Время собирать виноград — страница 36 из 116

на Налбантова, мать Эми, которая целыми днями бродила по дому, словно призрак, от подбородка до пят укутанная в широкое странное платье из темного жоржета. Завидев Тину, она останавливалась, протягивала руку, ощупывала лицо и волосы девушки и молча удалялась. Что-то невидимое, непонятное таилось в этом доме, в его пугающей тишине. Тине понадобилось немало времени, чтобы освободиться и не приходить в трепет ни от холодного блеска мрамора, ни от музыки, которая окутывала волшебным покрывалом и пробуждала к жизни тайны этого чужого дома. Когда она рассказала друзьям о предложении Эми жить у нее, те решили, что это сделано нарочно, с целью выявить их намерения. Такое уж было время, время сомнений, слежки, жестокости — никто никому не верил, любой шаг, любое нечаянно вырвавшееся слово могли сделать чужим лучшего друга. Тина не скрывала ненависти к дочке фабриканта Налбантова, акционера многих софийских банков и крупнейших габровских и дунайских компаний. Так никто и не узнал, понимала ли Эми, какие чувства испытывала к ней ее новая подруга. Впрочем, как ей было понять? Ведь вроде бы Тина ее так любила. В воскресенье они вместе шли в церковь, вместе обедали, перешептываясь, в каком-нибудь тихом ресторанчике. Потом Эми играла на рояле, пыталась учить и Тину. Радовалась ее понятливости и любознательности, благодарила судьбу, которая свела их вместе. То и дело целовала, клялась, что больше ничего не хочет от жизни — она всегда мечтала иметь сестру и наконец обрела ее. Неустанно расспрашивала о горах, о Зеленкове, о родителях, о планах на будущее, предлагала после окончания гимназии вместе ехать за границу учиться дальше. И повсюду таскала с собой — на концерты, в гости. Картины, одна заманчивей другой, развертывались перед глазами Тины, но она становилась все более замкнутой, недоверчивой. Ослепленная окружающим ее довольством, Эми понятия не имела об ужасах, которые происходили в мире. Она просто не желала знать, вернее, не могла заставить себя поверить, что в тот самый момент, когда она касается клавиш, варит свое любимое вишневое варенье или мечтает о прогулках и встречах с друзьями, где-то гибнут люди. Щедрая на обещания, обеды, подарки, планы, в реальность которых деревенская девушка просто не могла поверить, Эми чем дальше, тем больше казалась Тине эгоисткой, неспособной выползти из своего мирка, как черепаха из панциря. Особенно бесило ее, когда, переговорив обо всех на свете мелочах, Эми принималась расспрашивать ее об одноклассниках, причем расспросы эти неизменно сводились к Желязко. Вначале — робко, обиняками, а потом и открыто. Еще немного, и Тина стала бы поверенной ее самых интимных тайн. Почувствовав это, Тина сразу догадалась, почему именно она была выбрана в подруги и получила возможность бывать в этом глухом доме, пропахшем холодным камнем. Она довольно быстро нашла в себе силы с этим покончить. С Эми сдружиться не так-то просто, тем лучше — пусть-ка походит, поищет кого-нибудь более подходящего для подобных целей.

Но другой подруги Эми что-то долго не находила. Встречаясь с Тиной в гимназии, она довольствовалась тем, что показывала ей какую-нибудь новую книгу или рукоделие, которым очень увлекалась (впоследствии оно перестало ее занимать, и Эми не менее страстно занялась рисованием — сначала акварелью, а потом и маслом). Тина стояла с лей в коридоре, сочувствовала ее одиночеству, но у себя на квартире, среди друзей, называла страшной эгоисткой и притворщицей, которая даже из одиночества делает себе театр. Однако ни о классе, ни о Желязко Эми больше не спрашивала — даже о пустяках, даже мимоходом. В эту зиму Тина стала особенно внимательно присматриваться к себе и в один прекрасный день обнаружила, что не менее красива, чем Эми. Даже красивее — нос у Эми был, как и у нее, греческий, но с большей горбинкой; ноги — стройные и изящные в щиколотках, но с налитыми, как у спортсменки, играми. Нежная, желтовато-коричневого оттенка кожа Эми тоже, по мнению Тины, не могла и сравниться с ее молочно-белой, как у истой горянки, кожей. Тина без конца повторяла себе это, пока окончательно не убедилась, что она действительно хороша собой. Вот бы еще научиться держаться, как Эми, и, конечно, приодеться. В это-то время она и попала в некий довольно известный магазинчик, где приобрела набор, состоящий из пудры, губной помады, зеркальца, расчески и щетки. Заглянула она и в обувной. Тина хорошо знала, что ей нужно. С одной стороны, чтоб в гимназии никто не придирался, а с другой — чтобы на улице не выглядеть совсем уж школьницей.

Однажды Тина сбросила платье, белье и остановилась перед зеркалом — лицом к лицу с собой. Подумала, разглядывая себя, потом, ополоснувшись холодной водой, щеткой расчесала волосы, надела чистую блузку, новую юбку — и с трудом узнала себя. Надев туфли, Тина вдруг как-то подобралась, выпрямилась, стали заметнее холмики под блузкой. Вся она засверкала ярко и внезапно, как молния. Стуча каблучками, выбежала на улицу и, впервые почувствовав за спиной алчные вспышки мужских взглядов, окончательно убедилась в том, что пора наконец показать всем, что из себя представляет эта девчонка из горной деревни, которую еще вчера никто не замечал.

Подгоняемая такими мыслями, Тина не заметила, как очутилась на берегу, а потом — неожиданно для себя самой — у каменного дома со львом на воротах. Что ж, стоит, пожалуй, зайти к Эми, дать ей на себя полюбоваться, а потом внезапно уйти.

Так она и сделала. Безмолвная жена фабриканта не узнала ее и не решилась погладить по щекам своими мертвенно-белыми пальцами. Эми же просто задохнулась от удивления. Вертела ее, как манекен, перед зеркалом, ощупывала, радовалась и щебетала без умолку, пока Тина, как было задумано, внезапно не удалилась.

Но этого ей было мало. Тина жаждала мщения. Как эта буржуйская дочка посмела подумать, будто она согласится стать поверенной ее сердечных тайн? Всю жизнь Тина не могла этого ни простить, ни забыть. Эми говорила с ней о Желязко, как будто Тина — камень, механизм, а не живой человек. Неужели богатство делает людей такими? В тот день Тина только намекнула Эми на начинающуюся между ними великую войну. Для них обоих нет места под солнцем. Будь что будет, но Тина добьется того, что станет красивей, умней, интересней. Использует все: расчет, дерзость, неразбуженные свои страсти, но заставит соперницу отступить, скрыться, провалиться сквозь землю и не показываться ей на глаза до последнего часа. Ночами, в постели, Тина молилась своему богу, убеждала себя, что победит, что не позволит отнять у нее человека, для которого, в этом нет никакого сомнения, она рождена. Пусть Эми молится своему богу, склоняет колени перед своим алтарем, целует свои иконы. Тина не верит в этих нарисованных на дереве идолов; она сама себе бог и верит только в себя, в свою чистоту и непогрешимость и в своего избранника. И пусть сохнет в желтом пламени свечей ее недавняя подруга и покровительница, пусть корчится от боли в своей широкой и белой, как сугроб, постели — она, Тина, будет вести свою войну, не отрываясь от земли, на глазах у соперницы, — ясно же, той надеяться не на что. Пусть себе прячется в каменной тени своего дома, пусть вообще убирается к своим розовощеким легионерам и своему богатству.

Тина фанатично верила в скорый конец всех этих «клоунов», как в ее кругу называли детей сельских и городских богачей, которые в те неверные времена как нельзя лучше приноровились ловить рыбку в мутной воде. Ум Тины работал точно, расчетливо, безошибочно. Не было на свете силы, которая могла бы разубедить ее в том, что она считала истиной. Приехав в город, она в первые же годы узнала о грядущем прекрасном мире без принцев и бедняков, о мире, где люди не станут прятаться в каменные дома за железные ограды, где каждый будет жить чисто и открыто, где солнце будет светить для всех.

— Человек станет гражданином, членом общества! — горячо говорил Желязко в каморке на генеральской даче.

— Только бы лень его не обуяла, — подхватывали Стоян Чико и Димчо.

И теперь, забившись в свой любимый уголок, в кресле за тяжелыми шторами, укутавшись в плед, Тина, ночи напролет не смыкая глаз, перебирает в памяти (как и все, кто собирался тогда на этой таинственной и недоступной чужим квартире) жаркие речи Желязко и других — тех, кто еще ходит по земле, и тех, кто остался жить лишь в пылающей памяти людей.

«Там, — прочла она вчера утром интервью ремсиста Наско П., ставшего теперь известным художником, — я нашел себе друзей на всю жизнь. Мы учились думать, спорить, мечтать, сражаться, любить и ненавидеть. Главное, что было в ремсистах, — это высокий духовный порыв, чуткость к социальным велениям эпохи, в то время как их противники представляли собой воплощение ограниченных классовых инстинктов. В этом смысле все наши крупнейшие мыслители, изобретатели, художники по своему внутреннему складу, если можно так выразиться, тоже были ремсистами. Эмоциональную и интеллектуальную структуру творческой личности формируют ее реакции на главнейшие события общественной и личной жизни…»

Эти тайные вечерние встречи они называли «вечерами Ремса» и ревниво охраняли их. Некоторые из их группы ушли в партизаны и не вернулись, другие, вроде Димчо, были насмерть забиты в полицейских участках. Но прошлое осталось, затаилось на самом дне, гудело дальним эхом, словно буром дырявило непреодолимые вершины, преграждавшие пути в настоящее — в ее счастье, в ее теперешнюю муку, в ее одиночество — после стольких жертв, непрестанных, неутихающих битв. Потому что она победила. А кто побежденный?

И еще долгие годы будет она разматывать нити минувшего, выискивать его образ в неверном свете заката за тяжелыми шторами — вместе с Желязко, но одна, с рожденным от него сыном, но одна. Сколько раз меняла она обстановку, сколько встретила гостей, сколько нарядов сшила и сколько их попрятала в сундуках и гардеробах — сначала громадных и тяжелых, потом стройных, с легкими дверцами, но всегда пахнущих нафталином, ей даже казалось, что именно от этого запаха возникает та самая боль в груди, слева; но ни за что на свете не отказалась бы она от этого колючего, навязчивого запаха — погруженные в него, живые, никем не потревоженные, висели воспоминания.