Время сержанта Николаева — страница 24 из 57

Очень он ей был нужен — обращать на него внимание. Юрий Юрьевич улыбался как христосик, лишенный даже сил христосика.

— Это у них, — мигнул он Шурочке, заваливаясь на ту же сторону, каким глазом мигнул, — “кофий в постель” называется.

Ну, Шурочка, конечно, тут им и выдала и кофе в постель, и какао с чаем, и другие зажигательные смеси.

— А вы знаете, начальнички, — подбоченилась она высоко, почти в груди, потому что именно оттуда у нее начинались вздернутые бока, — а вы знаете, что у нас уже новый начальник?

— Как Новый? Где Новый? — наложили они полные штаны.

— А так, приехал уже. Квартиру себе, думает, какую занять. Где, говорит, прежнее руководство прохлаждается? А оно вот, пожалуйста, водку пьянствует. Пропили все. Им все равно. Им здесь ничего не дорого.

— Подожди, Шурочка. Что ты нам уши крутишь? — первым почувствовал паленое Лохматый. — Где Новый? Веди нас к нему. Или лучше мне одному его встретить, как хозяйственнику.

Юрий Юрьевич соглашается и не понимает того, что Лохматый уже начинает оттирать его в сторону, примеряется шею гнуть перед Новым.

— Нет уж, — вступилась Шурочка за Юрия Юрьевича. — Новому как раз Юрий Юрьевич нужен, а не вы, Геннадий Иванович. Сидите вы лучше здесь, пиво жрите.

— Какая ты грубая, Шурочка! — обиделся Лохматый, и они пошли втроем.

Лохматый в майке, Юрий Юрьевич с убитым лицом, Шурочка посредине, всем своим величавым видом указующая дорогу, иногда даже брезгливо поддерживающая одного и другого. Пришли, а столб пыли от “мерседеса” трусливо улетучился, даже народ, неблагодарный, расползся по своим щелям. Постояли у ворот. Шурочка тогда плюнула на место, где стоял “мерседес”, и на нежных, близких друг к другу ногах, направилась в пионерскую комнату, а эти двое расположились на камнях клумбы.

Лохматый стал рассказывать, как он возил сюда эти камни, чтобы было красиво на территории, чтобы глаз отдыхал, как душа. Стал рассказывать и то, что именно он собственноручно построил в “Чайке” практически все. Шурочка и слушать не хотела, а Юрий Юрьевич меланхолически молчал.

— Игровой павильон кто построил? Я. Да без меня кто чего... Кирпичи отсыревали. Песка вместо шестидесяти кубов нужно было тысячу, десять тысяч кубов. Все на себе. А потом склад кто поднимал? Опять я, Геннадий Иваныч. Сетка рабица оказалась крупнее, и бетона не хватало, а он ведь стынет... А теперь нас, Юрич, под зад ногой. Так Новый выразился?

Юрий Юрьевич машинально кивал. Шурочку возмутило и то, что Юрий Юрьевич плакал, как будто он действительно что-то полезное и вечное сделал для “Чайки”, что он обнимал эту злосчастную дохлую сосну, которую уже давно нужно было спилить (как еще детям на головы летом не рухнула), а он плачет, плачет и скулит, что прощай, мол, моя дорогая сосна, мол, чуть ли это не я тебя посадил. У Шурочки руки чесались убить одного и другого; она очень хотела, чтобы они увидели ее демонстративное презрение, так зловеще она заглядывала в их глаза, но они и этого не видели, они видели только свои постыдные пьяные сопли.

“Все из-за них, — думала Шурочка. — Не конкретно из-за этих придурков, но из-за таких, как они”.

— Ты что, змей, свет на территории не включаешь? Ты сторож или я сторож? — сказала Шурочка громко, входя в сторожку и включая в ней свет.

Змей, т.е. сторож Петя, медленно поднимая глаза от избытка света и крика, привстал на локтях с топчана, посмотрел в окно; на столбах горит, небо плотное, луне не продраться.

— Кому этот свет теперь нужен? — сказал он с аппетитными остатками недавнего храпа, опять лег и накрыл глаза рукой в тельняшке.

— Да хотя бы мне! — разозлилась Шурочка и села за стол.

Стул под ней осекся, и Шурочка, чтобы сгладить неприличный шумовой эффект, подвигалась на стуле, как бы подыскивая удобное положение. Он еще больше растрещался. Пете было все равно.

Петя ей нравился, нравился его характер, нежесткий, немелочный, нескупой, плавающий на огромной глубине и выходящий на поверхность в лучшем случае эдаким скучно-снисходительным рдяным пятнышком. Ей нравилось, что он без обиняков подчинялся ее ходу мыслей, без всяких разоблачений, без анализа, без противной у мужчин дотошности. Ей нравилось его белесое, постоянно обросшее мягкой неровной щетиной лицо, его мягкие, реденькие волосики, как ручейки, его сонливо-голубенькие глаза, его недлинная фигура, с белыми, в плоских жилах, свободными от растительности руками, узковатыми плечами, плоской грудью, может быть, немного приподнятой, худой попкой.

Теперь он лежал на спине с вытянутыми, сомкнутыми ногами в трико, и место, где обычно у мужчин бугрится, когда они одеты в трико, у него тоже мягко и без особенной внушительности бугрилось, как плоскогорье, с полным обманом вялых форм.

— Ну как тебе Новый? — спросила Шурочка.

— Да никак. Где-то я его видел, а где — вспомнить не могу. Да и потом, с чего вы взяли, что это и есть тот самый Новый? И вообще есть ли этот самый Новый на самом деле? Не придумали ли его? Заехала какая-то парочка мафиози, может быть, совершенно случайно, может быть, им потрахаться здесь захотелось, а вы все — Новый, Новый. Какой к черту Новый?

Петя не менял положения своего тела, когда философствовал, только щека, кажется, от того, что ее грела лампочка, немного румянилась, или это у него еще во сне замлело. Его слова показались Шурочке неожиданно убедительными и приятными, и она даже не прервала его, что, разумеется, воодушевляло Петю.

— Понимаешь, рано или поздно, — продолжал он тихим голосом, радуясь его осмысленной приглушенности, — это должно было произойти. Сейчас вся Россия — “Чайка”. Идет жуткое, подчас горькое, несчастное перераспределение ценностей. Новые, сегодняшние хозяева жизни, они, конечно, нахапают и через год-другой, конечно, растворятся в тумане, как ежик. (Шурочка улыбнулась, она любила те же мультфильмы, что и Петя, и своего недавнего знакомого вспомнила.) На их место придут другие Новые, большие патриоты, и тоже схлынут. А настоящие созидатели придут с третьего захода. Бог троицу любит. А эти, в рыжих кожанках, — временное явление. Так что радоваться нечему и некому.

— А кто радуется-то? — спросила Шурочка. — Это ты чему-то радуешься. Вы все тут радуетесь, что “Чайка” погибает. А чем она вам-то, тебе-то помешала, я не могу понять? Почему вы не любите место, где живете? Неужели нам здесь было плохо? Или детям было плохо?

— Я думаю, что это было лучшее время.

— Правильно, миленький. Это было лучшее время. Какие мы спектакли закатывали! Какие ярмарки были! Блины, шашлык, пельмени — все рекой лилось... Кстати, я тебе подарок принесла.

— Какой еще подарок?

— Ценный. Фрак. Примерь. Хотя ты в нем уже играл Интеллигентного жениха прошлым летом.

— Нет, Шурочка, ошибаешься, — сказал приободрившийся Петя, вставая с топчана. — В нем Колокольников играл Интеллигентного жениха.

— Колокольников? Тоже мне интеллигент. На нем фрак сидел, как на арбузе. Вширь трещит, а рук не видно. Во фраке руки должны болтаться. Длинные пальцы...

— Сама такого выбирала.

— Ты бы видел, как он клянчил.

— Да уж видел, — говорил Петя, надевая с удовольствием фрак поверх тельняшки, бесплодно ища на нем хотя бы одну пуговицу, наслаждаясь его залоснившимися лацканами, сгибая в локтях руки и делая шаг то влево, то вправо с тем, чтобы придать полет птичьим фалдам.

— На кого я похож? На стрижа?

— На чайку, — восхищенно сказала Шурочка. — Голова белая, грудь в полоску, а крылышки черные.

Намерившись до испарины, Петя умело, помня, что он во фраке, сел на топчан.

— Это ты — чайка!

Ай да Петя! В самое сердце польстил.

— Спасибо, Шурочка, за подарок.

Шурочка пожала полными плечами, как правило, потому что шила все свои платья сама, глубоко декольтированными. Она, едва мурлыча, подошла к топчану и, глядя сверху вниз Пете в глаза, хитро и простительно прищуриваясь, мотая головой, сказала:

— А я, Петенька, видела, как на тебя подруга Нового смотрела.

У Пети в глазах замерло легкомысленное, наверное, в связи с тем, что он был во фраке, недоумение.

— Как? — изумился он.

— Видела, видела.

— Ну как? — уже сердился Петя, заливаясь красными чернилами; ему и самому было любопытно, как же на него посмотрела Новая.

— Похотливо, Петенька, — так же лукаво-ласково ответила Шурочка, кажется, что-то проглатывая внутрь себя.

Петя напряг память: Новая, высокомерная, умная и красивая, как ему представлялось, старалась вообще ни на кого не смотреть. Неужели он что-то пропустил?

— Нужен я ей, — сказал он угрюмо, полный сомнений. — Такие леди если на что и обращают внимание, то на мои грязные ботинки. Таких, как она, возмущает, почему же мы не чистим ботинки. А что там, извините, чистить?! Обмануло тебя твое зрение, Шурочка: не похотливо, а брезгливо.

Шурочка улыбалась прищуром. Она согнула свою ногу и поставила ее коленом на топчан рядом с Петей. Он уже знал, что всякое сгибание Шурочкой колена ничем хорошим закончиться не могло и ничего другого не означало, как флирт. Ее огромные бедра и живот были теперь на уровне его глаз. Его ноздри натыкались на какой-то душистый, но плотный, болотистый, спекшийся запах. Вряд ли он поднимался высоко, к потолку, или шел с улицы, но поблизости с ее животом было настоящее его исчадие. Если бы Петя был поэтом, он бы сказал, что смердело, как в конце века, как в конце света.

Когда зазвонил телефон, один из двух, внутренний, Петя бросился к нему с мимикой благодарности и с той же благодарностью говорил “хорошо” и кивал нижней мембране трубки. Шурочка подозрительно, не снимая колена с топчана, следила за его реакцией, исключительно учтивой и отзывчивой, что, собственно, никак не противоречило Петиному амплуа. Ее бесило: с кем можно еще учтиво говорить по местному телефону?

Наконец он положил трубку и сказал, делая беспокойные глаза:

— Людмила.

— Что ей надо?

— Фриде плохо. Она вызвала неотложку, попросила меня встретить машину у главных ворот.