Его вопросы повисали в пустыне, новый класс пока не боялся их, потому что на первых уроках новичкам не ставят “двойки”. Он же думал, что его гласу не хватает вопиющести. Он знал свою ошибку, но повторял ее, потому что делать было нечего: он обращался к одним и тем же, которых успел вызубрить. Однако и у него и у них появилось общее, нагнетаемое единство — желание звонка, гудка, зова, клича оттуда, куда они тронутся вместе, — и ученики, и учителя. Педагогика звонка. Так Андрей Юрич назовет свою главу.
Наконец он спросил за семь минут до конца несчастного урока: “Кто такой Святослав?” Ему ответил особенно здоровый, сбитый, как тюлень, человек с последней парты в среднем ряду с закатанными рукавами у школьного пиджака: “Чувак!”
Андрей Юрич уже слышал его реплики и слышал, что они произносились в воцаряемой тишине. Это был известный Уточкин, с белыми глазками, с бледно-серыми точками зрачков. Он был очень здоров, и новый учитель ему не нравился как последний интеллигент, но он изучал его дольше, чем остальные, и пришел к выводу: с ним не задираться и не мешать его урокам, потому что, если забеснуется этот чмошник, этот представитель женской профессии, то пойдет напролом, начнет вытаскивать остатки правды и даже умрет, если надо. Но теперь Уточкин не держал себя, его злило, что новый учитель чересчур нагнетает, чересчур разрывается на части перед публикой и может ее в конце концов покорить. Нельзя так быстро давить.
“Чувака” Андрей Юрич стерпел, но только сказал Уточкину, заблестев синими очами, чтобы тот поостерегся перегибать палку. Уточкин уже не помнил расчетливый завет: как? ему уже угрожают?! Он думал сильнее нахамить новому русаку, но Уточкина спасла глупая Валька Сидорова. Она, дуреха с хорошими грудями, засмеялась выражению “перегибать палку”, видя, наверно, другую картину. Андрей Юрич давал обет выдержки. Он давал задание на дом и раздумывал о страшной подоплеке вокруг запретного плода. Он думал, что подростки изнемогают от непонятного чаяния в этом уголовном мире, что, например, все замечательные слова стали грязными, окутанными новой, сексуально-вонючей семантикой в их ушах, что устарела чистота значений и приходят фаллические времена и весь божий свет складывается из гениталий. Дайте вы им насытиться в таком случае первичным, а потом учите прекрасному синтаксису.
Андрей Юрич сжал зубы и вспомнил о спасительной ласке. Потом он разжал зубы снова и изрек домашнее задание: “Первое: подготовить пересказ всего измученного “Слова”, как бы ни было нудно его непонятное величие. Второе: подготовить словесный портрет князя Игоря, автора и третьего любого персонажа по простой, близкой вам и всему человечеству схеме: цель жизни, идеалы, характер этого живого человека, отношение к значимым вещам — к отечеству, его народу, миру, природе. Третье: сопоставить современного русского человека и русского человека периода “Слова”: что было великое и малое для них и что для нас, намного ли мы отличаемся и что в нас общее, нетленное, национальное.
Они писали огромное задание в тетрадь и еле сидели на своих местах. За минуту до звонка он стал говорить им совершенно непонятные слова, что нация — это то, чем выгодно гордиться, но нельзя и ставить крест на нации, если у нее остались оправдательная история и молодая совестливая сила. Он хотел, чтобы они только его услышали и поняли его на середине: то есть не бахвалься нацией и не порочь ее. Кажется, они даже крикнули что-то о том, кто виноват. Чем же заложены их красные от молодости уши?
В конце концов, подумал Андрей Юрич, главный человеческий Учитель, созданный якобы по подобию человека (но конечно, все наоборот), ведь тоже был послан с участью разбрасывать бисер перед свиньями. И тщета его снисхождения к человеку все-таки не абсолютна: нет ничего более очевидного, что человек сохраняется — хотя бы как прежняя плоть и дух тоски.
Когда прозвенел слабый звонок, они стали прощаться с радостью и невиданной почтительностью, потому что думали, что он не успел договорить домашнее задание, и они выгадали.
Андрей Юрич остановил грузного Уточкина, совершенно незнакомую личность, и попросил его донести до учительской кипу тетрадей. Он боялся, что Уточкин откажется. И Уточкин отказался без всяких оправданий. Он сразу давал понять, что его этим не взять и не приблизить. Самое страшное, что Андрей Юрич не знал или забыл, что же говорить этому Уточкину — наглецу и противоположному человеку. Они остановились на лестнице, и Андрей Юрич начал с видимой напористостью расспрашивать Уточкина о том, что не мог понять. Он представлял, как глупо спрашивать верзилу о причинах дерзости, но все остальное он запамятовал, как оглушенный, и только воспрашал: “Чем же я тебе успел насолить, Уточкин? Ведь мы незнакомые люди и как можно не иметь вежливости к незнакомцу?” Сколько раз он себя предостерегал, что в педагогике нельзя спрашивать.
У Уточкина было страшно белое лицо, поросшее длинным белесым пухом. Уточкин не смотрел в сторону учителя и ухмылялся, а Андрей Юрич внутренне уже горевал от отчаяния, и весь его внешний пыл ничего не значил. Наконец, он ткнул Уточкина пальцем в грудь, и Уточкин не выдержал и этого амикошонства, он отвел палец учителя со всей возможной брезгливостью. Уточкин молвил: “Хватит философствовать!”, это когда учитель-русак стал твердить о том, что, дескать, есть люди... и не договорил. Неужели Уточкин так задушевно презирал отвлеченные выражения, это “есть люди”?
Андрей Юрич обозлился праведно и больше не произнес ни слова, он пошел мимо еще стоявшего Уточкина, и этот злой уход был очень хорош, своевремен, печален, глубокомыслен. Уточкин в свою очередь подумал: “Что же, сволочь, посмотрим, давать тебе жить или нет?”.
Текла большая перемена. Дети орали хрустальными голосами друг о друге, в воздухе школы пахло согнанной, неприкаянной пылью, иногда известью, что совсем не выдавало запустения. Единственная дорога по коридору приводила в учительскую. Хотя Андрей Юрич окончил сегодня непосредственную педагогическую практику, жизнь струилась сквозь него. Он был утомлен, и лицо крайне омрачено расчетом будущего. Он очень оглашенно, как показалось его коллегам, сказал на всю учительскую комнату: “А вы знаете, уважаемые товарищи, что детки совершили настоящий государственный переворот в школе, они взяли власть в свои руки, то есть то, что мы так лицемерно им предлагали: самоуправляйтесь, самоуправляйтесь. Причем власть оказалась в руках их исчадия — заведомого быдла, хулиганов государственного масштаба, типа Уточкина с прозрачными зенками и замшелыми щеками”.
Учителя повернулись к нему с улыбками опасения. У Андрея Юрича всегда была плохая привычка ничего не таить из убеждений и прибедненно делиться последним катаклизмом. Жизнь подсвечивала в бок, ощущалось внешнее нагревание, листья сметались, дрожали дрожью резонанса внутренняя стена и внутренний потолок. Учителя молчаливо смотрели на Андрея Юрича, и все побаивались, не сходит ли он с ума. Даже глазки Георгия Тимофеевича, старика, который сам воспитывал трудного внука в отсутствие горемычных родителей, наивно обращались к вроде бы сильному учителю Андрею Юричу. Кроме Георгия Тимофеевича, прислушивались из разных сторон учительской, во-первых, чета любезно толстеющих на виду у всех директриса Валентина Сергеевна и учитель физкультуры со странной фамилией Португал. За ними числилось какое-то плотоядное родство: видимо, гадкая половая связь и финансовые махинации. Португал был льстивым физкультурником, с кругляшком плеши, с хохотком, с косноязычностью хозяина прозябания. Действительно, их что-то единило, может быть, пренебрежение к душевной простоте или землячество, или именно то, о чем грязно подозревали остальные. Португал весь чесался от интереса к Андрею Юричу, которого считал недоумком нашего общества и вместе с тем почтительно сглаживал свою неприязнь, так как видел упрямую силу за этим недоумком.
— Что случилось, Андрей Юрич? — как можно более горестно спросила Валентина Сергеевна, вне школы мать-одиночка, не считая примазавшегося Португала, крепкого, толстого, похотливого, остроумного, коренастого, как шкаф. “Почему вы их держите?” — спросил у нее Андрей Юрич.
И она сообразила, что молодой человек, зарвавшийся в своих удачах и наконец проученный восьмым “г”, продолжает витать в облаках и ничего не знать о реальной педагогической жизни. Она только развела плотными руками, и он заметил, чего раньше не мог уловить (хотя жутко предчувствовал), как молодо, лукаво, хищнически раздуваются ее крохотные ноздри. Португал бегал по окружающим счастливыми глазами: что, мол, порет этот сопливый гуманитарий. Андрей Юрич припомнил их двойное неприличие и удивился их крайнему сходству (то ли здоровыми телами, то ли натуральностью) с самим Уточкиным. Нет, конечно, Валентина Сергеевна ненавидела Уточкина, и Португал применял против того имеющиеся средства. Однако какая близость!
— Вы знаете, Валентина Сергеевна! — заголосила “ботаничка” Людочка, очень красивая барышня, пышноволосая жена курсанта военного училища. — Уточкин окончательно обнаглел. Сегодня, например, он загородил мне дорогу прямо на уроке и не давал пройти. Я же не могу справиться с таким бугаем. Надо принимать какие-то меры.
— Да, да, безнаказанность, — начала было говорить другая женщина, учительница географии, пережившая пенсию, с крашеной сединой, худосочная. Она подняла глаза от контурных карт и увидела бешеную отмашку рук директрисы в свою сторону. Она осеклась. Дети на ее странных уроках ходили, как лесные звери. Они сами ограничивали свою демократию и право передвижения, они сами не позволяли себе на ее уроках большего, так как остерегались большими желаниями погубить настоящую удобную вольницу в пределах разумного. Кажется, у них был сакральный уговор с “географичкой”.
— Андрей Юрич, Андрей Юрич! — сказала директриса, вежливая от победы и наставительности. — Вы же сильный учитель и постепенно вы подомнете и этого гада Уточкина (все по-доброму или ехидно закивали головами). Вы же понимаете: выпустим этого Уточкина на будущий год — и все, нет больше Уточкина. А иначе нельзя. Надо понимать, что его теперь некуда деть. Он наш. А как ему тяжело! Ведь его смертным боем бил отец. А теперь он бьет отца. Это же трагедия!