— Ты сходишь с ума, — сказал ей однажды Желязко.
— Ничего подобного.
Несколько лет она покупала себе жоржет, все равно — индийский, австрийский, французский или английский. Только жоржет. Но напрасно Тина ночи напролет не смыкала глаз, ждала — нераздетая, наряженная с самого утра, трепещущая, безрассудная, безудержная. Дни, годы. Неужели нет конца этой его работе? И неужели он так и останется на всю жизнь — околдованным?
Потом вдруг словно с цепи сорвалась — в одну ночь сожгла все свои жоржетовые платья. Началась безумная беготня по портнихам, она сердилась, умоляла, торопила — ей некогда, ее ждут, она уезжает — в другой город, на курорт, за границу. Накупила модных журналов, научилась шить сама. Собрала целую коллекцию духов — одного лишь французского «Кабушара» дюжину флаконов (кто-то сказал ей, что «Кабушар» подходит именно брюнеткам). С утра до вечера бегала по магазинам. Ангел Костадинов даже начал за ней ухаживать — именно из-за этих французских духов, как он сам признавался. Вначале Тина сердилась, потому что всегда подозревала его в пресмыкательстве перед Желязко, но потом простила и даже привыкла к его комплиментам.
Нет, не простила. Тина никогда не прощала. Стоило ей завидеть Ангела Костадинова, язык ее становился безжалостным. Однажды она срезала его, как раз когда тот особенно умильно улыбался, сверкая на нее своим золотым зубом:
— Очень уж ты быстро сменил кожу. Запамятовал, кем был когда-то?
Они сидели за столом. Тихий голос жены испугал Желязко.
Маленькая, тихая жена Ангела тоже не знала, куда деваться: что им нужно от ее мужа? Но Ангелу Костадинову все было нипочем. Когда никого не было рядом, он часто называл Тину змеей, уверяя при этом, что змея-самка ему не страшна. Тина нетерпеливо ждала, как он вывернется в присутствии жены.
Но Ангел Костадинов не задумался ни на секунду:
— Ну и что? Миллионы немцев еще быстрее превратились в национал-социалистов.
— Неплохой пример! — злобно сказала Тина.
— Думаешь, я не такой патриот, как другие?
— Жулик ты, ангелок небесный. Помнишь, как мы спорили о Ботеве?
Жена Ангела побледнела, засуетилась — выбраться бы поскорее от злой и невоспитанной хозяйки. Но Ангел только засмеялся, заблестели переливы небесно-голубой рубашки. В самом деле, что тут смешного? — подумал Желязко. Но на обеих женщин спокойствие и уверенная улыбка Ангела произвели впечатление — вскоре они уже как ни в чем не бывало болтали о всякой всячине. Из какого сплава сделан этот Ангел Костадинов? — не шло из головы у Желязко. Тина тоже увидела в нем совершенно другого человека — со своими взглядами на жизнь, на себя самого, на своих приятелей. Не то что она — раздражительная, на все смотрящая сквозь черные очки, вечно взъерошенная, как птица, защищающая свое гнездо. Именно такой она увидела себя в зеркале рядом с ним.
Но так было только в тот вечер. Она и дальше ничего не спускала Ангелу Костадинову — мало кто умел так отбрить человека, как Тина.
А Желязко по-прежнему ничего не понимал: метался, как ненормальный, по стройкам, заводам, плотинам; кажется, разорвись у него в один прекрасный день сердце, как это было с его двоюродным братом Костадином Буковым, он все равно бы не отказался от своего дела. Но Тину он просто не видел. Неужели он всегда был слепым? Тень Эми кружит и кружит вокруг них с первых же дней, а последнее время ее присутствие стало просто невыносимым. Как изгнать ее, Тина не знала. Если б можно было запереться вместе с ней у себя в комнате — за тяжелыми шторами, не пропускающими солнечных лучей. Переехав с Желязко в город, Тина пошла работать, но потом, когда подрос Горчо, решила целиком посвятить себя сыну. Жалела ли она, что ушла с работы? Половинной пенсии хватало на хлеб и даже на апельсины. Но праздников в ее жизни больше не было. Сын жил своей жизнью, Желязко — своей. А она, словно Пенелопа, ночи напролет распускает сотканное раньше, не создавая при этом ничего нового. Да, и все-таки она — победительница. Только к чему ей эта победа? Похоже, не победительница она — побежденная. Но побежденная кем? Почему?
В такие дни насмешница Эми тихонько присаживалась рядом, как всегда не сводя с нее влюбленных глаз. Но Тина знала цену этой нежности.
«Все еще надеешься, Эмичка?» — не выдержала она однажды.
«О чем ты?»
«Знаешь, о чем».
«Я пришла к тебе отдохнуть. Помнишь, как я умерла?»
«Так чего ж тебе здесь надо, милочка?»
«Говорят, ты шьешь замечательно. Ну-ка повернись. Вот эту складочку сбоку надо сделать поглубже».
«Скажи мне правду, — сдавалась Тина. — Скажи еще раз».
«Я знаю, ты меня любишь. Может, кроме тебя, меня уже не любит никто».
С какой стати Тина должна ее любить? Никогда она ее не любила! Разве по-своему, по-подлому — это да. А настоящая любовь — нечто совсем другое. И вообще, если уж говорить правду, отношение ее к Эми можно выразить одним словом — ненависть. Ненависть с первого до последнего часа. Но попробуй выскажи это человеку, на коленях признающемуся тебе в любви.
«Эми, мы никогда…»
«Да знаю, знаю, что ты хочешь сказать!» — прервала ее Эми.
«Мы никогда с тобой не говорили всерьез. Я никогда тебе не говорила…»
Но Эми перевела разговор на другое:
«Я хотела показать тебе кольцо».
«Ни к чему это…»
Она не решилась помешать Эми надеть кольцо ей на палец, а потом так ему радовалась.
В последнее время Эми все чаще присаживалась рядом с ней за тяжелыми шторами, Тина сердилась, но прогнать ее была не в силах. Лучше всего было, когда Эми молчала. Но иногда принималась рассказывать — о путешествиях, о своих концертах за границей, и тогда Тине казалось, что они всюду бывали вместе, что она своими глазами видела переполненные залы, покрытые каменной резьбой дома с островерхими крышами, веселые, шумные ужины, каких у нее никогда не было. Все уже давно отшумело за бесшумными шторами, но она вновь и вновь устремлялась за Эми — на пристани, в аэропорты, в маленькие уютные бары, где в бокалах с кроваво-красным напитком позванивали кусочки льда, в галереи, украшенные статуями богов…
При этом Тина ни на минуту не забывала, что Эми умерла. Впрочем, почему умерла? Может быть, наоборот — это она умерла, а Эми жива? Странно. Лежит в земле, во мраке, а ведь когда-то так любила солнце, поля, лес, тучей нависший над Зеленковом. А теперь — лежит, и нет никого, кому пришло бы в голову откопать ее, чтобы дать хотя бы глоток воздуха.
Желязко, углубившийся в дебри гор, был глух к этим призывам. Свет манил его все выше и выше, к минувшим дням. И сдавленный крик Эми, и радость, разлитая в воздухе, в воде, — все сплелось в единый клубок: почему он здесь, почему один, не лает ли ему вслед рассвирепевший пес? Тот самый, который гнался за ним от самой генеральской дачи — через луга, виноградники, огороды, мимо тихих, смиренных людей, беспомощно смотревших ему вслед, не зная, что делать, как остановить эту бешеную гонку людей и собак. Они видели, как из кармана совершенно обезумевшего парнишки сверкнул огонь и, опалив пса, подбросил его высоко в воздух. Хищные зубы животного яростно щелкнули, кровавый закат захлестнул глаза.
И осталось в тех местах воспоминание, до сих пор живущее в разговорах детей и взрослых.
Он ринулся дальше по склону, перепрыгнул несколько оград, потом наконец зарылся в стог сена и задремал. Поздно вечером его снова обнаружили. И опять он мчался, словно преследуемый зверь, по лунным, ведущим на равнину тропам, вдоль которых залегли полицаи.
Ни для кого в группе это не было неожиданностью: все его товарищи жили в ожидании этого часа, знали — есть за что их преследовать. В течение одной только недели дважды взорвали немецкие цистерны, подняли на воздух железнодорожный мост, а накануне ночью подстерегли в горах машину с радаром и захватили ее. Было за что их преследовать, но Желязко хотел знать все. Случайно ли явились за ним на генеральскую дачу, превращенную в склад взрывчатки и оружия? Что именно известно полиции? Быть может, это предательство, провал изнутри? Желязко решился на отчаянную дерзость: вернулся в город, где по всем улицам стучали сапоги полицейских облав, и, скрытый кустарником, прополз вдоль моря до каменного дома Налбантова. Решил до утра пролежать во дворе, за кустами, а когда Эми пойдет в гимназию, тут-то он и появится, тут-то и поговорит с ней.
Ничто на свете не могло поколебать его решимость помочь своим, узнать о провале всю правду.
Шумели волны, заглушая его шаги. Странно — его преследовали, хотели убить, а он слышал все, что таилось в сердце этой осенней ночи, — тысячи тысяч лет. Шальная пуля может пробить ему грудь, а ночь по-прежнему будет длиться, море все так же будет вздымать волны и с шипением разбивать их, ревниво слушая предательские шаги на берегу; по-прежнему будут шелестеть листвой кустарники и поблескивать светлячки, похожие на осколки желто-зеленой луны. Как все-таки это жестоко: одно лишь мгновение — и мир перестанет для него существовать. Мир станет беднее на одну жизнь, трепетную, вдыхающую свежий его воздух. И так было всегда?
Мысль об этой несправедливости потрясла Желязко, но в то же время только подхлестнула его желание во что бы то ни стало выполнить задуманное. Ужом проскользнул он между корней, стеблей травы и бурьяна и замер лишь в саду Эми среди свежеокопанных желтых, алых и черных роз.
Потом все спуталось — вскрик Эми уже означал конец. Пока она выплакалась, пока промыла и перевязала его раны, К воротам уже подкатила полицейская машина. В белой (налбантовской) рубашке его свели вниз. И все обрушились на него — слева и справа. Желязко мужественно выносил все, но, когда на допросах всплывало имя Эми, терпению его приходил конец. И полиция, и свои — все хотели знать, как девушка оказалась замешанной в игру, какова ее роль? Он молчал. Он щадил ее — со страхом, с болью. Лишь потом, много лет спустя, найдет он точные слова для этого страха и этой боли. Но что из того? Как ни короток пройденный им путь, назад не вернешься. Потому и молчал, и терпел. Думал брать от жизни только д