Городок наш, городок,
ты прекрасней всех на свете.
С этой песенкой Желязко вернулся в Зеленково на первые свои зимние каникулы вместе с Димчо, Тиной и Ангелом Костадиновым. Вывалились в глубокий сугроб у Желязковых ворот, совершенно закоченевшие в открытой машине, но с песенкой о городе Б. на устах.
Шумела река. Грызла камни, тащила их, ворочала — белая, могучая, срывалась в глубину, бешено клокоча, кружилась в водовороте, чтобы потом успокоенно течь вниз по определенному ей пути. Зеленковцы называли этот водоворот «Бичкия» — пила — за силу и режущий холод воды; за ним находились заброшенные каменноугольные шахты, в которых когда-то скрывался Воевода со своими лесовиками; именно оттуда выбирались они резать электрические провода, бить Желязко и его товарищей, а тот — неукротимый, яростный — в свою очередь выслеживал их и, найдя, не давал никому поблажки. Как раз в то время Желязко особенно остро почувствовал, как наливаются силой мускулы его рук — на совсем новых рубашках с треском лопались швы.
Ступив на нагретый солнцем камень, Желязко разулся и тут с досадой заметил, что вышел из дома в обычных городских туфлях. На этих неровных, крутых дорогах в таких не очень-то походишь. Ничего, успокоил он себя, я и на одних стельках пройду, ходили же когда-то они, те, кто, не задумываясь, прихватив ружья, ушли в леса только потому, что не захотели пойти за ним, за революцией, не поверили ни ему, ни привезенным из города напечатанным на гектографе воззваниям. После ужасов карцера, ложных расстрелов на краю собственноручно вырытых могил Желязко ни за что на свете не хотел больше сражаться. А они, не успел он приехать, первыми набросились на него — кровью запятнали братство: Тина много месяцев отлеживалась после их пуль. Для Желязко революция кончилась, как только за его спиной захлопнулась тяжелая тюремная дверь; все остальное представлялось ему как в кино: люди — полными веры, земля — цветущей, города — веселыми, воздух — пьянящим и ароматным; страшное осталось позади, в страшных воспоминаниях.
Но уже в первые дни ему пришлось вместе с советскими автоматчиками догонять на джипе банду полицаев. Настигли их у Белой воды. Заклокотала злоба — напрасно кто-то кричал, что полицаев нужно взять живыми: ослепленный, он сжимал оружие трясущимися руками, и кровь потекла по только что разломанному хлебу. Тина бросилась к нему, умоляла остановиться, а он стрелял и стрелял до последнего патрона. В горячих телах навсегда остались погребенными тайны — доносы провокаторов, имена агентов: полицейские в своих логовах заранее позаботились уничтожить каждый клочок бумаги, в сатанинской уверенности, что скрытое ими сможет в первые же дни вызвать хаос, замутить светлые замыслы победителей.
Ни сна, ни усталости не знал Желязко в те безумные дни. Многие сомневались, посмеивались, но он верил, безропотно исполняя все, что от него требовалось; переходил с одной работы на другую и никогда не задавался вопросом, есть ли путь назад. За одно слово он мог возненавидеть человека. Некоторые радовались, другие стонали от страшной его силы, вспоминая босоногого звереныша, которого никто не мог обуздать.
День стоял ясный, слеза-родник скатилась с высокого неба в сплетение старых корней. И все это было для него. Он протягивал руки, трогал, гладил, чувствуя, что вот-вот заплачет. Не молча — в полный голос. Просто откроет рот и заревет, как медведь, — и пусть вершины слушают этот плач, пусть ветры и пенная река унесут его вниз, к людям.
Желязко сбросил одежду, легкие свои туфли. Смочил истончившуюся кожу прозрачной водой. В спокойной воде отразилось его постаревшее тело, вялые мышцы. Белокорый бук с вырезанными на стволе именами напомнил о незаросших ранах.
Здесь узнал Желязко вкус свеженадоенного молока; после бесконечного трудового дня помогал старому чабану, носил ведра с шумящей — через край — пеной. Старый чабан в радостном возбуждении подкидывал вверх ободранную шапку, опускался на колени и пил прямо из ведра. За ним опускался на колени Воевода. Последним научился он — широко открыв глаза в белизну, жадно пил ее душу, окружавший ее воздух, слова: «Мужчина растет, Воевода!»
Еще с холма заметил он кошару, приютившуюся среди старых дубов. Перед ней раскинулась поляна — зеленая и светлая, как озеро. Желязко захотелось закричать, броситься к кошаре и, словно блудному сыну, склонить перед стариком голову. Но вместо этого он вдруг почувствовал в каждом суставе такую страшную усталость, что, будто споткнувшись, растянулся на траве. Какая-то пчела гневно загудела у самых его глаз, желая отомстить за придавленный клевер.
Не было у него сил спуститься с холма. Мгновенно улетучилась безумная радость, угасла счастливая мысль о том, как кротко остановится он перед стариком. Душу резанул леденящий страх. Кого он боится? Людей? Но ведь не может быть, что они до сих пор не простили ему налоги, которые он должен был с них взимать в те голодные, безрадостные времена? Неужели все еще не забыли той опустошительной бури? И разве из пороха и гневных слов вырастает одна лишь ненависть? Разве не писали тогда в газетах в связи с одним крупным процессом, что все это было не просто крестьянское недовольство, а организованное вредительство? Но никого это не остановило. Его тоже. Все знал Желязко — только не нужно было встречать его злом. Он еще помнил слова одного из подсудимых, который, говоря о тяжелой системе нарядов, заявил: «Она ограничивала крестьян и лишала их возможности свободно продавать часть произведенной ими сельскохозяйственной продукции, в результате чего затруднялось продовольственное снабжение населения и искусственно раздувалось недовольство правительством как в городе, так и в деревне. Система нарядов распространялась не только на зерновые культуры, но и на всю остальную сельскохозяйственную продукцию: шерсть, молоко, яйца, картофель и даже яблоки, орехи и каштаны, вследствие чего крестьяне оказались незаинтересованными в расширении и улучшении своего хозяйства. Отрицательно повлияла также «игра» с установлением цен на сельскохозяйственные продукты, необходимые для удовлетворения повседневных нужд населения, такие, как лук, помидоры, перец, яблоки и прочее, что дезорганизовывало распределение этих продуктов и их движение от производителя к потребителю…» Все он помнил. Перечитывал газетные вырезки, читал и вслух и про себя, сначала тайком, потом вместе с Тиной. Перед Ангелом Костадиновым признал себя виноватым, сам назвал свои действия набегом и поклялся, что ноги его больше не будет в горах.
Ангел Костадинов никакой вины на себя брать не захотел.
— Я-то чем виноват! — заявил он тогда. — Что от нас требовали, то мы и делали. Мы же хотели, как лучше, верно? Ты хоть одну ночь спал спокойно? Нет. Я тоже.
И помог Желязко перейти в соседний район, естественно свалив на него все свои тамошние грехи. Желязко смолчал. И опять с прежней яростью кидался туда, где, как ему указывали, затаился враг — готовый вредить новой жизни. Желязко окончательно замкнулся в себе. Он привык по сто раз повторять одно и то же. И тут почувствовал, что Ангел Костадинов опережает его — начальство явно отдавало ему предпочтение. И все-таки Желязко встречал в штыки каждого, кто пытался бросить тень на сына Костадина Толума — мол, давно ли он водил дружбу с бранниками и легионерами[10]. В те тяжелые времена не было рядом с ним более верного и исполнительного человека. Мог ли Желязко его не поддерживать? Ведь ему так был нужен умный и образованный помощник. Вспомнить только, какие листовки печатал Ангел на гектографе — словно молнии сверкали над селами. Не повлиял да их отношения даже большой процесс, когда каждый подозревал каждого в том, что он-то и есть затаившийся враг. Три раза не соглашался с комиссией, предлагавшей убрать Ангела из района. С лучшими друзьями ссорился, но не уступил. Ангел Костадинов был нужен на своем месте.
Вросший в землю крестьянин ни за какие блага не хотел предлагавшегося ему равенства. Вцепившись в свое поле, милее которого для него не было ничего на свете, он не верил никаким обещаниям. Очень скоро имя Желязко стало для всех ненавистным, а машин все не было. Сельчане и слушать не хотели о равенстве и изобилии. Воевода прятался от него. Стыдился. Не мог он спокойно смотреть, как собственный его сын идет против народа, да еще заодно с сыном Костадина Толума. Но куда было податься старому? Даже в лесу стало тогда тесно. Поэтому, заставив отца дать расписку в том, что он добровольно согласился быть, как все, Желязко забрал, что мог, и вместе о Тиной подался в город. Через две недели туда заявился и Ангел Костадинов — без единой царапины, лисица. С тех самых, пор и стал его бояться Желязко. От себя-то он не мог скрыть, что его отъезд в город — просто бегство, хотя он и основал несколько кооперативных хозяйств. Впрочем, это было известно всем, и если о чем и жалели сельчане, то только о том, что дали ему возможность убраться подобру-поздорову — они ведь не знали, каким смертным боем бил его Воевода и как он потом отлеживался, закутанный в свежесодранные овечьи шкуры. Но зато вскоре после его отъезда председателя Дихана нашли задушенным в силосной яме.
Летели дни — все то же небо, та же земля, родившая его и постлавшая ему под ноги свою ширь. Не было дома в округе, где не знали бы сына Воеводы.
А сейчас ноги его словно приросли к холму. Кого, чего он страшился?
Вдали залаяла собака. Он отскочил к дереву, схватил камень. Лес был все тот же; Желязко медленно по густой траве, пьянея от запахов тимьяна и мяты, спустился с холма. В зеленом мареве вдруг возникло ведро, полное молока, с пышной шапкой шумящей пены. Колени подогнулись сами собой.
Собак можно обмануть, если идти против ветра. Когда-то Желязко таким образом заставал врасплох пастухов, чтобы изъять у них то, что полагалось по продразверстке. Пастухи страшно ругались, натравливали собак. С собаками было хуже всего, небо раскалывалось от их лая. Он залез на ближайшее дерево, снова взглянул на кошару. Вместо клубящейся тучи овец за оградой хрюкали кабаны с поблескивающими на пенных мордах клыками — кабаны грызли друг друга, рвались на волю. Но кто их тут запер? Зачем? И этот лай… Страх перехватил горло. Не успел Желязко спуститься на землю, как откуда-то выскочила большая черная собака. Выбора не было — надо было испробовать последнее средство. Или он пойдет дальше, или свернет к черту шею этому одичавшему псу. Как некогда, потянулась рука к поясу, ища оружие. Но времена стояли мирные. Ушли в прошлое и облавы, участники которых запасались собачьим ядом. Прямо перед ним бушевало возмездие — прыгало, грызло воздух, все больше и больше разжигая себя яростным лаем; кабаны вскинули свирепые морды, тоже готовые ринуться на него.