Красочнее, с жестикуляцией, как будто он еще гребет по лыжне, с привлечением свидетелей (“Ты когда меня, Верка, видела? В два часа. Я уже выходил из комнаты и шел к воротам. Помнишь? У тебя еще Надька что-то заплакала, наверно, жрать захотела в два часа; у ребенка ведь инстинкт, слюноотделение в одно и то же время. А этот хмырь зубастый — имелся в виду Володя-менингитный — только поднимался наверх. А я уже шел к воротам. Правильно, Верка. Чего молчишь? Молчание — знак согласия”) отстаивал свое первенство, видимо, очень важное в сложившейся обстановке, Толик-спортсмен. И действительно, именно Толик-спортсмен, еще быстрый, хоть и с профессиональным прихрамыванием, которое настойчиво давало о себе знать при сборах на общелагерные субботники, оповестил все общежитие о приезде того самого Нового, не забывая предупреждать оповещаемых, что это именно он, Толик-спортсмен, увидел удивительный автомобиль первым и что у него уже почти состоялся разговор с Новым, что они уже, мол, познакомились и пожали друг другу руки и Новый, мол, уже успел ему сказать, что ты Толик сто процентов можешь не беспокоиться, уже тебя-то я в первую голову оставлю, умолять буду, чтобы не уходил.
Но души сослуживцев, как бы они ни были вынуждены соглашаться на словах с Толиком-спортсменом, в этом вопросе принадлежали Володе-менингитному. Все понимали, что это он, Володя-менингитный, тихий и безгрешный, наткнулся на неизвестный автомобиль у ворот, так как любил гулять в тех местах, он догадался своим диковато устроенным умом, кто на этом автомобиле приехал, и он же простодушно рассказал об этом первому встречному, которым оказался его вечный вредитель и друг Толик-спортсмен. Толик хоть и сказал скептически, что это — ерунда, что это, мол, неизвестно чья машина, заблудились грибники, мол, но сам как побежит, как припустит вприпрыжку, колченого. Понесло спортсмена, у него тщеславие закалено чуть ли не на Московской олимпиаде...
Второй вопрос решали дольше и решили, кажется, по справедливости. Дело в том, что как только все сбежались и внимательно присмотрелись к автомобилю, как-то застенчиво вписавшемуся меж двух сосен (а может быть, и не застенчиво, а с каким-то иным умыслом), то обнаружили, похолодев, что автомобиль-то, оказывается, не наш, марка-то чужая, иностранная. И нисколько это была не “чайка”, как об этом раструбил глашатай Толик-спортсмен, которому, безусловно, было недосуг приглядываться к мелочам, главное было бежать, задрав штаны, и кричать криком, благим матом. Не исключено, что любой автомобиль, который не походил на вездесущие “жигули” или “запорожец”-лягушонок, “москвич” четыреста двенадцатый или “волгу”, и был значительнее, длиннее, фигуристее их, ассоциировался в его голове с правительственным, светлым образом “чайки”. Кроме того, прибавьте к его сознанию ранг ожидаемого явления и то обстоятельство, что слово “чайка” вертелось всегда на слуху и на устах, вы поймете и простите эту не орфографическую и не философскую ошибку Толика-спортсмена. Главное — смысл (его он донес), а звук — тьфу.
Иван-садовник, бывший шкипер из-под плавания (кому как не ему и карты в руки), подошел к машине впритык, ударил ногой по колесу, понюхал бампер, как цветы, махнул рукой и сказал:
— Похоже на “форд”. Ну их к черту.
— Сам ты форд, баптист недорезанный, — сказал грубоватый на язык в трезвом здравии сантехник Андрей. — Это же “вольва”. Видишь фары какие скрытые и зад вздернутый, как у кобылы, не покатый. А ты по колесам лупишь. Тоже мне морской волк.
Сторожу Пете было скучно, он в дискуссию не вступал и только улыбался одними глазами и поворотами головы в отдалении, мечтая побыстрее обособиться в своей сторожке, мечтая о ночи, когда будет так темно и так жутко, что ничего уже не нужно и никто уже не страшен.
Женщины помалкивали, их интересовала не машина, а таинственно долгое отсутствие его владельца. Шурочка ковырялась в носу (это ее единственный недостаток, тянущийся из детства) и украдкой складывала то ли козявки, то ли представление о них себе в рот, то ли в силу привычки, то ли по другой причине. Нинка попыталась было подсказать мужикам, что это, наверно, “шкода”, потому что у ее брата была “шкода”, хотя она и видела, что эта машина совсем была не похожа на “шкоду”, побитая и цвет какой-то мышиный. На Нинку прикрикнули дружным хором: “Сама ты шкода”; даже Максимыч и Володя-менингитный голос подняли. Правда, и Максимыч, и Володя-менингитный, как бы вынужденные по очереди предлагать свой вариант ответа, напружинивая память, вспоминая передачи по телевизору, где теперь часто показывали заграницу, конечно же, ткнули поочередно пальцем в небо. Один ляпнул:
— Как его? “Мерседец”, что ли?
Другой загнул покруче, еле выговорив двумя зубами:
— “Кадиллак”.
Толик-спортсмен, предусмотрительно долго помалкивающий, не мог не всплеснуть руками в этом месте:
— У, блин, туда же, менингит клыкастый. Ты бы еще сказал “барбарис”.
А шеф-повар, между прочим автолюбитель, но сегодня не на коне, красный и косноязычный после первой рюмки, присоединился к освистанному садовнику и пролепетал коротко “форд”, потому что слово это было наиболее коротким из гнездившихся в его голове.
Точки над “и” расставил сынишка Веры Ивановой (к ее большому радостному испугу) Сережка, пятиклассник, в побитых очках и с вечно хлюпающий носом. Он пробежал с другими детьми раза два вокруг машины и, показывая грязным ногтем на металлический круг на капоте, как бы силуэт баранки, сказал даже с пренебрежением:
— Ха, “мерседес”-то старый, подержанный.
Сантехник Андрей, уже последние несколько минут о чем-то мучительно догадывающийся, был словно осенен:
— Точно — “мерседес”. Вот его фирменный знак. На наш знак качества похож.
— А я вам о чем говорил, — чуть ли не заплакал Максимыч.
“Тьфу ты, знаток”, — сплюнула Фрида, у которой дрожь в теле немного стихла. Фрида догадывалась, что Максимыч удачно продал содержимое рюкзака и вечером, напившись на вырученные деньги, придет выяснять отношения, хорошо — если жалиться, а если ругаться... Может быть, внука постесняется. Андрейка вот-вот должен приехать.
Покончив с определением марки грянувшего на их головы автомобиля, мужики только и успели молча погоревать по поводу его внешнего вида, который теперь уже не столько восхищал, сколько разочаровывал: и вмятины одна на другой, и краска облезла, обнажая такую же серость, что и сверху, и резина лысая, и внутри, главное внутри, было как-то голо, бедновато, чехлы на сиденьях отсутствовали, обивка дверей была надорвана во многих местах и из прорех лез неизвестный подкладочный материал, даже руль не был обтянут какой-нибудь уникальной крокодиловой кожей, а был весь захватан и, кажется, тонок и хлипок для нормального управления им, а главное внутри, в салоне, не было никаких эдаких штучек-дрючек, компьютеров и радиотелефонов, какими бывают напичканы автомобили в бесконечной рекламе по телевизору. “Логоваз”, “экорамбурс” и прочая нечисть.
Только они успели погоревать и почему-то окрепнуть духом, приободриться настолько, насколько это можно было выдержать, как увидели на центральной аллее неизвестную парочку, смеющуюся, модную, легкую на ногу, редкую в этих краях, идущую к ним. Они сразу же догадались каждый про себя, что это и есть Новый и его... гм... Кто его? Баба, наверно. Они только успели посмотреть друг на друга многозначительно и вопросительно на Толика-спортсмена, отступить от машины гусиным шагом, сгрудиться и примолкнуть.
— Между прочим, Эдик, тебя уже народ встречает как президента, — сказала Наташа. — Не сутулься. Не болтай глупости. Вообще много не болтай.
Распрямиться, облизнуться, провести ладонями по голове Эдику удалось незаметно.
— Здравствуйте, здрасьте, добрый день. Как погуляли? — не в унисон, но слаженно, один за другим, с вежливостью незнакомых, от природы воспитанных людей сказали встречающие.
“Добрый день” произнесла Вера Иванова, отличилась. Толик-спортсмен загадочно и восторженно промолчал. Еще промолчали, только кивнули головами Нинка-бельевщица, Петя и шеф-повар. Что-то неразборчивое вышло у Людмилы, жены Юрия Юрьевича, Фриды и двух-трех детей. Как всегда, пришлось полнозвучно отдуваться сантехнику Андрею и его Галине, Володе-менингитному, любезному Ивану и напыжившемуся Максимычу. Шурочка сподобилась до “здрасьте”. А уж кто был автором кощунственной реплики “как погуляли?”, так и осталось покрыто мраком.
Эдик, Эдуард Михайлович, сначала было тоже хотел ответить тем же — “здравствуйте”, мол, или “добрый день”, — но, подумав, выбрал наиболее демократичный вариант приветствия.
— Привет, — сказал он, что получилось, с одной стороны, воздушно, легкомысленно, с другой стороны, весомо, грубо, круто.
(Вы знаете, что обозначает слово “круто” в наше время? О, это совсем не отвесно, и совсем не крутой кипяток, и совсем не круто сваренное яйцо. Да, это — резко, это — сурово. Но обязательно следует добавить, что это — сногсшибательно, первоклассно, немного свысока, но по-свойски, братишки, без обиды. Это как когда-то коня на скаку остановить, через губу сплюнуть, рявкнуть в микрофон: “коммунисты — суки”, а теперь, теперь, конечно же, купить что-нибудь грандиозное — самолет или целый аэропорт, Невский проспект или Финский залив, именной меч Л. И. Брежнева или половину депутатского корпуса).
Некоторое время тянулась пауза. Эдик ковырял ключом в дверце “мерседеса”, жители “Чайки” переступали с ноги на ногу.
— А вот что у вас за марка автомобиля? — наконец разрядил молчание ослепительно красно улыбающийся Володя-менингитный.
Но Новый даже не успел изумиться и не успел ничего ответить, как Володю тычками загнали за спины, чтобы не показывал свою дремучесть и не уподоблял себе остальных. Стали расспрашивать Нового, словно договорились, о грибах, наверно, заметив в руке его спутницы троицу замечательных, как будто подобранных, красненьких. Фриде эти грибы показались мучительно знакомыми: она ломала пальцы, вспоминая, где же она их встречала и не так давно.