Время собирать виноград — страница 34 из 116

Похожее чувство Желязко испытывал, прыгнув однажды с вышки. Врезался в воду, что-то, ярко сверкнув, ослепило, просвистело в ушах, и, пока море не вытолкнуло его на поверхность, он так и не понял, где он и что с ним. Прыгал он тоже из-за нее.

Самое странное, что тогда, в первое же мгновение, Желязко узнал Эми — девушка училась в той же гимназии, в параллельном классе. Что-то гнало его прочь, словно бы нашептывая, что все это неправда, просто грезы, как это бывает в утреннем полусне. Он и раньше видел ее издалека, замечал легкую походку, тонкие щиколотки, мелькающие на широкой гимназической лестнице. Потом он признавался себе, что и тогда, раньше, жаждал встречи, хотя так никогда и не нашел в себе сил единым духом выпалить все, что клокотало внутри и грозило захлестнуть его своей жаркой мощью.

— Папа! — было первым, что он услышал от нее в то далекое утро.

Испугалась?

Вслед за ее криком снова загремели машины, завизжали пилы, запахло свежей дубовой древесиной.

Эми побежала к потоку, но, зацепившись за что-то юбкой, виновато оглянулась, словно говоря: ну помоги же мне. Весь устремленный к ней, он какое-то время колебался, но девушка опередила его, сама освободила юбку, ее смех резанул Желязко. Смеется? Над ним? Увидел молот в бессильно опущенной руке, подобрался, вновь заколотил изо всех сил. Дед обругал его, но Желязко не слышал — колотил по дереву с такой яростью, словно это оно грозило ему чем-то.

Целый день не мог найти себе места. Все время казалось, что из-за каждого угла выглядывает Эми, что она в беде, зовет на помощь. Он без конца придумывал опасности, из которых мог бы вызволить ее в решающий миг. Один раз ему даже показалось, что девушка забралась на лесопилку и, ничего не подозревая, попала длинной юбкой в зубья ленточной пилы. Похолодев, он бросил топор и под недоумевающим взглядом деда кидался к пилам проверить, не случилось ли беды. Эти кошмары долго еще преследовали его.

Дважды девушка подходила к нему — в той же юбке и белой блузке с четырехлистником. То ли случайно оказывалась рядом, то ли вообще его не узнавала. Желязко изо всех сил колотил молотом, топором по железу, камню, дереву — будто и не подходил никто, будто он никого не видел, а точнее, будто ему все равно.

Таким же застенчивым он остался на всю жизнь. Застенчивым и влюбчивым, хотя никто даже и не догадывался об этом — скрытный и замкнутый, он никому не позволял заглядывать себе в душу. Сны его превращались в исступленные кошмары, огонь палил его, била дрожь; на целые недели укладывая его в постель, как это было в те дни, когда Эми уехала. С новой силой он махал топором, стараясь изнурить себя как можно больше, помогал отцу, деду, а в обеденное время шарил в поисках рыбы в глубоких подводных вымоинах. На третий или четвертый день, однако, не выдержал и свалился. Напрасно поили его травами и растирали ракией. Никто так и не понял, что случилось, и никогда не поймет. Управляющий пожалел парня и разрешил перенести его в деревянный домик, который рабочие называли дачей фабриканта. Там три ночи провела Эми. А Желязко чуть ли не до рассвета бродил под окнами. Здесь он и увидел ее снова — на стене, в рамочке, вместе с отцом. Успокоился и заснул. А на следующее утро удивил всех неожиданной бодростью. Но зато с тех пор до чего же мучительно потянулись оставшиеся до сентября дни. Никогда еще не было ему так тяжко в горах, как в тот август, никогда еще не рвался он так в гимназию. Желязко стал раздражительным, работал уже без всякой охоты, а по вечерам, одинокий, чуждый всему, подолгу плутал по лесу.

Однажды утром Эми опять поразила его. Желязко заметил ее еще издалека и с тревожной радостью подумал, не ради ли него она приехала. Под вечер он видел, как отец уговаривал ее уехать, а она, сжав кулачки, упрямо не двигалась с места. Неужели все это ради него? Говорит, что устала, хочет отдохнуть в деревянном домике, а сама тайком высматривает, где он. И вдруг очутилась прямо перед ним. Спросила о книгах, которые велено было прочесть за лето. И еще, и еще о чем-то — он просто ничего не понимал.

— Я сейчас Лермонтова читаю. У тебя есть?

— Нет, — ответил Желязко, готовый провалиться сквозь землю.

— Могу тебе дать «Героя нашего времени».

— Это я читал.

— Хочешь, пришлю тебе его стихи? Правда, по-русски.

— Ни к чему. Все равно через двадцать дней возвращаться.

— Как хочешь, — холодно ответила она и умолкла.

Желязко пытался что-то сказать — все получалось не так. И девушка ушла, оставив его торчать среди поваленных, распиленных деревьев. Чем он ее обидел? Что такого сказал, почему она вдруг ушла? Целый день потом высматривал ее Желязко, до чего же он тогда ее ненавидел и до чего ему хотелось так же холодно ей ответить, ведь самолюбия у него было хоть отбавляй. Подумаешь, читает стихи по-русски. Он тоже их прочтет. Вечером, прячась за дубами, он долго кружил вокруг домика, видел, как Эми открывает окна. Но из дома так и не вышла. Ужинала она с отцом. Желязко слышал их тихий разговор, смех Эми. Потом от машины к дому протянули провод, и по притихшему лесу вдруг разлилась музыка. Радио, подумал Желязко. Путались станции, мешались голоса. Из окна закапали тщательно процеженные слова: подошли рабочие — словно специально для того, чтобы их поймать. Но Желязко не слышал ничего — только веселый смех Эми и глухо рокочущий низкий мужской голос. Люди не боялись, подошли к самому дому, столпились под окнами — жаждали узнать, что делается там, за горами.

На следующий день рано утром темно-вишневая машина укатила. Желязко ощутил боль. Теперь уже другую — не боль бьющейся, обжигающей, разрывающей сосуды крови, а так, словно сердце проткнули раскаленным шилом. Ни встать, ни сесть: в груди что-то кололо, сжимало, дергало — целое утро. Отец отругал его, сказал, что он слишком долго валяется; Желязко с трудом дотащился до потока, лениво ополоснул лицо. Рыбки закружились совсем рядом, а когда он сбросил рубашку и брюки и бросился в ледяную воду, то впервые с тех пор, как появилась Эми, свободно вздохнул и почувствовал, что ему вроде бы полегчало. И что он вовсе не болен. Пусть никто не смотрит на него с сожалением. Никогда он не болел в горах. Во что бы то ни стало хотел Желязко обмануть себя, забыть, скрыть от самого себя все, что так внезапно и так яростно забушевало в его крови, растерзало душу, как безумие, погнало неведомо куда. Чего только не придумывал он в те долгие дни, лишь бы забыть это нежное лицо и гибкую шею, похожую на ветку сливы, растущей у них во дворе в Зеленкове. Ничего не получалось. Бессонница окончательно его замучила. А стоило задремать — начинался такой нелепый бред, что о нем нельзя было потом вспомнить без стыда. Однажды в полусне, почувствовав, что над ним кто-то склонился, он резко вскочил, но, кроме спящего рядом отца, никого не обнаружил. И больше до самого утра не сомкнул глаз. На следующую ночь он вновь увидел над собой чью-то склоненную голову, пытаясь защититься, махнул рукой и поймал отцовский ус. Воевода рассердился, обругал его, что не спит по-человечески, то и дело раскрывается, бредит.

— С ума ты сошел, что ли, черти бы тебя взяли!

— Не сошел, — ответил Желязко.

— Тогда чего мечешься? Что с тобой?

— Ничего.

— Ты все-таки ухо востро держи.

Воевода был явно рассержен — сын, похоже, выдрал у него чуть не пол-уса. Желязко замер, до утра лежал тихий, как трава, боялся шевельнуться. Воевода тоже не сомкнул глаз до самого рассвета — всю ночь пыхтел, бормотал что-то. Он давно уже приглядывался к парню. Следил за тем, как и сколько тот работает, бранил за то, что слоняется без дела. Вот уж чего не было. Меньше всего Желязко щадил себя — работал до изнеможения, сильные мышцы с утра до вечера играли как бешеные, а потом, ночью, никак не могли успокоиться и ему не давали заснуть — разве виноват он был в этом?

Так кончилось лето. Воевода сам спустился с ним в Зеленково. Сам приготовил ему корзинку с одеждой, набрал груш, отрезал кусок окорока, увязал все в узел. Нагрузил так, словно не надеялся его снова увидеть. Как на войну провожал сына Воевода. А может, он думал, что паренек впутался в какую-нибудь историю — из тех, о которых не следует знать даже ему, отцу.

— Держи ухо востро! — повторил он.

— Почему?

Догадайся тогда Воевода, из-за чего потерял сон его сын, он бы так не тревожился. Но не зря же опалило его сентябрьским порохом — в эти смутные времена грохочущих сапог только и думал он что о сыне, знал: не останется он в стороне, а если уж впутается во что-нибудь, спасения не будет. Месяцами ходил Воевода мрачнее тучи. Один сын у него. Мог ли он поделиться с ним своими страхами? Оставалось следить за каждым его шагом, повторять потом в одиночестве в горах каждое его слово и радоваться, что сын вырос ему под стать, что нипочем ему никакие лишения на пути к добру, но где оно, это добро, и что оно такое вообще?

В тот же день он и сам вскинул на плечо мешок — пока не выпал снег, нужно было подзаработать, чтобы потом спокойно переждать коварную, суровую зиму, которая отрежет все дороги — и на лесопилку, и в город. Но ни в это тяжкое для него время, ни позже Воевода так ничего и не узнал о беспокойных днях, пережитых тогда Желязко. Парень думал совсем о другом. Лишь осенью, с началом учебного года, начались волнения и среди гимназистов. Призрак коричневой чумы еще стоял на горизонте, но уже вовсю шло массовое вовлечение учащихся в профашистские организации — легионы, дружины бранников; это в свою очередь должно было привести и к массовой перегруппировке левых сил молодежи. Никто не имел права оставаться в стороне от коричневого ветра времени. Иначе — смерть. Порой жизнь заставляет человека надевать на себя цепи, и часто гораздо более тяжелые, чем это в его силах. Но человек всегда находит в себе новые силы разбить цепи и заменить их на более легкие, а то и наоборот, и опять начинает все сначала. Этой осенью Желязко тоже предстояло решить, какие он себе выберет цепи — полегче или потяжелее. До поздней ночи сидели они на генеральской даче, слушали радиостанцию «Христо Ботев» из Москвы, советские и фашистские станции, слушали и Лондон, горя яростным стремлением отдать свои юные силы на защиту людей, стонущих под гнетом фашизма, любой ценой добраться до пылающего фронта и там на деле доказать свое бесстрашие.