Время собирать виноград — страница 10 из 116

Итак, по словам Мички, София уже несколько раз была сровнена с землей, в развалинах погибло больше людей, чем жило во всей Болгарии, не говоря уже о том, что через день-другой в пожарах сгорали тысячи стариков и детей, а дикие разбойники, подозрительно похожие на янычар или башибузуков, грабили магазины и вырезали оставшихся в живых мирных граждан. Кажется, невозможно было измыслить ничего более кровожадного, но Мичка не довольствовалась этим, ей нужны были все более и более эффектные «подробности».

Слух о партизанах, появившихся где-то неподалеку от питомника, внес в ее рассказы известное разнообразие, и, так как на этот раз опасность была непосредственной и реальной, Миче впервые испугалась собственных историй, впервые сама до конца поверила в них, а слушатели впервые засомневались. Им просто не хотелось поддаваться страху (и сомнения были единственным средством отодвинуть его прочь), а Миче всеми силами старалась убедить их в том, что говорит правду, и выискивала, и нагромождала все больше и больше страшных деталей, и, когда они разрастались до такой степени, что дальше возможна была лишь неизбежная гибель, Мичка закрывала ладонями лицо, дрожала всем телом, потом каменела в раскаянье и горестной жалости к самой себе. Это ее состояние куда больше расстраивало людей, нежели самые жуткие подробности Мичкиных рассказов.

Бой у села Налбантларе в конце августа подтвердил предсказания Мички, и все же — даже в самом кошмарном виде — они были туманны и неконкретны, тогда как действительность подавляла их своей определенностью, замыкая круг ожиданий и несбывшихся надежд. Целый день и целую ночь мы слышали выстрелы близкого сражения, фарфор в буфете отвечал на них звоном, бой как будто приближается, как будто идет уже под окнами, и незнакомые люди кричат и бегают по аллеям…

Собравшись в гостиной, мы каждую минуту ожидали — вот рухнет крыша, распахнется дверь или вылетят со стеклами оконные рамы — не знаю, что именно должно было случиться, но в полутьме занавешенной комнаты я вдруг увидел отцовскую двустволку, вобравшую в себя пронзительный блеск наших «охотничьих» рассветов, она целилась мне в голову, а вокруг лежала страшная картина всеобщего разрушения…

Под вечер работники отправились домой в свои села, но вскоре вернулись обратно — дороги были перекрыты. В эту ночь в питомнике никто не спал. Люди прислушивались к редким выстрелам, судорожно втягивали головы в плечи и с опаской комментировали:

— И орудия пригнали…

— Это минометы, ишь как мины взрываются…

— А у партизан тоже есть автоматическое оружие? — спрашивал рыжий Кольо.

На рассвете частая хаотичная стрельба несколько минут держала нас в немыслимом напряжении, после чего наступила невероятная и глубокая тишина, такая глубокая, что даже дышать было трудно. Рты открывались и закрывались без звука, жесты приобретали комичную угловатость немого кино — и вот в этой тишине сформировалось какое-то движение, тайное и невидимое, потом оно превратилось в гул, шедший будто из-под земли, гул вырос до рева моторов, хрипло воющих на подъеме, послышался равномерный грохот — это уже на дороге, короткое фырчанье — а это уже на шоссе, — и перед Главными воротами остановились два крытых грузовика, из которых выскочили солдаты. По усыпанной мелким колючим гравием аллее к нам шел капитан Стоев — четкая, твердая походка, сапоги блестят, фуражка слегка сдвинута вправо к виску, шпоры позвякивают — раз-два, раз-два, — капитан Стоев маршировал по аллее в свежести раннего утра, парадный, сверкающий, будто не было ночи сражения, и в том же ритме, в котором улавливалось этакое легкомыслие победителя, задал вопрос, прозвучавший как приказ:

— Где управляющий? Пусть немедленно выйдет управляющий!

Отец подошел к нему, сгорбившийся, внезапно постаревший, с мешками под глазами после бессонной ночи; на какой-то миг он тоже попытался принять воинственную позу — его, вероятно, задел вид капитана, — но тут же обмяк, вялый и безропотный.

— От нас сбежал один шумкарин[7], — едва кивнув маме, неожиданно любезно обратился он к отцу. — Мы предполагаем, что он скрывается где-то здесь, в округе, может, и до вашего питомника дотащился. Никто не должен выходить за ограду до специального распоряжения! Мои люди будут стрелять без предупреждения!

— Вот отсюда и начинается самое страшное, — прошептала Мичка и, вперив в капитана взгляд, полный ненависти, добавила в своем стиле: — Скоро придет желтое чудовище… Так написано в Библии…


К обеду у нас появился поручик Чакыров. Правда, ему не нужен был ни отец, ни кто другой из наших, он искал капитана Стоева, который целое утро развивал бурную деятельность, прерываемую ненадолго, через определенные интервалы, ради удовольствия поговорить с мамой: он собственноручно расставил посты у ограды, выбрав для них подходящие укрытия, как будто питомник подвергнется нападению, потом в прохладе беседки он выпил с мамой кофе и после ее настоятельных просьб съел кусочек домашнего кекса, который провозгласил «шедевром кулинарного искусства», потом, без особой нужды, обошел посты, только затем, чтобы еще раз напомнить приказ «стрелять без предупреждения», потом в сопровождении мамы осматривал дом, который в первую же минуту, как только он увидел его, показался ему похожим на «английский средневековый замок», но рассматривать в нем, по существу, было нечего, кроме отцовского кабинета, остававшегося закрытым и перед капитаном, потом он развернул на столе в гостиной топографическую карту и глубокомысленно стал изучать ее. За этим занятием его застало приглашение на обед, которое, едва раскрывая рот, прошипела ему Мичка. Он ответил категорическим отказом, но после бесконечных галантерейных ломаний согласился что-нибудь пожевать вместе с нами, «чтобы не обидеть хозяйку, поскольку чувствует себя польщенным ее приглашением разделить с ней трапезу…».

В столовой находился поручик Чакыров, который привык являться к нам в дом, как к себе; пораженный атмосферой благопристойной церемонности, охватившей его уже у дверей, он вдруг забыл, с какой целью явился сюда. Пока он приводил в порядок свой расстегнутый, измятый мундир, мешком висевший на его худых плечах, пока он дрожащими пальцами нащупывал пуговицы, его смущение вылилось в первую фразу: «На здоровье, пейте на здоровье…» — она показалась такой неуместной и простецкой среди таинственного полушепота гостей, что понадобилось две-три минуты, чтобы за ней последовало более галантное «мне очень приятно видеть вас в окружении…», завершившееся каким-то неясным бормотанием, из которого никто ничего не понял.

Чакыров был последним — четвертым, — притом болезненным, ребенком самого крупного в городе фабриканта тканей. Под влиянием скверно усвоенной германской педагогической школы старый Чакыров выработал свой собственный метод воспитания, согласно которому ребенку необходимо прививать качества, ему от природы не свойственные. По этому принципу, соблюдаемому с фанатичным упорством, фабрикант сделал своего старшего сына, не отличавшегося особым пристрастием к интеллектуальным занятиям, адвокатом, передал ему дела фирмы и готовил его себе в заместители, а двух дочерей, хорошеньких провинциальных кокеток, послал за границу учиться истории и философии — правда, через год он получил известие об их замужестве, одна вышла за француза, другая — за итальянца, оба были благородного происхождения, но без денег, война, скорее всего, разбросала их по фронтовым дорогам, так что вполне возможно, что дочки стали уже вдовами…

Самому младшему сыну с детства определена была военная карьера. Для того чтобы приучить будущего офицера к казарменной жизни, папаша заставлял младшего Чакырова ходить зимой легко одетым, что обычно кончалось ангиной или пневмонией, спать на досках, мыться ледяной водой и до умопомрачения заниматься физкультурой. И так как все это было ему ненавистно (с детства его привлекали книги) и прихоти отца он исполнял по принуждению, то, став уже взрослым и получив звание поручика, Чакыров успел еще больше расстроить свое физическое здоровье, а дух его тем временем угнездился в романтической лени и никак не желал выбираться оттуда.

В военном училище над ним постоянно подтрунивали и делали козлом отпущения перед начальством, если не было другого выхода из конфузной ситуации, но при этом с охотой принимали в любую компанию, потому что он был щедр. Попав на чуждую ему стезю благодаря родителю и по безволию своему неспособный что-либо изменить, поручик Чакыров принял свою судьбу с покорностью обреченного, однако покорность его порой взрывалась расточительными кутежами, которые по крайней мере приносили ему минуты забвения. Сделав над собой непривычные усилия, он научился держаться после перепоя, не терять самообладания в самые критические минуты дружеских «бесед» и трезветь без жалоб. Вопреки абсолютной непригодности к офицерским обязанностям его ожидала блестящая военная карьера, обеспеченная влиянием и связями старого фабриканта, — но тут в его судьбу вмешались женщины. Дело в том, что дамы легкого поведения, постоянно обслуживавшие компании местных кутил, не удовлетворяли стремления поручика к возвышенному. В нем сохранялась искра наивного юношеского романтизма, который был, по мнению Чакырова, высшей ступенью его духовного развития, порой гаснувшего в оргиях и тем сильнее мучившего после. Новоиспеченный поручик, получив назначение в штаб армии (он располагался в нашем городе), увлекся какой-то воспитанной и добродетельной девицей, тяготившейся своей добродетелью. Роман вполне мог бы закончиться тривиальным браком — семья девицы (отец ее торговал межами) была не прочь породниться с могущественным фабрикантом, да и тот надеялся, что женитьба наставит сына на путь истинный, — однако поручику подобная развязка была не по вкусу. Желая походить на каких-то литературных героев, о которых он знал понаслышке, Чакыров бежал со своей избранницей, не предупредив об этом начальство, скрывался где-то дней десять и возвратился, чтобы попасть под военно-полевой суд за самовольную отлучку. Рассказывали, что опозоренная навеки девица не захотела больше видеть своего возлюбленного и оказалась не то в монастыре, не то в сумасшедшем доме.