Время собирать виноград — страница 28 из 116

— Другие дети у тебя есть, Митрьо?

— Есть. Но все девочки. Та, что жизнь мне спасла, не вынесла… Младшая певицей стала. Ради нее и телевизор завел.

— На батарейках? Это хорошо.

— Чего тут хорошего? Говорю же тебе, старшая не выжила. Выросла, заневестилась, замуж вышла. Но так и не оправилась. Все ее словно бы что-то давило. — Митрьо замолчал, лицо его еще больше пожелтело, синевато-черные тени легли под глазами.

— Болела, значит…

— Да. Внучонок у меня от нее. Дороже никого у меня нет. Да, так я о дочке. Уехала она в город, все ведь туда подались. У тебя-то есть еще дети или так с одним и остался? С одним? Так вот, поступила она на фабрику. Какую-то очень шумную. Врачи ведь тоже не все могут. Последнее время все плакала. Когда внук родился, вернулась ко мне. И все повторяла, что не может забыть тот случай…

— Жизнь… — выдал себя Желязко.

— Лучше б уж вы меня тогда прикончили. Живу через силу.

Иногда он поднимал ресницы, глаза его горели, и Желязко читал в них, какие мысли разъедали опустошенную душу старика здесь, в этих темных лесах на краю света, среди полудиких кабанов.

Телевизор был портативный, но с очень четким изображением. На экране гремела музыка, толпились демонстранты — вчерашний день всего света прокручивался на пленке, но и сегодняшний был похож на него, и потому верилось, что экран — та самая щель, через которую можно увидеть мир людей таким, как он есть, — мир, где вечно что-то рушится и гибнет, а потом восхваляется в книгах, в песнях, в шумных демонстрациях. В пастушьей хижине теснились тысячи живых существ, они маршировали, что-то кричали, звали и его в свои ряды, а хищные полицейские подстерегали их за каждым углом — мир растягивался, сжимался, крутился вместе с пленкой, не в силах найти для себя название.

Засидишься тут, совсем размякнешь, подумал Желязко. И тогда этот человек станет его презирать. Пока он еще верит, что Желязко пришел по делу. Расспрашивать боится, хотя чего уж теперь-то его бояться. Желязко больше не думал о топоре, главное — не проговориться, что он попал сюда случайно, просто потому, что нигде не находит себе места. Он и тут не останется — в этой глуши, среди этих сдавивших друг друга вздымающихся вершин.

Но где они, те горы, где он мог бы остановиться? Где она; та земля, населенная добром и верой в ближнего, земля, где зло спит под камнем? Есть ли она вообще? Или все течет своим бесконечным путем? Тогда почему называют смерть жестокой? Так говорят только живые, а им не дано знать об этом — оттуда еще никто не возвращался. Говорить можно лишь о том, что испытано. Нет смерти, подумал Желязко, как нет и ничего вечного. Этого человека, например, он давно уже похоронил, а сейчас вот сидит рядом с ним, более живым, чем когда бы то ни было; но тот ли это человек?..

Лучше всего уйти. Мысли путались. Желязко напоминал себе сейчас старого полковника, всю жизнь затянутого в мундир и вдруг оказавшегося в гражданской одежде. Смотрит человек на себя и не верит, что это он и есть. Щупает пуговицы, отвороты, пояс — я это или не я?

В полумраке хижины ему вдруг показалось, что он страшно долго отсутствовал — на дальнем каком-то континенте, на другой планете. И вот — вернулся. Горы, люди — все на своих местах. Он все тот же. Так же требователен к людям и хочет видеть их такими же, как он, какими были они раньше, — с добрыми, ясными лицами. Нет, не остановится, ни за что не остановится его сердце. Слишком долго мучили его и злые чувства, и мрачные мысли о собственном несовершенстве. Сейчас он уйдет отсюда, и этот человек не остановит его; зачем он ему нужен? Пес, который все еще трясся от злости и щелкал зубами, показался ему сейчас смешным в своем диком желании растерзать его за то, что хозяин разговаривает с ним, за то, что он еще жив и дышит воздухом гор.

Но разве минуту назад он думал иначе? Разве ему безразлично, растерзает его какой-то там пес или нет? Почему так меняют цвет его гневные мысли? Что это за сила, все время терзающая его непостоянством, внезапностью своих ударов? Взлетишь вверх и вдруг со всей скопившейся на душе тяжестью — раз! — и в пропасть. И снова карабкаешься по адским стенам мысли, и снова валишься в пропасть. Может, он просто устал, состарился? Конченый, никому не нужный человек. Но разве это не настоящее имя смерти? Если так, он стал бы молчать. Много недель после того, как лицо его изуродовал парез, что-то в нем словно бы прорвалось: упрекал, требовал, сердился на подчиненных и начальников, на родных. Сейчас же — только на себя. Выкопал все давно забытое, нагромоздил пирамиду и принялся распутывать мастерски завязанный узел.

— Ты ведь голоден, Желязко…

— Голоден, — признался он.

— Давай тогда перекусим.

Митрьо приготовил кашу с салом. От ее запаха Желязко бросило в дрожь. Его уже мутило от голода. Может, потому и лезли в голову все эти мысли?

— Здорово!

Он, как ребенок, набросился на еду. Шумно заклокотала в алюминиевой кружке горная вода. Хозяину еле хватило смочить губы. На телевизоре стояла фотография молодой певицы. Желязко вспомнил, что видел и слышал эту девушку со спадающей на лоб челкой, которую она то и дело откидывала легким взмахом головы. В сущности, только это и осталось у него в памяти.

— Эли. Элка Митрева, ты, верно, слышал.

— Даже и видел.

— Это она купила мне телевизор. Слежу теперь за программой. Однажды пригласила меня в Софию. Поселила в такой гостинице — с ума сойти. Двадцать левов в сутки. Чем только не угощала. Телевизор вот подарила, я, правда, сбежал, узнавши, во сколько обходится это мое житье…

— Славная девушка…

— У меня старшая не идет из головы.

Желязко был сыт. Хозяин ему не мешал, говорил тихо, но, видно, что-то крепко его угнетало. Недавно Желязко был в Раднево, навещал одного своего рабочего, который, по словам родичей, слегка свихнулся из-за жены. Желязко никак не ожидал увидеть его у какой-то машины в светлом и чистом цеху — вполне здоровым и бодрым. Врач сказал, что пациент в норме. Рабочий даже не глянул на него, пока его не окликнули. Сказал, что чувствует себя хорошо, что о здоровье его можно не беспокоиться, потому что тут к обеду дают два сладких, платят за работу хорошо и спят они на белых как снег простынях. «На белых как снег», — повторил он. И захотел показать ему эти простыни. Желязко поверил, но послушно пошел взглянуть.

Нет, не станет побратиму легче, если ему рассказать об увиденном в Раднево. Лучше поскорее уйти. Поблагодарить и попросить проводить вон до того холма, где пес не станет его преследовать. А потом, утонув в послеполуденных тенях леса, самому найти тропинку к сукновальне и плотине. Подняться наверх, к Воеводе, постоять рядом с ним, покурить, помолчать. Сколько часов, сколько дней? Сколько прозрачных капель росы растают, не коснувшись земли, сколько бурных потоков помчатся и вниз и вверх, разнося повсюду весть, что оба они — отец и сын — наконец-то вместе, рядом, хотя и безмолвствуют.

Митрьо, так ни о чем и не спросив, проводил его до дальнего холма. Желязко почувствовал, насколько он до сих пор боится каждого его слова, каждого шага. Разуверять пастуха он не стал. Они попрощались на вершине холма, а когда Желязко обернулся, то со страхом увидел среди ветвей внезапно рванувшееся вперед гибкое черное тело. Пес лаял яростно, так, что деревья содрогались, но, скорее всего, из-за того, что больше ему уже не доведется сойтись грудь с грудью со своим врагом.

3

Желязко поднимался по крутому склону.

Бурный ручей стремительно катился по ровному буковому лесу. Они приходили сюда собирать мушмулу и рябину — терпкие коричневые дары осени. Набивали пестрые торбы, рвали одежду и кожу в колючем кустарнике, весело перекликались, словно птицы, разыскивающие друг друга. И, обогащенные осенними сокровищами, разгоряченные бурными играми, на закате возвращались домой, еле держась на ногах. Жадно набрасывались на еду и валились спать. Обычно на следующий день выпадал первый снег. Лес принадлежал им, и они были рождены для него. Годы шли, а этот лес, эти горы все так же заставляли трепетать его сердце; здесь таяли усталость и отчаянье, и стоило только закрыть глаза, как перед ним звенели, лились потоки, он слышал голос старого леса, могучие хребты вздымались и опускались, как волны; а в этом море вспыхивали жаркие костры рябины и боярышника. Он и потом, до последнего дня, не мог полностью привыкнуть к ритму городской жизни. Объяснял родным, что у него замедленная реакция, и сам верил в это, потому что защитных сил организма явно не хватало на тысячи заседаний и следовавших за ними ресторанных застолий. Если бы кто знал, чего ему стоит каждый минувший день!.. И в бессонные ночи он вновь и вновь стремился к осенним пожарам, мягким весенним краскам, летним дождям, поившим клеверные поляны и пахнущим острыми, терпкими запахами папоротника и самшита. За свою жизнь он побывал во многих горах, непроходимых, величественных, но в памяти его они рисовались словно на открытке. Мягкость, сердечность родных гор слились с его душой. Сосновые леса, думал он, праздничны, торжественны, внушают трепет и в то же время заставляют человека чувствовать себя маленьким и ничтожным. Они напоминают готические соборы с их безукоризненной каменной резьбой, причудливыми крышами, высокими шпилями. Величественные и недоступные. А его горы могли изменять его настроение, они плыли перед ним, словно мир, в котором он жил, когда менялось все: цвета, запахи, формы, — обогащая каждый его день. Летом они были просторны и прохладны, осень согревала их своими красками, зимой оголяла их, но и в наготе этой таилось ожидание, как бывает с беременными женщинами, теряющими что-то от своей красоты, но еще больше любимыми. Ожидание часа, когда сквозь сугробы пробьются подснежники и бурные ручьи, и было для него настоящим ощущением весны.

На вершине холма уже светился дубовый, пока еще пощаженный топором лес. Сверху доносились чьи-то молодые голоса. Не ветер ли это, разбудивший в нем мысли о других мирах, вросшие в него, словно корни дуба, с начала веков? Потом он убедился, что голоса настоящие. Молодежный лагерь? Желязко обрадовался — так хотелось быть с людьми, приютиться хоть ненадолго там, где никто его не знает и не станет выпытывать, что он тут ищет, зачем пришел. Нельзя сказать, что он шел неведомо куда, но и верное направление — разве оно было ему известно? Обманщик он или обманутый? Потерянное, оставленное позади мучило его. Но что́ оно было такое, это потерянное, разве у него было лицо, имя? Он ведь не торговец, не акционер, чьи надежды зависят от игры рыночных цен. Жизнь его была обеспечена, имя тоже — была семья. Он мог рассчи