Комов уже хлопал в ладоши и торопил всех собраться. Феликс с Ибрагимовым грубо приставили стол к дивану и немного примяли пуристскую юбку вскрикнувшей на них Францевны. Соколов именно в тот момент назвал ее черную, ниже колен, бархатную юбку пуристской.
Я различил на полке знакомую фактуру книги Розанова, точно такой, какая была у меня дома. Не кажется ли вам симптоматичным, когда одна и та же книга витает одновременно по всей стране? Я не думаю, что это собственность Елизаровой, скорее всего — ее папы, так никогда и не увиденного мной. Деликатнейшего или замордованного.
Чтобы заглянуть еще в одну комнату, я прошел мимо Майи, монотонно и медоточиво заклинавшей трубку телефона. Голосок ее был, как и прежде, тонюсенький. Таким же узеньким и сияющим был ее ротик. Осмелюсь вообразить таким же узким и отзывчивым ее потайной тоннель. Если я не ошибаюсь, Майя осталась недотрогой для Феликса и доступной для Пащенко. Феликса я помню умирающим, готовым на кастрацию от лошадиной любви к ней. Так я прошел все комнаты и ни в одной не увидел новой, разрекламированной работы Феликса “Нагая Елизарова”. Если бы такая картина в действительности была, она бы была на видном месте.
Наконец, вереница из закусок упоительного периода полуголода и заключительного пира (Елизарова — с винегретом и шпротами, Женечка — с вареной колбасой и килькой в томате, Пащенко — с хурмой и маринованными грибами) прошла в большую комнату, где их встретило спланированное “браво”.
— Чего стоишь? На, неси, — сказал деловитый Пащенко, передавая мне хурму и тарелку с сопливыми маринованными грибами. — Я — за компотом на запивку.
И он тут же вернулся с лиловой жидкостью в графине, пока я искал на столе место для грибков.
Расселись с удовольствием предвосхищения и полной готовности. Приятно было помогать друг другу протискиваться, поддерживать за локти и спины, говорить при этом шалости и припоминать при этом некоторые острые, щемящие осязания.
Только теперь я обратил внимание на то, что все уже были в подпитии, а Феликс даже успел проспаться. Пащенко дотянулся до выключателя и оставил горящей одну лампочку в люстре. Это прибавило не комфорта, а мельчайшего беспокойства. Некоторое время решали, кому что пить, так как выбор получился на удивление богатый. Только Майя отказалась от крепких напитков в пользу мужчин. Францевна, принципиально пьющая, заявила сразу: “Водку”. Я ее понимаю. Водки на столе было действительно больше, и она пока была крепче вина.
— Я, пожалуй, коньяк. Женечка, ты тоже? — сказала хозяйка дома.
По всей видимости, некрасивая Женечка, немногословно девственная и подхихикивающая в ладошку, становилась очередной наперсницей Елизаровой, которой не удается жить без сватовства, мероприятий и в силу этого без все новых и новых названных сестер. Помнится, и моя жена ходила в этой роли. По сторонам от меня сидели Пащенко и Францевна, опасные соседи. Пащенко искуснее других вскрывал пробки (“бескозырки” он их называл) и уже что-то показывал Женечке (тонкую пленку из-под пробки).
Я подумал и предпочел тоже водку, не потому что коньяк был в единственном числе и был куплен мной, а потому что болезненно переношу смешение жанров. Кажется, водка с разведенным спиртом — не такая уж ахинея. Тем более что эти процедурные опасения яйца выеденного не стоят в сравнении с солнечным моментом выпивки, когда по законам загула я иду на все.
В застолье всегда любопытно начало, первая стопка, первая реплика. Иногда оно выходит особенно чопорным, как подъем государственного флага. Главное — не отступить от исторических традиций, не ляпнуть какую-нибудь глупость, когда внимание у всех трезво и обостренно, добропорядочно перечокаться со всеми (не мешкая перед рюмкой неприятного тебе человека или тайной пассии), не надругаться над самим потреблением (упаси вас бог подавиться, поперхнуться, закашляться или процедить гадость сквозь сомкнутые зубы). Выпить надо так первую рюмку, чтобы это напомнило знобящий забег в море. Хватить.
— Больше ждать никого не будем. Да? — сказал Комов, чувствительнее других переживающий заминки. — Сами виноваты. Мы компания старая и давно не виделись, поэтому предлагаю “со свиданьицем”. А второй тост за дам-с и, конечно, стоя.
— А я предлагаю, — сказал Соколов в общем шуме поднимающихся рюмок, улыбок, приготовившихся гримас лица, — первый тост “со свиданьицем с дамами-с”. Таким образом, исключается второй тост и не надо вставать.
— Ладно, пьем. Со свиданьицем! — прикрикнула Францевна и сдвинула свою рюмку с моей.
На фоне всеобщих ляпсусов и у меня немного зависла рука, когда я чокался с Елизаровой. Она смотрела в сторону, на Ибрагимова, когда я обмишурился.
Я совершенно не мог вспомнить, как начиналась вчерашняя попойка с Горкиным. Возможно, с провозглашения “за дружбу”, “за добрососедские отношения”. Думаю, такое начало могло бы украсить любой зреющий конфликт. Меня одолевает стремление к нелицеприятности, якобы заботливо подводящей не к скандалам, а к новому витку непознаваемой, томящей взаимности. Мне, естественно, пришла мысль о цели сегодняшнего сбора, и я обратился к Францевне, уже воздевшей руку ко рту. Ее ухо было мясистым и белым, в первых пористых морщинах.
— Какая к черту цель? — немного подумав, сказала она с дальнейшим вдохновением. — Ты же умный мужик, Юра. Ты же знаешь, что нет никакой цели и не было никогда. Тем более сегодня. Все со свистом летит в тартарары. Пьем. Ты мне всегда нравился как человек. Не то что эта шантрапа, — добавила она даже громче, чем начала.
— Понял, — смирился я (благодарное занятие — пробуждать энергию назидательства в собеседнике) и выпил морозный кубик водки, приятный, как какая-нибудь алхимия. Далеко не знобящий забег в море.
— Подай мне грибочки. Благодарю, — попросила внимательно нахохлившаяся Францевна, старшая моя однокашница. Она начинала считать себя ответственной за мой сегодняшний декаданс.
Я в третий раз встретился с грибочками, как с родными, и еле-еле столкнул их с маринадом в масляных звездочках на тарелку Францевны. Тарелки были все разномастные.
За столом возник обычный русский симпатичный сумбурный, речитативный гул застолья. Ели и говорили, и неважно, что это было — килька и предсказание бесчинств, главное — это сердечно веселило. Радость, гоношение, триумфальное желание напиться. Помни, как предостерегала жена: “Не пей, козленочком станешь”.
Милая Францевна, бывшая немка, с недобитой непримиримостью рассказывала мне о борьбе со своей школьной директрисой (в ответ на мои жалобы), которая и ретроградка, и взяточница, и наушница, и просто гадкая нимфоманка, поглядывающая на гульфики десятиклассников.
— Как ты сказала? — подслушал Соколов. — На гульфики десятиклассников? О, это очень актуально. А?
— Да, именно. Надо выпить, — согласился Феликс и вытянулся во фрунт в джинсах, сжимающих его тело до рельефности. Феликс всегда был потягивающимся красавцем.
В спешке не было ничего превратного. Я не могу кого-нибудь из нас упрекнуть в алкоголизме. Все служило поводом к роскошной ясности, к вспышке солнца.
Я с удовольствием подчинился тосту и проглотил крупную, обволакивающую душу слезу. Было видно, как потихоньку нерукотворно стал покачиваться кулон на груди Майи.
— Францевна! — громко сказал Соколов, у которого опьянение начиналось с мыльных глаз. — Я всегда говорил, что ты удивительно похожа на английскую королеву. Такая же волевая лепка лица. А руки, а челка. Позволь мне называться твоим сыночком?
Он говорил и целовал руку Францевне, небрежно наполнял рюмки ей и себе, обливая свои красивые пальцы.
— Тоже мне, принц нашелся. Не лей, раззява.
— Мы тоже хотим, — сказал сидящий рядом с Елизаровой Ибрагимов.
— Пользуясь нахальным прецедентом Соколова, пью за примечание к тосту номер два — за хозяйку дома. Пьем только мы с хозяйкой, суверенно.
Комов хохотал с Майей, целуя ее кулон на закуску. Женечка пила незаметно, сквозь кисловатую улыбку, кивая Пащенко. Кожа на ее шее, под воротником блузки, приютила два прыщика. Пащенко вскрыл еще одну бутылку и, привлекая внимание Женечки (если бы не растянутые ноздри, в которых она, видимо, постоянно ковыряется, она была бы милее), снимал аккуратными пальцами пленку с горлышка. Поискал, куда положить, что-то смешное сказал Женечке и сунул пленку в карман своей рубашки с игривой важностью.
На стене висела старая картина Феликса, которой, кажется, уже промывали косточки, “Майский сад” (взбитая гора ваты).
— Пью за Феликса. Художники, между прочим, тоже женщины, — сказал я какую-то чушь и потянулся через стол к Феликсу, не понимающему меня и подставляющему рюмку.
— Тише! — закричала сердитая Елизарова. — Звонят. Кто-то пришел.
Требовательно подняла палец, другой рукой выпила быстро с Ибрагимовым и неудобно, стянуто побежала в прихожую, прикрыв дверь.
В прошлом в такую минуту повиновения сюжету приятно было участвовать в немой сцене: ага, вляпались, так нам и нужно. Теперь, выпив, я предпочитаю заняться своей тарелкой. Впрочем, я не одинок. Пащенко, Ибрагимов, Комов мгновенно наливали и пили. Девушки допивали свои рюмки. Соколов застывшим в иронии взглядом наблюдал за нашей спешкой. Францевна занималась дуплом в своем зубе, Женечка — дырочкой в своем чулке. Феликс, мучительно запрокинув голову, рассматривал над собой свою картину. Целомудренный Комов поправлял ему рубашку, задравшуюся выше темноволосого пупка.
— Худобин, — сказал Ибрагимов. — Как пить дать.
В прихожей вертелось несколько восторженных голосов. Наконец дверь открылась — вошли Елизарова, искренне польщенная, с тюльпанами, Худобин с Ириной Миллер. Как я люблю их, по-разному душевно и горько!
Кинулись к ним от стола, обнимая, мокро целуя. Худобин — в прекрасном черном и просторном костюме, который ничего не скрывал, напротив, заострял его тощие плечи, — отбивался ручонками от приятной и душной тесноты. Он благодарно взвизгивал и демонстративно подставлял сухие щечки, чуть ли не натягивая их изнутри языком. Мне показалось, что Пащенко и Ибрагимов под шумок как-то особенно немилосердно, до намеренного хруста, сжимали его ледащее, терпящее тельце.