Время собирать виноград — страница 2 из 116

разом своим нравственным, человеческим смыслом. «Человек как мост, — говорит Лиляна Донева, — в него можно поверить только после испытания. Нагрузи его втрое больше расчетной нагрузки и, если выдержит, тогда верь».

Главный герой повести испытания на человечность не выдержал. Внешне на нем вины нет, нравственное предательство исподволь вызревает в его размышлениях о случившемся — мысли, вроде бы вполне резонные, незаметно подтасовываются для самооправдания. Он остается один и наедине со своей растревоженной совестью — всякая измена является изменой самому себе, тому лучшему, что в себе уважал.

Мотив измены себе, этического приспособленчества разрабатывается и в творчестве Станислава Стратиева, который предпочитает трагедийный ракурс нравственных конфликтов — они вырастают в его произведениях незаметно, из обыденных, бытовых ситуаций. В повести «Дикие пчелы» — из семейного разлада между Милко, одержимым жаждой грошовых приключений, мечтой ворваться в «шикарную» жизнь на гоночной машине, и Еленой, старающейся спасти не столько разваливающуюся семью, сколько самого Милко. Душевно щедрая, чистая душой Елена продолжает галерею юных героев писателя, за внешней скромностью и непритязательностью скрывающих одухотворенность, способных отстаивать свои жизненные идеалы.

При всей конкретности стиля, которому особую эмоциональную выразительность придает ирония в сочетании с лиризмом, при всем интересе к неброскому, будничному обличью жизни Станислав Стратиев тяготеет к символизации изображаемого. Смерть Елены, человека цельного и мужественного, случайность, а не самоубийство, как кажется сценаристу, ее соседу по гостинице, упрекающему себя в равнодушии и черствости. Под влиянием этой смерти, приобретающей в его глазах символический смысл, он пересматривает свою жизнь, наполненную мелкими и крупными компромиссами, и решается сломать устоявшееся, комфортабельное существование.

С. Стратиев не был бы художником-реалистом, если бы изобразил моментальное превращение своего героя. От самопознания до самоосуществления пролегает тяжелый — со срывами и падениями — путь. Тяжелый, но неизбежный для человека, способного на трудную правду о себе. И куда бы ни манили такого человека легкие, проторенные тропки, пробудившееся нравственное чувство («яростное гудение диких пчел», как метафорически выразился сам автор) будет возвращать его на истинную дорогу.

Стратиевскому сценаристу близок безымянный рассказчик из повести Милчо Радева «Фотография в рамке» — его отличает та же незавершенность характера. Нравственно зыбкие, «промежуточные» герои сейчас, пожалуй, вообще в центре внимания прозаиков, работающих в малой прозе, предпочитающей осмыслять человека не в жестких «итоговых», категориях; а «процессно» — в росте, борьбе, становлении. Притаившийся в себе герой Радева на глазах читателя начинает заинтересованно выглядывать, а то и вылезать из эгоистической скорлупки красивого, как он выражается, невмешательства, привлеченный заразительным примером своего коллеги и друга детства Матея Василева. Матей в своем призвании видит смысл и цель жизни, его дело нерасторжимо связано со всем миром его чувств. Он стремится быть справедливым к каждому и в то же время — принципиальным.

Повесть показывает Матея Василева и в действии (в поражениях и в победах), и отраженно: другие персонажи осмысляют его жизненную позицию, обсуждают ее, и обсуждения эти нередко переходят в острые дискуссии о нравственной активности и ответственности личности, о гуманности, о путях человеческого самоосуществления. Милчо Радев, пользующийся репутацией тонкого и глубокого аналитика, создал своего рода повесть-диспут, стягивающую воедино и философски осмысляющую главнейшие проблемы современной жизни, затронутые и другими авторами этого сборника.

Матей Василев — это «человек для всех». О деятельной нравственности, о необходимости таких людей хорошо сказал Даниил Гранин: «Сегодня доброта — современнейшее чувство. Культура доброты — это то, чего не хватает, чего не умеют и чему жаждут научиться».

Такие слова могли бы сказать все авторы нашего сборника. Для некоторых их героев человечность — это азбука нравственного поведения, для других — не всегда близкая, но ясно осознанная цель.


Н. Смирнова

Георгий ВеличковВРЕМЯ СОБИРАТЬ ВИНОГРАД

Георги Величков

ВМЕСТО ГРОЗДОБЕР

София, 1978


Перевод Е. ФАЛЬКОВИЧ

Редактор Р. ГРЕЦКАЯ


Медленно иду я по аллее, усыпанной мелким колючим гравием, — аллея кажется мне бесконечной, хотя на самом деле она совсем короткая. Я плетусь мучительно медленно, мне действительно хочется, чтобы аллея не кончалась и чтобы столкновение с Главными воротами произошло как можно позже.

Обе створки ворот, до середины обитые оцинкованной жестью, а сверху оплетенные в виде ромбов толстой проволокой, открываются вовнутрь с жалобным прерывистым скрипом и в праздничные дни рано утром пропускают наш фаэтон — старательно и любовно вымытый, начищенный до блеска, он гордо пружинит на своих французских рессорах. Рыжий Кольо размахивает кнутом, рядом с ним на козлах сидит мой отец, зажав меж колен двустволку, — их плечи сливаются в одну общую линию, которая ломается на ухабах и рытвинах. Сзади, на мягких продавленных сиденьях из вылинявшего мохнатого плюша, покачиваемся мы с мамой, а напротив нас сидит бледный лысый человечек, которого все называют Савичкой.

Как только мы стремительно выкатываем из арки ворот, увенчанных надписью: «Государственный виноградный питомник», и копыта Алчо и Дорчо начинают ритмично стучать по пыльному шоссе, Савичка затыкает пальцами уши, и любая наша попытка подмигнуть или улыбнуться не находит отклика в его остекленелых от страха глазах, устремленных в какую-то видимую только ему точку между нашими головами. Его страх передается и нам.

— Не пугайтесь, господин Савичка, — сочувственно говорит мама, уверенная, что он не слышит ее, она скорее жалеет себя, нежели его, плечи ее мелко дрожат, и она изо всех сил пытается унять эту дрожь.

Над тирольской шляпой отца, над тощим коричневатым перышком торчат стволы ружья, опирающегося ложем на козлы, затвор щелкает отчетливо и сухо, а мамины руки инстинктивно поднимаются вверх — закрыть уши — и опускаются, и в движении этом чувствуется беспомощность, мольба и надежда. Первые горячие лучики солнца отражаются на стволах, их пронзительный блеск слепит меня. С любопытством и тайным ужасом жду — вот поднимаются стволы, вот опаляет нас пламя выстрела, оглушает грохот, — и в беспредельной тишине, наступившей после этого, я как в тумане вижу страшную картину: обезумевшие кони, опрокинутый фаэтон, поломанные колеса, разорванный плюш… картину, которую мама много раз в каком-то трансе, рисовала отцу, умоляя его не ездить на охоту. Среди разрушений только я оставался целым и невредимым, существуя обособленно от всего — потому что не мог представить себе, что со мною нечто подобное может случиться.

Но отец никогда не стрелял.

Когда мы осторожно, будто везли что-то бьющееся, съезжали с шоссе и извилистая колея увлекала нас через ракитник берегом Тунджи, кружила по шелестящим листвою садам или бежала по склоненному ковылю Япа-холма, из-под конских копыт, из-за кустов, с веток одиноко стоящих деревьев взлетали дикие утки, куропатки, сизые голуби (все зависело от времени года), а то и заяц пробегал перед нами, смешно тряся задом. Отец нагибался — я видел его напряженную, острую спину, — двустволка легко поднималась, мушка пыталась поймать жертву, задержать, ее, но мгновения проходили, звуки увядали, теряли сочность, значительность и силу.

Раздавался окрик рыжего Кольо:

— Опять вы сплоховали, господин управляющий!

Он размахивал кнутом и, как дирижер, оставлял за собой целую симфонию шелеста и свиста, шума и стрекота, журчания и конского храпа.

Отец, бледный, потный, с искаженным лицом, оборачивался к нам и робко оправдывался:

— Меня подводит рефлекс. Нужно целиться быстрее…

Обычно мы «охотились» до обеда, и за это время отец несколько раз менял мотивы самооправданий, хотя хорошо знал, что мы не верили ни одному из них, и чувствовал, что после каждой неудачной попытки выстрелить крик рыжего Кольо звучал все яростнее; оправдания нужны были ему самому, и эти его оправдания заставляли нас быть настороже, нам все казалось, вот-вот прозвучит выстрел — и случится непоправимое.

Никогда я не мог сориентироваться среди множества дорог и дорожек — какая-то из них обязательно приводила нас на большой мост с перилами, а оттуда было рукой подать до трех постоялых дворов. Рыжий Кольо эффектно ставил фаэтон под навес, бросал лошадям только что накошенную траву и, держа обеими руками драгоценную отцовскую двустволку, поспешно удалялся, и мы знали — шаг его сменится бегом, как только он скроется из виду. Почти силой мы с мамой заставляли Савичку отнять руки от ушей, помогали ему встать на затекшие ноги, отводили в тенек одного из домов. Первые глотки ледяного пива булькали у него в горле, и он, вытирая, пену с губ, произносил ясно и звонко:

— Большой гром был, верно, Гошенька?

Я наклонялся над лимонадом с пузырьками газа и не мог понять, о каком громе он говорит. Мама и папа выдавливали из себя по скупой улыбке — знак облегчения и привычного одобрения удачной, но порядком уже надоевшей шутки; оба застывшие в своих креслах в странных и неестественных позах: мама — с вытянутыми вдоль подлокотников руками, откинув голову, на лицо ее от стекла падал солнечный зайчик, игривый и светлый; отец — сжавшись, сломленный внутренней болью, с маской унижения и страха на лице; оба медленно приходили в себя, пока благообразный корчмарь в вечно мокром фартуке, с гладкими, без волос руками суетился возле отца:

— Могу для закусочки суджука[1] нарезать, господин управляющий…

Или:

— Колбаска у меня очень свежая, господин управляющий…