жена начальника клуба прапорщика Волчека. Вздохи Киры Андреевны были недвусмысленно поняты Колей с первого их прослушивания, и взгляды ее были тягучие, как сладкие паточные палочки. Стоило на нее посмотреть длительно и улыбчиво, как Кира Андреевна начинала поправлять свою сизую прическу и ерзать на кожаном стуле. Интересно, думал Николаев, с кем она еще флиртует?

Однако Кира Андреевна Волчек сегодня дулась. Она разговаривала со старушкой-уборщицей, казенно поздоровалась с Колей и даже свела на переносице подкрашенные, длинные брови. Она недовольно дала Коле последний номер “Огонька” и, когда он уселся за отдаленный стол, оглядела его посадку не как обычно, с долгой нежностью и теплой укоризной, а жестко, как помеху. Видимо, что-то стряслось внутри ее томительного равновесия. Коля не стал разгадывать причину и углубился в едкий, как корейская пища, журнал Коротича. В другие дни Кира Андреевна медленно ходила по библиотеке, между столами, позевывая и задевая молодых читателей крутыми боками. От ее юбок исходил одеколоновый пар и нечто большее, больше самой похоти.

Николаев начал замечать лет с шестнадцати, что к нему прилипают старшие женщины. В шестнадцать он нравился двадцатипятилетним, в двадцать — тридцатилетним. Ему льстили их обволакивающие затяжные взгляды. Напротив, с ровесницами он не находил общий язык, может быть, потому, что он был страшно замкнут и противоестественно разборчив. Среди них попадались мстительные мымрочки, которые шушукались про него, что он якобы гомик или импотент. Хрен редьки не слаще.

Он испытывал вкус времени, вкус отсрочки любого осуществления. Иногда ему казалось, что его истинное время отстает от его возраста лет на пять эдак. И зачем торопиться жить? Перед призывом сюда, за неделю до бритья головы, он наконец-то в пьяной спешке переспал с какой-то мозглявой давалкой, но теперь не помнил подробности интима, кроме общего марева доступности и сырости, кроме поющего в терновнике удовольствия...

Краем уха Коля прислушивался к разговору Киры Андреевны с уборщицей. Кира жаловалась, повышая колоратуру, что из библиотеки начали пропадать книги и журналы, и, не поворачиваясь в Колину сторону, добавила, что знает, мол, чьих это рук дело. Коле стало неуютно. Неужели она подозревает его в такой ерунде? Смешная бабенка. Надо было завязать с ней роман. Как только зашуршит возле лица пахучими подолами, обнять за бедра и все тут. Дураку понятно, что одного своего прапорщика ей смертельно мало. Ей подавай именно солдатика, именно страдальца. Ах Волчек, Волчек!

Коля звучно вздохнул и пошел на выход, оправляя хэбэ на вздыхающем туловище. Он опасался рефлекторно выразить своей физиономией невинность воришки. Вручая Кире Андреевне “Огонек”, Коля храбро спросил у нее, чем это она так сегодня расстроена. Он почуял, как его веки от нахального обращения быстро-быстро запорхали.

— Да нет, ничего особенного, — сказала она, мягко улыбаясь. — А ты уже уходишь? Ничего не будешь брать?

От ее фигуры опять потянулась приторная паутина.

— Я все еще первый том Ключевского мучаю. До свидания, Кира Андреевна.

— До свидания, Коленька.

— Да, — вспомнил он, — вы случайно не помните, кто такой Феб?

— Феб? — тяжеловесно удивилась она. — У нас такой не служит... А, Феб? — захохотала она. — Это, кажется, какой-то бог в древности.

Коля с благодарностью кивнул. Как просто, как в нассать. Всего лишь Бог. Он чувствовал, как Кира с обманчивой ленивостью рассматривала его до самых дверей, а он вздыхал, как у терапевта. “Чертова карга”, — злился он на уборщицу. Ему было приятно от своей храброй вежливости. Вот так бы всегда, Коленька.

Он знал, что завтра, придя в библиотеку (не завтра, а послезавтра, завтра — караул), он разрешит себе главное, завтра он обхватит, облапит, сожмет ее влекущие ляжки...

Все окна пылали розовым. С улицы хорошо просматривался второй этаж казармы: по оружейной комнате за густой сеткой, жестикулируя, дефилировал вальяжный от власти Вайчкус.

В казарме Коля принялся громко петь “Утро туманное, утро седое” среди сутолоки обнаженных до пупа людей. Его культурное баловство любили, и поэтому курсанты улыбались ему почтительно.

Курсанты заканчивали чистку и смазку автоматов, уже плескались в умывальнике и накачивали мышцы в спортуголке. Коля подумал, что и ему не мешало бы почистить свое драгоценное оружие, не дай бог проверит начальник штаба — плакала первая партия “дембеля”. Развлекался Махнач: он в который раз приказывал двум провинившимся курсантам его взвода за двадцать секунд, которые самолично отсчитывал, переносить штангу из спортуголка на спальную половину и обратно. Те с грохотом бегали, держа штангу как дитя, но не укладывались в срок.

Николаев то и дело освобождал им дорогу, хореографически отодвигая ножку. Его остановила немая сцена у ограды оружейной комнаты. Сержант Мартынов, Кот Мартын, отчаянными прищурами боровшийся с близорукостью, тискал как бы в шутку, гогоча и произнося тихие нежности, курсанта Чихановича. Похлопывал полуголого, как девушку. Трясясь, прижимал к своему располневшему в армии до дрожи без бицепсов и груди, но вертлявому телу. Чиханович был милашкой, небреющийся и с ломкими юношескими очертаниями. Слышался какой-то двусмысленный речитатив. Мартын шутил, что Чиханович похож на его иркутскую подругу, такая же гладкая кожа. А Чиханович, брезгливый, польщенный, отбрыкивался в пределах субординации: “Товарищ сержант, ну, товарищ сержант, отвяжитесь!”

Вайчкус снисходительно показывал из оружейной комнаты, что Мартын круглый дурак.

— Мартын! Яйца седые, а все к курсантам пристаешь, — кричал Вайчкус.

Чиханович состоял во взводе Николаева, в отделении Вайчкуса и был молчаливым отличником учебы. Николаев и Мартын одинаково сдержанно презирали друг друга.

— Чиханович! Ко мне! — позвал Николаев, напрягая скулы.

Мартын разъял объятия, так как был “черпаком”, а Николаев “дедом”. Чиханович, продолжая фривольно усмехаться прошлому, подошел к замкомвзвода.

— Это не есть подход к начальнику, Чиханович! Повторить! — рассвирепел, Николаев и услышал не только свой извергнутый голос, но и то, как притихла казарма, кроме Мурзина, отчитывающего какого-то бедолагу на спальной половине, и грязно бубнящего Махнача. По всем показателям наступило время раздражения триумвирата замкомвзводов. Чиханович побежал и вернулся бегом, переходя перед свирепой мимикой Николаева на строевой шаг.

— Товарищ сержант, курсант Чиха...нович по вашему приказанию прибыл, — прозаикался Чиханович, прижимая вдоль кальсон синеватые от жилок, пятен холода и страха, пропорциональные руки.

У Николаева сильнее рук было словечко, а сильнее словечка — белки глаз. Он неслышно сказал:

— Что, Чиханович, очко чешется?

— Никак нет, товарищ сержант. — ответил смущенный Чиханович.

— Тридцать секунд одеться. И передай Федору: пусть строит взвод, — добавил Николаев, поворачиваясь к дневальному Петелько.

Тот рассчитал несколько ходов вперед и раскрыл круглый рот.

— Рота! Выходи строиться для следования в клуб!

Мартын, едко лучась, пошел вразвалочку в туалет.

...По дороге в клуб почему-то разъярившийся прапорщик Голубцов воспитывал роту “строем и в строю”: сто человек курсантов поднимали по его приказу то левую, то правую ногу и тянули носочки в течение долгих зимних минут.