“Срать надо” — повторило казарменное эхо.
— Мы же не при чем, товарищ сержант, это в третьем взводе написали. Это они, козлы, писаки.
Строй зашатался: ему стало легче, стало проясняться. Некоторые крепились удержать смех внутри ртов.
— Ладно, — выдохся Николаев. — Сейчас бриться, подмываться, гладиться и подшиваться. Без пяти девять осмотр внешнего вида. Чтобы были чистенькие, как целочки... Взвод, разойдись!
— Разойдись! — радостно повторило тридцать глоток, и дольки рассыпались, влюбленные в бешенство сержанта Николаева.
За вторым распустили первый взвод. Смирно, прокаженно, с высокими подбородками стоял третий взвод, мурзиновцы, лучший взвод учебного полка. Мимо него язвительно сновали соседи в неглиже, с полотенцами, в шлепанцах, с зубными щетками в зубах.
Николаев сел на табурет в пустом сумеречном районе между кроватями, чтобы спокойно и незаметно пережить прилив власти и славы. Он чувствовал, что его уважали законно. Наконец, он услышал, как неторопливо, на подбитых каблуках, подошел к своему задохнувшемуся взводу Мурзин. Несколько минут не было слышно его голоса, что начало изматывать даже Колю. Наконец, Мурзин стал говорить тихо, как часы в другой комнате. Он говорил опустошенно, грустно, издалека выговаривая свою военную судьбу, которую “они” безжалостно облили грязью. Казалось, что говорит какой-то старый и рассудительный дракон вкрадчивым голосом Смоктуновского. Он сказал им, что они станут “дедушками” и у них будут подчиненные. Никуда не денетесь, придет ваше время...
Николаеву было невмоготу слушать опозоренного человека, и он резко поднялся и отправился в чайную выпить томатного сока.
Возвратившись с кислинкой во рту и поднимаясь по пустынной лестнице, он столкнулся с командиром роты и отдал ему честь. Майор Синицын ответил, прошел два копотных шага и окликнул Николаева.
— Я не ожидал от вас, Николаев, такого. Как вы некрасиво вели себя перед строем! Такое услышать от вас?! Ну и ну..., — он закачал все еще пунцовым лицом и быстро-быстро стал спускаться по лестнице. Наконец хлопнул входной дверью на пружине и заскрипел хромовыми сапогами дальше к военному городку.
Николаеву стало горько подниматься выше. Он зажмурился и неподвижно простоял несколько звонких, как оплеуха, униженных минут. Он решил: нет, я не опошлился в его глазах — я надорвался. Нас связывали шерстяные нити симпатии. Майор Синицын понимал мою разумность и вежливость, я — его мягкость и правильность. Может быть, мы были братьями. У него под правым ухом есть неприятная, как шарик, родинка с волосиками, точно такая же родинка и на том же самом месте есть и у меня. Только я осторожно сбриваю свои волосики, и это бритье когда-нибудь выйдет мне боком. Мне всегда нравилась его человечность. Но что же я? Любимчик! Я подорвал его веру в людей. Если он еще и надеется на то, что я не оборотень, то думает теперь, что я слабый, “театральный” человечишко. Противно, что я такой, противно разочаровывать хорошего и дорогого тебе человека...
В казарме Николаева встретил еще один офицер, хихикающий командир взвода. На его протравленные, симпатичные скулы проступил цвет крови.
— Ты что, интеллигентик? — кинулся он к уху Николаева, — бьешь курсантов?
— Этого не было, — поразился Николаев.
— Мне доложили. А еще интеллигентик, — улыбался старший лейтенант Курдюг, довольный, в сущности, тем, что и его замкомвзвода не лыком шит, но не схвачен, как Мурзин. — Сейчас всех начнут крутить. Смотри, вляпаешься перед дембелем... Ладно. К завтрашним занятиям подготовь для меня конспекты, и чтобы сегодня без фокусов с курсантами. Всех “отбить” вовремя и самим лечь по распорядку.
— А кто сегодня ответственный? — успел спросить Николаев у спешащего к молодой жене.
И внял с середины лестницы, как из колодца:
— Ротный... ротный... ротный...
Николаев подождал, когда тот стукнет входной дверью, и спустился в тот же колодец и еще ниже, в подвал, в учебный класс взвода. Над столами и крашеным бетонным полом, над макетами местности и специальной техникой горели длинные люминисцентные лампы. Здесь Николаев часто пестовал свое одиночество.
Невзирая на позорный стыд, на то, что он не знал, как ему теперь смотреть в светлые глаза ротного, думал о ненасытном чуде жизни — рано или поздно все предавать огласке. Николаев вынул из “нычки” (из-под макета “отдельно стоящего дерева”) последнюю из запасов банку сгущенки и, пробив в ней две дырки перочинным ножом (“пробьет в ложке дырку, чтобы была одна гуща”), выцедил одним залпом содержимое и запил старой водой из бутылки. В конце концов, размышлял Николаев на сытый, слипшийся желудок, ротный тоже не идеал, и за ним числится грешок необязательности, и, может быть, мы квиты теперь относительно причиненной друг другу боли разуверения. Прошлой осенью майор Синицын вдруг спросил Николаева: “Хочешь ли поехать в Куйбышев в командировку?” Николаев, естественно, задохнулся от радости: хочет ли он поехать в драгоценный Куйбышев?! “Буду вам чрезвычайно признателен”, — вымолвил Николаев. “Хорошо, поедем вместе за молодым пополнением”, — сказал альтруист Синицын и через несколько дней стыдливо уехал один, не дав ожиданиям Николаева никаких разъяснений.
Хотелось домой. Хотелось жить поверх тщетного времени и стремиться к благородству. Коля вспомнил о чтении. Уже всю зиму он старательно читает первый том “Русской истории” Ключевского, засыпая и грезя поступить на исторический факультет. Надо спешить: он планировал за остаток армии одолеть все пять томов. Коля понимал, что главная мука человека происходит от его связей с людьми и временем, от боязни их упустить или не найти. Особенно люди боятся потери времени. Они затыкают временем каждую дырку своей жизни и в конце концов оно у них тратится на эту боязнь.
Он сел за командирский стол и открыл том Ключевского даже не на половине, а на странице о далеком времени, когда одно событие длилось больше века, больше жизни целого рода. Он прочел: “По предположению автора древней повести о Русской земле, первоначальное значение ее было племенное: так называлось то варяжское племя, из которого вышли первые наши князья. Потом это слово получило сословное значение: русью в X веке, по Константину Багрянородному и арабским писателям, назывался высший класс русского общества, преимущественно княжеская дружина, состоявшая в большинстве из тех же варягов”. Он читал и радовался прочитанному. Все умирало, все впадало в общий поток: войны, переселения, стихийные бедствия, отдельные судьбы. Одно становилось другим, и ничего страшного и постыдного в конечном итоге не было.
...Николаев услышал улюлюкающий топот, летящий сверху вниз, как камнепад. Он просидел в подвале до половины десятого, рота вываливалась на вечернюю прогулку. Николаев припрятал Ключевского, выключил свет и в темноте наощупь добрался до подъездной клетки. С улицы, с плаца, неслись команды и строевые, зажигательные на морозе куплеты. Николаев бдительно, чтобы не встречаться с ротным, как мышка сидящим в канцелярии (слышалось, как он постукивал сигаретой о край пепельницы), на цыпочках пробрался в спальный отсек казармы. В своем углу на кровати лицом в подушку мертвецки спал несчастный Мурзин. Николаев вспомнил о тайнике Минина. В его мятой тетради была новая коротенькая запись.
“Получил письмо от Елены. Через двадцать дней. Я ей двадцать, а она мне одно. Рад уже тому, что между строк ничего не обнаружил. Чистый голосок. Во время вечернего осмотра представлял только ее. Злющий Федька сорвал с меня подворотничок, вроде криво подшитый, и приказал устранить недостаток за две минуты. Устранил. Люблю ее до окаменения”.
И только? То же мне Константин Багрянородный. Ни слова о Мурзине. С Мининым надо что-то решать.
...Рота вернулась накурившаяся, улыбчивая, охрипшая, заученно построилась на вечернюю поверку. Знали, что поверка и отбой сегодня будут, как никогда, спокойными, отвечали полногласными, утробными “я”, как будто отпускали их до утра на волю, в ночь, желтогривую от луны и снега. “Я” солдату требуется для отзыва. “Курсант Минин!” — “Я!” Вот так вот. А то любит он, видите ли, до окаменения.
Ротный принял доклад от врио старшины Махнача о том, что все люди налицо, и сквозь крохотные гримасы подозрительности медленно разрешил долгожданный отбой. Он смирился и с Мурзиным, и с Николаевым. Ушел в канцелярию дремать на стульях.
— Коля, — зашептал Вайчкус, заворачиваясь в одеяло на соседней кровати, — Мурзина на это бритье подбил один капитан из штаба. Мурзин сам признался ротному.
— Какой капитан? — отозвался Николаев, тоскливо смыкая глаза.
— Николаев, что ли, тезка твой, хе-хе.
— Нам завтра с ним в караул. Он дежурный.
— Опять будет жопу рвать.
— Ротный не ушел? Телевизор бы посмотреть.
— Ну да, он теперь всю ночь будет... Эх, женщину хочу.
Николаев любил и ротного, и маму, и остроумного двоюродного брата-рыбака, и невесту будущую, и Киру Андреевну Волчек, и город Куйбышев, и друга Вайчкуса, и Минина, и Мурзина, и прапорщика Голубцова, и Горбачева с Ельциным, и книги, и дисциплину, и сосиски, и индийский чай, и передачу “Взгляд”, и гудение за стеклами белого мрака зимы.
В быстро убаюканной казарме дневальные, разжигая сон, монотонно шуршали щетками по густо намыленному линолеуму. Тихо, по-домашнему, горела у ружейки розоватая дежурная лампочка.
Сержант Николаев, чтобы уснуть, воображал своего однофамильца, капитана Николаева. У него острая мордочка и худощавое тело, и спешащая, китайская, слюнявая дикция. Три дня назад Коля “тащил” с ним наряд помощником дежурного. Началось с того, что Коля на веру принял от старого помдежа какой-то никчемный ключик от заброшенной калитки. Капитан Николаев заорал нечленораздельно:
— Что? Я завтра буду пузыри перед командиром пускать?
Коля представил, как на противных, поджатых губах капитана Николаева возникают огромные, водянистые шары и постепенно лопаются, окрапляя командира полка. Коля побежал проверять: ключик от калитки был в порядке, открывал и закрывал. Ночью капитан Николаев бахвалился, что за все время службы в этой части не получил ни одного взыскания, что теперь появился шанс перевестись в Москву, в штаб. Потом попросил, чтобы Коля отпечатал ему две характеристики — партийную и служебную, безукоризненные и похожие друг на друга, как девичьи груди. Он угостил сержанта крупным пахучим яблоком, совершенно неожиданным в январский ураган. В конце дежурства он уговорил Колю взять на себя свою крохотную вину: капитан не вышел на предварительный развод и пропустил таким образом в наряд по роте “арабов” солдат