Время сержанта Николаева — страница 18 из 57

, ясненько. И с ног до головы оглядеть, а не врет ли: свитерочек расписной из ангоры, кроссовки лайковые, зубки беленькие, амбре...

...Юрий Юрьевич старался нести портфель задумчиво, грустно, как пушинку, как скатерть-самобранку, старался не прижимать руку с поклажей к телу, а если и прижимать, то незначительно, оставляя зазор непорочности. Почему вы думаете, что деловые бумаги не имеют веса? Еще как имеют. Вы себе и представить не можете, насколько они тяжелы. Недаром говорят — ценные бумаги.

Он решил пройти стороной, мимо уличных туалетов, потому что какой-то народ уже начал колобродить по территории, в частности сантехник Андрей, который поднял руку для приветствия, и Юрий Юрьевич из-за деревьев ответил тем же свободной рукой.

— Уезжаете в город, Юрий Юрьевич? — крикнул Андрей, поблескивая издалека пустой трехлитровой банкой под пиво.

— Да. Собрал кое-какие бумаги. Дома поработаю, — ответил Юрий Юрьевич, заходя с зеленым портфелем за зеленый туалет.

Летний запах постепенно выветривался.

Итак, Юрию Юрьевичу не послышалось в кабинете: на крыльце служебного входа на пищеблок стоял и мелко кивал белым подбородком шеф-повар Шура. Юрий Юрьевич, пропадая из поля видимости, и ему успел подать знак, как будто отмахнулся с раздражением и смехом.

Ноша была своя, если и тянула, то не больно, наоборот, приятно, как умелый массажист. Юрий Юрьевич держался прямо, сохранял прогулочный темп, избегал менять руку с портфелем, может быть, даже посвистывал от избытка воздуха в груди. Ни на тропинке, ни у дома обслуживающего персонала он никого не встретил. И только когда уже поставил с небольшим грохотом портфель у двери собственной квартиры, смахнул испарину из-под волос на лбу и полез в карман за ключами, услышал сверху над собой сначала два хмыканья, а затем и самого Лохматого, дурашливого и зычного:

— Юрий Юрич! Доброе утро! Откуда уже с утра пораньше с портфелем?

— Вчера в канцелярии бумаги забыл. Вот пришлось сходить.

— А, понятно. Бывает. Может, поднимешься? У меня пиво бутылочное, и леща копченого вчера Федька-рыбак подбросил.

— Леща? Я подумаю, — с мягкой спортивной одышкой сказал Юрий Юрьевич, справляясь с дверным замком.

Люда, конечно, спит. Дверь не открыть.

— Слышь, Геннадий! — вспомнил Юрий Юрьевич, задвинув портфель в открытую дверь.

Лохматый мгновенно высунулся до безволосого, растянутого вширь, как бы приплюснутого живота и голову повернул с лукавым подобострастием.

— Ты помнишь, что сегодня может заехать этот хмырь? Так что будь начеку, — сказал Юрий Юрьевич.

— Я весь день и ночь начеку. У меня муха не пролетит. Как договаривались... Фрида! А Фрида! — закричал он уже в другую сторону. — Куда с бидончиком-то? за пивом, что ли? Не ходи, там его мочой разбавляют.

— Ну тебя. Болтаешь. За молоком. Здравствуйте, Юрий Юрьевич, — сказала старая, пугливо семенящая Фрида.

— Да ладно уж. Максимыч, наверно, за пивом послал.

3

После обеда у главных ворот бывшего, принявшего на себя груз осени, реформ и запустения пионерского лагеря “Чайка” остановился иссера-молочный, приземистый, далеко не новый, но мягкий в движении “мерседес”. Какие бы гневные споры ни велись до конца этого дня и в течение всей будущей недели о времени его появления здесь, произошло это сразу после обеда, все-таки после обеда. Хотя сейчас все так перепуталось в голове, что резонными кажутся и другие утверждения. Нет уже заведенного и устойчивого распорядка дня лагеря и базы отдыха, только щит, выгоревший за лето, с пионером, дующим в горн, еще украшает двери столовой и призывает в половине второго не опаздывать на обед, а в половине восьмого — на ужин, да еще в шестнадцать тридцать не забыть про полдник, а также на водные процедуры и подъем флага.

Правда, работники лагеря, чтобы не создавать пробки у стойки для раздачи пищи и не пускать слюни на линолеум, на котором потом можно и поскользнуться, были обязаны приходить на полчаса позже, но украдкой приходили пораньше — снимать пенку, зачерпнуть погуще борща из общего котла, киселя, компотных ягод. Особенно это касалось таких отпетых гурманов, как дирижер Николай Ильич или толстозадая Валентина. Однако находились и такие хитроумные и расчетливые обитатели “Чайки”, например фотограф Малахов и старшая пионервожатая Александра Александровна, Шурочка в квадрате, которые приходили в столовую последними, чтобы посидеть в одиночестве, тишине или в узком кругу старожилов, просторно раскинуть локти на столе, спокойно помыть косточки сослуживцам, спокойно поковыряться в зубах, сходить за остатками гарнира; а этих остатков могла подняться такая гора на тарелке, особенно любимых Малаховым макарон, что иногда возникало сразу два, а то и три нелицеприятных вопроса. Первый: а осилит ли знаменитый живот фотографа столько мучного? Второй: а ради ли этих довесков некоторые умники и, конечно, взмыленные люди приходят под занавес обеда? И наконец третий: а почему, собственно, так много гарнира остается, если все уже поели и осоловелые разбрелись на тихий час? На что без обиняков отвечали: вам что ни сделай, все плохо: мало гарнира — плохо, много гарнира — а почему много? Зато мяса не хватило и яйца растащили. Хорошие люди едят и помалкивают и всегда наедаются. А вы только вопросы задаете, поэтому и худы, как щепки.

...Так вот, теперь трудно определить это сосущее под ложечкой время. Теперь каждый питался сам по себе и на свои кровные. Если Лохматый с Нинкой, откушав вчерашнего плова и отдав поочередно громкое должное благородству, откушивали теперь свой послеобеденный кофе перед телевизиром или пиво, то Володя-менингитный только возвращался из магазина с двумястами граммами “русской” колбасы, буханкой хлеба и последними двумя зубами, сторожащими вход в рот, намокающий от близости счастья, а не голода. А Максимыч вообще махнул рукой на обед, почему-то стесняясь постучаться к Фриде.

Тем не менее, если считать по-старому, Володя-менингитный, а не Толик-спортсмен, его коллега по кочегарке и главный оппонент, оказался прав: белесый “мерседес”, бесшумно ворочая колесами, подкатил к главным воротам уже после двух дня, ближе к трем, потому что до двух, до закрытия магазина, Володя-менингитный стоял в очереди за дешевой вареной колбасой, и ему опять повезло: последние двести граммов кончились на нем; а когда он возвращался, никаких машин вообще еще не было у ворот, и только входя в дом, он услышал степенный, как шелест ветра, шорох шин. Но он не стал оглядываться, он спешил, потому что с колбасой надо было что-то срочно делать. Зато разделавшись с колбасой, он без промедления направился к воротам и оказался у них минуты на две раньше, чем Толик-спортсмен. Хотя Толик-спортсмен энергично настаивает на обратном.

“Мерседес” (впоследствии некоторые знатоки уверяли, что это была и вовсе другая иномарка), благодаря тому что сторож Петя ворота закрыл на замок, а сам меланхолично отправился то ли перекусить где-нибудь и чего-нибудь, то ли в обход по территории (что он вряд ли делал на голодный желудок), не предпринял попытку проникнуть в лагерь, а как-то стыдливо примостился между двух сосен в сторонке от ворот. Из “мерседеса” (будем называть пока его именно так) одновременно из двух дверей вылезли двое, молодо настроенный мужчина и молодая женщина, приблизительно одного роста (из-за этой приблизительности трудно было понять, кто же из них был действительно выше: благодаря неровностям на дороге то мужчина возвышался над женщиной, то женщина — над мужчиной), и стали щуриться от солнца, отчего их лица выглядели веселыми и немного растерянными.

Мужчина был коренастый, с приятной лысиной, загорелой, абсолютно открытой, без этих камуфляжных трех волосин, которые не делают погоды на черепе, перекинувшись с одного его бока на другой, но характеризуют своего владельца исчерпывающе. Что бы вы сказали о человеке, маскирующем раннюю лучистую плешь какими-то заушными сальными локонами, отращивая их для этого до невероятной длины и набрасывая на вершину головы сомнительными кольцами, а иногда закрашивая просветы между ними черной тушью?

Человек, вышедший из автомобиля, равно как и Гена Лохматый, прозванный так в народе от противного, казалось, совершенно не чурался своей естественной лакированности. Напротив, он провел по голой голове куцыми, в пучках темной растительности, пальцами, как бы проверяя ее уникальность и теплоту, как бы лаская кожу о кожу, не забывая при этом пощипать и пригладить мшистую, меховую, ровно окантованную шерстку на затылке. Вероятно, тон этой аккуратной дуги волос зимой прекрасно сочетается с бобровой шапкой.

Он пропустил женщину в калитку и, трогая ее за плечо, придал верное и нужное направление пути. Обернувшись на пустые окна сторожки, он убедился, что она пуста, что, впрочем, не изменило его внешнего лоска. Он был плотен, но не рыхл. Широкие бежевые брюки добавляли к его грузноватой, вальяжной, а лучше сказать, болезненно комфортной походке, к его красивым, искрасно-черным, на толстой подошве итальянским туфлям осторожную размашистость, избирательность. Он с удовольствием выбирал место для ноги, с удовольствием придерживал за локти свою даму, пока они углублялись на территорию лагеря, где мало кто ходил, за водонапорной башней.

Детей это место притягивало своей сказочной запущенностью, облупленной готикой башни, где обитали летучие мыши и еще какая-то нечисть. Педагоги прилагали максимум усилий к тому, чтобы этот дикий уголок с годами становился еще более диким и этой жуткой дикостью отпугивал детей от опасных объектов — самой высокой башни и двух ветхих сараев с поочередно работающими артскважинами. Первая часть задуманного у педагогов получалась талантливо — дикость била ключом, а вот вторая часть натыкалась на упрямую храбрость детей, обустраивающих здесь партизанские фортификации.

Можно было позавидовать частоте, с какой здесь произрастали елки и темно-серые, в вечном пуху паутины и допотопных осыпающихся гнездах, осины. Можно было позавидовать этой нерукотворной нелюдимости, триумфу сухости, корявости и колкости. Вот-вот и болото из-под салатно-малокровного мха могло подняться предупредительно до щиколоток. А запах какой! Мокрого торфа, земной крови. Что, впрочем, не останавливало ни пионеров, ни эту вполне респектабельную парочку. Парочкой подмывало назвать их и потому, что одеты они были в совершенно одинакового покроя и, может статься, одного размера кожаные рыже-гемоглобиновые куртки-реглан, легкие, несмотря на обилие фурнитуры, легкие, как их собственная кожа.