евного старения? Наверное, как и ее постоянная воркотня — на него, на Воеводу, на сына.) И что вообще она теряет облик человеческий, опускается до уровня животного. Однажды Тина разъярилась и чуть не выгнала его из дому. Своих дел было невпроворот, но его все что-то словно подзуживало высказываться о нынешних женщинах, которые не желают заботиться ни о доме, ни о муже, ни о собственных детях. Ругались, как цыгане. Тина не могла простить мужу, что тот оторвал ее от дела. Но разве дело для женщины — носиться сломя голову за преступниками, дрожать за свою шкуру, которую в любую минуту может пробить пуля лесовика? Ведь всему свое время… Они ругались, а сын метался между ними.
Желязко месяцами пропадал в командировках, на объектах, выполнял задания, которым, казалось, не было конца. Себя не жалел. Может, потому ему так и хотелось, чтоб в доме всегда был кто-то, всегда кто-то ждал. Война разгорелась не на шутку. Оказывается, самое тяжелое наказание для современной женщины — это забота о доме, о детях, о том, чтобы провожать их в школу, встречать после уроков. Проще всего родить, забросить ребенка в ясли и снова задрав хвост носиться по улицам яловой телкой или тихонько отсиживать часы в какой-нибудь конторе. Так говорил он, возвращаясь из длительных командировок, а она злилась и с нетерпением ждала, когда наконец он снова уедет, чтобы спокойно забиться в свое кресло за тяжелыми шторами. Так выросла между ними стена — с годами все более непроницаемая, высокая. Строили старательно — чтоб ее благодатный холод давал себя знать, даже когда они пытались отогреться под одеялом.
Грохот водопада обрушился на него внезапно; Желязко подходил все ближе и ближе — нигде ни огонька. Неужели все так изменилось и он напрасно мечется в поисках следов, потерянных навеки? Вот удивится Воевода, вот обрадуется. Теперь уже не получится так, как в прошлый раз, когда отец написал ему, что видел его в кино и узнал: «Справа, рядом с большим начальством». Желязко на письмо не ответил, хотя все в нем было верно: наконец-то запустили в производство большой объект, ввод в строй которого задержался больше чем на два года. Неужели и правда помогло его прибытие на стройку, как было подчеркнуто во время торжества? Что могут изменить усилия одного человека? Верно, он себя не щадил — требовал, наказывал и порой с удовольствием слышал за своей спиной уважительный шепот: «Железный Желязко, сын Воеводы». Другие поносили его на чем свет стоит. Желязко награждали, переводили с места на место — ни одного дня покоя за столько лет. И вдруг, рассеянно следя за мелькающими кадрами фильма, он увидел ее. Но ведь не было никакой уверенности, что это точно она? Или очень уж не хотелось ему расставаться с привычной своей иллюзией: «В Сан-Паулу дождь, дождь…» Каждый вечер бегал он смотреть, как она сидит за роялем. Разбитый, обремененный годами и мыслями, он страдал от своей раздвоенности, от нежности — ах, да разве он сам знает, что ему нужно? Забил себе голову бог знает чем, а ведь ясно же, что иллюзия лопнула — давно лопнула, как детский воздушный шарик. А он все надувает, старательно надувает клочки резины, и весь этот мираж растет и растет, опутывает мозг — словно раковая опухоль, разрастаясь, опутывает организм метастазами. Сокрушительней всего этот его недуг подействовал на Тину; ничего она не пощадила, все отдала ему — свою юность, душу, белоснежное свое тело. Дал ли он ей взамен что-нибудь? Это ничто, сводящее его с ума, жизнь, которую он сам, своими руками запутал, — все это лишило его сил, нужных, чтобы просить о прощении; как и в те неверные дни, он хотел только того, что причиталось на его долю. Или ничего. Недавно кто-то намекнул ему, что настоящей виновницей провала была больная мать Эми. Возможно, ведь она не раз видела, как он кружит вокруг дома — вплоть до того злосчастного утра. Могла ли она понять, кто это — преступник, собравшийся подпалить их уютный дом, такой страшный и окровавленный среди цветущих роз, или просто юноша, спустившийся с гор, чтобы потребовать себе к празднику белую рубашку.
Пусть так — мать была полусумасшедшей; все равно он давно простил. И снова душу леденила знакомая, терпкая злоба: неужели даже самый светлый праздник обязательно несет с собой сомнения и ложь? Утешало одно — жизнь его была тяжелой и горькой, но прожил он ее не зря.
Желязко падал, цеплялся за корни деревьев, летучей мышью бился о белокорые стволы. Почему ему никак не удается перевалить через вершину, с которой так далеко видно? А может, он просто заблудился — водопад гремит на другом конце света, а он, словно букашка, ползет и ползет к нему в жалкой надежде когда-нибудь туда доползти. Вечер, а вместе с ним грозовой шум, произведенный кабаньим стадом, остались далеко позади. А те юнцы с автоматами на шеях — встретит ли он их снова? Вероятно, оповестили все пограничные посты. Еще бы — упустили сомнительную личность, двигающуюся по направлению к границе. К какой границе, спрашивал себя Желязко, — границе усталости, отчаянья, неведомой, еле мерцающей надежды?
Слева, там, где голубела вершина скалы, текла дорога на Белую воду, полицаи никак их не ожидали — джип стремительно врезался в их кучку, загремели выстрелы, закричали люди, корчась в предсмертных судорогах. Он видел их ужас, но тут же увидел и хлеб, застрявший в разинутых окровавленных ртах: полицаи остановились перекусить, прежде чем продолжить свой путь на юг, к плавным очертаниям чужих домов, туда, где зреют апельсины, где никто не знает о том, какой тяготеет над ними груз преступлений, предательства, подлости и убийств. Как может давать им дорогу земля, Беловодский источник — воду? Неужели действительно под небом есть место для всех? И всем земля дает хлеб? Апельсины? Воздух? Чтоб множилось, чтоб не прерывалось черное человечье семя? Хорошие шутки играет с людьми жизнь. Сталкивает их лицом к лицу, пулю с пулей. Василий Болгаробойца ослепил четырнадцать тысяч воинов и потом отпустил их — искать среди скал своего царя… Кто-то в джипе крикнул, чтобы не стреляли — полицаев нужно было взять живыми, но Желязко, завидев их штатскую одежду, их ненавистные, преступные, все понимающие лица, потеряв голову, рванулся вперед и смешал хищную полицейскую кровь с преломленным хлебом, с водой. Тина — за ним; раскололи выстрелами чистое небо, били их, убивали, а потом, окончательно обезумев, кинулись вдогонку за теми, кто попытался скрыться, и тоже перестреляли их всех до единого.
И Желязко вдруг увидел себя всего как есть, ничуть не изменившегося с детства, чуть пообтесавшегося, но по-прежнему дикого; ни в кого не стреляющего, но ежедневно и ежечасно понемногу убивающего и себя и все, что мило и дорого сердцу. Зачем? Кто направил его злобу против всего хорошего? Ведь немало и хорошего было на его пути. Каждому мог показать он свои синяки и шрамы, но в то же время и свои радости: годы учебы, встречи с самыми разными людьми, стройки, о которых когда-то он не смел и мечтать, бессонный, неустанный труд. А главное — то, что никто тебя не преследует и не убивает, что и ты тоже никого не преследуешь, не убиваешь, только созидаешь. Никогда, ни в буйные молодые годы, ни потом, Желязко не щадил себя. Ни в чем. Даже сыновняя любовь не остановила его, и отец, наверное, так и не понял, почему пошел против него его собственный сын, зачем хочет сломить его гордость. Неужели они никогда не поймут друг друга? Но разве не для того, чтоб получить прощенье, карабкается он среди ночи по этим кручам. Не железным был Желязко, время его было железным. Случалось, что пули пронзали и тех, кто пек хлеб для стрелявших. Дорога петляла. Поспешность вела к убийству, промедление — к смерти. Ему говорили, что нужно сделать, и он бросался выполнять — еще не остывший от плетей тюремщиков, гневный, безумный в самой своей вере, грубый. Зачем? Гнев, поворот дороги — все обрушилось на него слишком внезапно. Полицаи лежали мертвые, белая вода размывала окровавленный хлеб. Бескровная борьба оказалась еще более жестокой, думал он. Сейчас он один. Может делать, что захочет, думать — о чем подумается, идти — куда пожелает. Не то что провокатор, которого он когда-то поймал на улице, несмотря на его фальшивую бороду. Значит, он ничего не боится? А может ли он, как Воевода, сказать, что лес принадлежит ему, а он — лесу? Нет, ему бы только выдохнуть все, что собралось в груди, и потом вернуться — таким, каким он всегда хотел быть.
5
Липкая глухая тьма застилала ему глаза. Желязко полз вдоль подножья крутого склона, злился — куда подевались все тропы? В этой дыре можно не заметить рассвета, не почувствовать утреннего ветерка. Хотелось закричать, выдохнуть в крике все сразу и главное — свою надежду, что вот-вот блеснет на вершине долгожданный свет, а где-то под ним зашумят летящие воды реки, устремившейся к неведомым дорогам, поворотам, маленьким тихим заводям — но вперед, все время вперед. Предчувствие чего-то, что должно случиться, целую ночь гнало его по скользким горным тропинкам. Усталости он не чувствовал. Словно бы оставил ее там, за лесом, своему двойнику, который, будучи сам не в силах сдвинуться с места, гнал и гнал вперед его жаждущую душу. Желязко охватило предчувствие чего-то хорошего, что уже было, что он непременно встретит там, за этой вершиной. Он знал его вкус, цвет, запах. Как знал зажигающиеся в небе громадные квадратные звезды, кобылку Аленку, которую он объезжал когда-то. Можно ли забыть ее трепещущие ноздри, вздымающиеся заиндевевшие бока, веселый перестук копытец. С Желязко они были, можно сказать, ровесники. Он уже бегал, когда тонконогая лошадка появилась на свет. Так они и бегали вместе — с самого утра и, до заката, а потом они с отцом торжественно вели ее к реке… Впереди светились белокорые буки, мрак отступал, и с ним — неверная ночь. Может, ему все-таки удастся выбраться? Где-то рядом, похоже, шумит торопливая речушка — значит, конец темноте, конец этим беспорядочным блужданиям. Под изорванными туфлями трещали сухие ветки, стекающая с листьев вода обжигала пальцы, одежда, вероятно, тоже бог знает на что была похожа, но он шел все дальше и дальше, к вершине. Ужасно, что он посмел с ненавистью думать о своей жизни; уверял себя, что ему все равно, если она прервется завтра или даже сегодня. Словно кто-то неведомый, властный вселился в его душу, давит и угнетает ее. Нет, не такой уж неведомый, потому что стоит ему закрыть глаза, как он появляется — сначала вдалеке, потом все ближе и ближе, кружит вокруг — вот-вот заговорит. Так потихоньку и приучил его к себе. Рассердиться на него? Но за что? За то, что Желязко не в силах его прогнать, что благодаря ему становится послушным и незаметным, словно травинка на лугу? Но, может быть, так и надо? Чем он лучше своих заместителей, своих рабочих? Чем лучше начальников? Неведомый не прекословил. А чем он лучше Тины или своего сына? Безраздельно отдался работе, растворился в ней, даже перестал различать людей, которых знал годами, казалось, что все они ничуть не меняются, — добрые и злые, красивые и безобразные (с женщинами, правда, было по-другому). Можно ли всех мерить одной меркой? Что-то подсказывало ему, что нельзя, ведь каждый чем-то отличается от других. Словно цветы — все они прекрасны, несмотря на разнообразие цвета и запахов. Даже однояйцевые близнецы не слишком похожи друг на друга. Неведо