Жена была с розовым румянцем по любому поводу и говорила, что еле его дождалась. Теща, в связи с всеобщими страхами горя такими же пунцовыми гипертоническими и пухлыми скулами, ушла на кухню с кульками и, ссыпая там в блюда разноцветную черешню, возмущенно сокрушалась тому же, что и дочь. Козелоков, как писатель, боготворил любое единодушие в семье, иначе захиреет последняя цивилизация. У жены была (от матери) извилистая и пышная белая фигура в непродираемых прозрачных волосиках, и, на первый взгляд, жена производила неприветливое впечатление, но в семью нагнетала ласковость.
Из сокрушений тещи Козелоков, в открытой ванной моющий руки после плутаний по инфекционному большому городу, понял, что сегодняшнее естественное убийство среди организмов писателей уже совершено. Он не расслышал, кто же на сей раз, но сильно почувствовал, что теща произносила с облегчением и жена вздыхала пройденно, он тоже умиротворился, так как остатки дня можно было жить без повышенной боеготовности. Он прошел на кухню, где сегодня еще не обедал, а теперь мог спокойно положить кусок в рот. Оказывается, родственники уже были сыты и теперь сидели по бокам и смотрели, как он насыщается. Козелоков любил овощи, салаты и бульон — они не только вкусны, несмотря на наполненность нитратами, но и великолепно снимают стрессы. Пока он ел, говорили теперь уже о приятном — свершившемся сегодня.
— Звонил Валерий Андреич, — оглядывая аппетит мужа, передавала Анджела, сидящая с сомкнутыми ногами, которые еще стекали приятными наростами со всех краев табуретки. — Я не разобрала, кто именно. Но он несколько раз повторил, что на этот раз — новенький, не член Союза, что он вообще никому не известен, только некоторым сотрудникам “Невы”, что он ни разу не печатался и ему нет тридцати. Бузуруцкий или Бузулуцкий, что ли.
— Да-да, — подтвердила теща, у которой был параллельный телефон. — Какой-то молодой человек со множеством “у” и на “ий”. Подумать только, они принялись за начинающих!
Ее восклицание было полно надежды желаемого расчета: авось, направление духовного смерча изменится, и теперь, удовлетворившись членами, примутся за других, от которых, по мнению тещи члена СП, и происходит вся беда; именно они, бездарные пачкуны и писаки, которых никто и никогда не будет знать, спровоцировали эту мясорубку своим беспросветным нахальством и убогостью слова, которое, естественно, никто не пропустит. Это они направили гнев тупой демократии на благословенную писательскую организацию. Ольга Олеговна верила гонорарам зятя и наблюдала, как тяжело ему давалась каторга опубликования. Она была знакома через телефон с галантными и рассудительными голосами профессиональных мастеров. Она не застала непризнания зятя.
Анджела не обладала материнской интуицией и скоростью на перемены. Она думала, что ее муж настолько наделен, что, по законам истории искусств, обязательно должен кончить рано и прискорбно. Как ни печально было такое думать, она утешалась будущим трагизмом и частенько в забытье рисовала себя вдовой гения, издающей неизданное классика-мужа. Смерть усугубляет славу до нормальных размеров, но этой посмертной славой, считала Анджела, надо непременно управлять, надо самолично входить в комиссии по литнаследству и регулировать процесс воспоминаний. Но тем не менее, конечно, она не допускала в фантазию преждевременное горе: муж еще не излил и десятитомника. Нет, не подумайте, что она родилась с заблаговременным кощунством — Анджела любила Козелокова, по-человечески и по-женски, и мечтала из благих побуждений только о посмертье его; кроме того, обильная, огнедышащая супружеская верность иногда впадает в черные гипотезы, но это благодаря дали сопереживания и еще стереотипу мирских ожиданий от родного Творца. Есть и вполне оправдательное “но”: Анджела так посвятила себя Козелокову, что не отделяла себя от него уже пять замужних лет, потому что не могла стать матерью. Она уверяла, что ее дети — это он и его приветливая проза. Козелоков был благодарным суженым и хотел бы умереть раньше жены, чтобы споспешествовать ее подвижническим амбициям. Но не теперь, в такую рань жизни. Он великолепно уяснил среди многодневного уклада, что все желанное прибывает слишком поздно, а все богомерзкое — слишком рано. Ох уж эти издевательства высшего порядка!
Так, значит какой-то Бузуруцкий. Хорошо, — окстился Козелоков. Но почему именно этот Бузуруцкий, ведь он же не член СП и к тому же сопляк? Может быть, обыкновенное совпадение, и он-то уж сыграл в ящик своей смертью, а не их узкоспециальной? Его ведь никто не мог знать. Неужто зверствует именно то, чему и не нужно общественное мнение, кто сам все зрит? Сердце тряслось, потому что меркли последние упования на материального вампира.
Козелоков сел в их комнате подальше от письменного стола.
— Может быть, нам переехать в другой город? — сказала Анджела и села рядом на диван (ее ляжкам теперь некуда было стекать, и они расползались сочным покровом вплоть до колена Козелокова). — Обменяемся на Москву или на юг, мама согласна. Ты ведь давно хотел Москву. Ты говорил, там больше возможностей, и там нет этого.
— Невозможно, — мрачно возомнил о себе Козелоков, чувствуя, что одно его колено нагрелось. — Ты должна понимать, что выезд — это большее обнаружение себя. Это значит — высунуться. Нельзя паниковать. Собака кусает трусливых. Будь в конце концов умной.
— Но ведь надо что-то делать! Мы измотаны, ты рискуешь.
Анджела обвила его писательскую руку, и теперь весь бок Козелокова пылал здоровым теплом. Секс, вспомнил он, тоже хорошее противострессовое.
— Нужно затаиться и переменить жизнь. Я уверен, зараза выдыхается. И потом почему мы должны идти на поводу у этой неведомой сволочи? Анджела, все-таки вы ничего не перепутали? Может быть, москвич Овруцкий или как-то по-другому? (Анджела мотала замлевшей головой.) Странно. Валерий Андреич не мог обмолвиться.
— Будешь писать или попечатаем старое? — опять поинтересовалась жена, как в минувшее прошлое.
— Куда писать? — взмолился Козелоков и пошел мытариться в горячую, с морской солью, ванну. Он думал, что вода будет меньшим раздражением сразу после обеда.
Однако, дорогой читатель, известие Валерия Андреича было обильным преувеличением, и совершенно правильно пытливый Козелоков усомнился в неувязке, потому что провозглашенный новопреставленный Бузуруцкий — это фактически Бузулукский, а Бузулукский — это фактически я. А я еще жив и еще не вполне надышался деяниями чета и нечета. Стыдно помыслить, почему именно на мне поставил крест Валерий Андреич, который меня толком и не мог разузнать. Я полагаю, всеобщий испуг нуждался в разрядке посторонним персонажем — именно с той же спасительной уловкой, какая пришла и в голову тещи Козелокова. Но почему сим козлом отпущения выбрали мое имя? Может быть, потому, что оно было наиболее безвестным и вместе с тем улюлюкающим? Может быть, Валерий Андреич собственноручно пролистал мою повестушку с ругательным заглавием “Антисемит” и проникся комбинацией. “Антисемит” был читан несколькими должностными людьми для разрешения на будущее этнического вопроса: мол, все-таки эта убогая писанина — русофобская или юдофобская, и кто же автор по кровесмесительной принадлежности — жертва или гегемон, фамилия во всяком случае зияла билингвизмом. Еще до заварухи один сотрудник подумал, как принять — как явление или как галлюцинацию. Видимо, Валерий Андреич решил удружить мне посмертной оценкой по достоинству в мартирологе. Я слышал, нынешними мучениками посмертно станут заполнять печать — выгодно и вторично не пострадают. Интересно, если жив ваш покорный слуга, стоит ли верить другим двумстам смертям страха?
Козелоков вышел из ванной с китайским, в желтых иероглифах, полотенцем на голове и отпаренными опасениями — они не смыкались с мыслью о чтении познавательной брошюры “Окраска, побелка, шпаклевка”.
— С легким паром! — сказала опять обездоленно пылающая жена, евшая свою багровую слоистую черешню. — Опять звонил Валерий Андреич. Он просил передать, что сегодня через час у Казанского собора соберется гражданский митинг. В Ленинград съехались тысячи представителей из союзных республик, будет взволнованная общественность и даже зарубежные почитатели. Он сказал, что явка для всех членов СП обязательна.
— Хм. Цель? Цель какова? — спрашивал мокрый Козелоков и ненасытно тер сырость лысеющих волос.
— Он сказал: продемонстрировать нашу неисчерпаемость, — гордо заявила жена Анджела. — Лучше не ходи, я боюсь провокаций.
Но Козелокову, у которого от массажа приятно отдыхала голова, вдруг понравилась безрассудная идея Валерия Андреича, потому что запало одно словечко — неисчерпаемость. Именно так — противостоять неисчерпаемостью. Всех не перевешаете, последняя победа будет за нами. Козелоков никогда не нырял в полынью, но видел, какие энергичные люди выплывают из нее и отфыркиваются от лишнего счастья.
— Ты простудишься. Разве можно сразу после купания! Схватишь менингит, — прижучила невидимая теща, кажется, полным ртом.
— И потом уже поздно. Там уже началось.
“Милая Анджела, — думал Козелоков, — зачем ты отговариваешь меня от единственной храбрости. Если бы ты знала о потаенной личной модели моего упоения, ты вряд ли бы вышла за меня замуж. Ведь мне хорошо не тогда, когда я писатель или любовник, — мне хорошо, когда я революционер, особенно низвергатель свинцовых мерзостей и телячьих нежностей, но я никогда не испытывал предначертанного амплуа. Если бы я не превратился в писателя, я бы стал экспроприатором и убийцей их. Моя жизнь зависит от того, какое место я в ней занимаю. Это плохо. Может быть, сегодня прогрохотала минута перераспределения ценностей, а лучше совмещения их в одной и моей особи. Не останавливайте меня, будь что будет, жизнь одна и накопить ее нельзя”.
— Тогда я пойду с тобой, — сказала Анджела.
— Куда ты? — встрепенулась ее мать.
— Не надо, Анджела, — успокоил он тещу. — Я попрошу тебя кое-что уничтожить.
И Козелоков, смирный глашатай осмысленной предосторожности, попросил ее уничтожить то, что давно предусмотрел на случай кавардака, — он попросил сохранить один экземпляр всех сочиненных им рукописей (за что с метростроевским энтузиазмом взялась теща Ольга Олеговна. “У меня с собаками не найдут”, — сказала она), а остальное аккуратно спалить, чтобы только едкий пепел не проник в окно и не рассеялся по подозрительной округе. Лучше спалить в отдалении, где только свищут дикие птицы и никто не ходит гадить. В парке Челюскинцев, например, есть такой укромный откос за стадионом, — вот на нем, если только сумеешь удержаться. Дальновидная теща, которая, впрочем, часто забывала “места захоронения” своих драгоценностей, даже пенсионных денег (“Но это и великолепно”, — подумал Козелоков), та теща, которая видела края жизни не хуже писателя Козелокова и особенно то, что связано с фиаско, предложила еще несколько предосторожностей: печатную машинку — как знак творческого человека — законспирировать на баламутное время у проверенных соседей; дальше — сдать в комиссионку чересчур “писательскую”, бархатную, с накладными карманами куртку Козелокова, в которой он обычно тяготел над словом, и на письменный стол поставить только что зацветшие кактусы: якобы и духом-то словесным не пахнет. Козелоков восхищался большим всевидением тещи. Как жаль, что ее красавица дочь, и нежная, и доброхотная, и толерантная, в наитии пошла в другого человека — пропащего где-то папашу.