— Умер, значит, горемыка, — бормотал он. — Господи, помилуй!..
Отец произносил эти слова по-русски и, размахивая кадилом, строил гримасы, а остальные, даже мама, тряслись от смеха.
«Представление» незаметно перерастало в необузданную оргию. Насмехаясь над жизнью и смертью, они сбрасывали узы приличий, собственной неполноценности, условностей. Все четверо оголялись до пояса, брали метлы и «оседлывали» их, кто-то втыкал бутылки из-под лимонада за пояс, кто-то набрасывал на голову скатерть со стола — и начинался турецкий танец. Из-под кровати извлекали ночной горшок, мыли его, наливали туда вино, бросали куски мяса — и ходила чаша по кругу. Поручик Чакыров выхватывал шашку и размахивал ею, будто рубил капусту, а может, и головы, да, наверняка он рубил вражеские головы, но в глазах его не полыхал патриотический огонь — взгляд был тупой и по-овечьи покорный.
С упоением, ничего не видя вокруг, поп из Налбантларе отплясывал на месте казачок, старательно притопывая и прихлопывая — все это походило скорее на некий ритуал, чем просто на танец. А напротив танцевал отец, во всем подражая попу — сохраняя ритм, он по-клоунски ломался, путал фигуры, соединял правильные и красивые движения с кривляньем. Потом к ним присоединялся и Савичка, которому в конце концов тоже разрешалось закусить и повеселиться, и, так как он торопился поскорее «набраться» и пил большими жадными глотками прямо из бутылки, ноги у него очень скоро становились ватными, он слегка подпрыгивал — как лопоухие медвежата, которых водят по ярмарке. В углу смотритель ванн верещал по-козлиному, это единственное, что он умел делать и делал долго и упорно — коза зовет козленка, голодная коза, коза, которую закалывают, коза, на которую нападают волки: смотритель надувался, блеял и, недовольный, что его искусство не оценено должным образом, краснел от натуги, пока мама не принуждала себя вымолвить: «Господин Славчев, а ведь вы действительно блеете, как коза…»
Около полуночи возбуждение переходило в усталость и меланхолию — без видимой причины что-то менялось в атмосфере, в настроении, даже во вкусе вина и еды. Первым улавливал перемену опять-таки поп. Весь в поту, он обрушивался на попавшийся стул, запускал пальцы в свою редкую бороденку и тянул нараспев:
— Матушка Россия гибнет, братцы! Гибнет матушка Россия!
— Эй, поп, по шее получишь! — вяло предупреждал поручик Чакыров. — Какого рожна тебе надо?
— Ты не знаешь, что такое матушка Россия, молодой человек! Не могу я тебе этого объяснить.
— Не знаю, — упорствовал Чакыров, — но политические разговоры вести запрещаю!
— Это не политика, — хлюпал носом поп из Налбантларе. — Это кровь сочится из моего сердца!
— Ну и оставался бы там! — злился поручик. — Мы тебя за волосы не тянули!
— Тысячу раз ругал себя. Эх, если бы можно было вернуться…
— Погоди немного, — не очень уверенно отвечал поручик. — Скоро Гитлер пустит в ход новое оружие. Однако нас это не касается, мы собрались, чтобы выпить и закусить!
— Тьфу, антихрист!
В то время как препирательства между ними усиливались (потому что каждый твердил свое и каждое утверждение исключало другое — с одной стороны, трагедия России, с другой — опасность политических разговоров), отец вертелся вокруг матери и говорил, говорил. Алкоголь быстро выветривался из его мощного тела, лишь иногда он давал о себе знать в громко произнесенном слове — взрывался, как фейерверк, и угасал.
— Я был на пороге открытия, — тихо рассказывал отец. — Все я обдумал и проверил. Состав почвы благоприятствует, Тунджа рядом, все условия. Я был на пороге открытия…
— Кто же тебе мешает? — спрашивала мама. Это был вопрос, который смущал отца своим безразличием и невозможностью ответить на него.
— Эту долину можно превратить в сад! — горячо доказывал он. — Тут могут произрастать субтропические культуры! Выращивание их увеличит доход людей. И все это хотел сделать я. Я!
— Кто тебе мешает? — снова равнодушно спрашивала мама.
Одним прыжком отец оказывался между попом и поручиком.
— Хватит болтовни! — раздавался его отчаянный крик. — Подведете вы меня под монастырь! Я хотел прославить эту долину! Я хотел…
— Опять фантазии, — прерывал его поручик Чакыров. — Надоело мне все!
— А и вправду, — наивно моргал глазками поп. — И вправду — сначала сделай, а потом уж говори…
— Уходите все! — кричал отец. — Не хочу я из-за вас гнить в тюрьме! Уходите сейчас же!
Они шли прочь, толкая друг друга, бормоча ругательства сквозь зубы, клянясь «никогда больше не переступать порога этого дома», мешкая в дверях, на прощанье грустно обшаривали глазами стол с едой и выпивкой, готовые растаять во мраке, и вдруг вспоминали, что позабыли про смотрителя минеральных ванн. Развалясь на стуле, он крепко сжимал рюмку, и ритмичное движение руки от стола ко рту и обратно было единственным признаком жизни в его теле, а над ним раскачивался Савичка — амплитуда его, необъяснимая никакими физическими законами, земное притяжение будто вообще перестало действовать, однако самым странным было то, что он не проливал ни капли, когда наполнял рюмку смотрителя вином — и снова ритмичное движение от стола к губам, и снова ритмичное раскачивание над головой, — они будто составляли какой-то механизм с единой двигательной системой.
Много усилий тратили поп и поручик, чтобы поставить смотрителя на ноги, он выскальзывал у них из рук, как тесто; отец не выдерживал и вмешивался, общая суета мирила их, и, пока Мичка ходила будить рыжего Кольо, они успевали опорожнить еще несколько рюмок.
Подъезжал фаэтон, кони ржали и били копытами, обмякшее тело смотрителя вытаскивали, задевая по дороге о столы, стулья, кресла, на бесчувственном теле оставались синяки; трое, разнежившись после недавней ссоры, долго обнимались у двери, нестройно пели что-то непонятное, выкрикивали приветствия и пожелания.
Много волнений и шума вызвало в одну из таких ночей сообщение Миче, что рыжего Кольо нет в его комнате. Плача в голос и проклиная его, она рассказала, что заглядывала и под кровать, и в кладовые, и даже в конюшню, но его, проклятого, нет как нет. В сетчатой тени вьюнка Мичка кланялась отцу и умоляла его найти разбойника и наказать его, строго наказать, потому что…
Рыжий Кольо уже давно вертелся вокруг нее. Они не таились, и, хотя никто не знал, как далеко у них зашло, им частенько намекали, что скоро небось и свадьбу играть — рыжий Кольо в ответ на это беззаботно пожимал плечами, а Мичка в стыдливом упоении пламенела ярко-красными пятнами на щеках. Из-за этого «романа» ее иногда отпускали по вечерам; куда она ходила и что делала, этого Мичка никому не рассказывала, но возвращалась она с гулянья возбужденная и оживленная, смотрела на нас с сожалением, а на другой день пускала в оборот очередную серию выдуманных историй.
Не углубляясь особенно в их отношения, скорее развлекаясь их внешней живописной стороной, отец порой — особенно когда бывал в подпитии — посмеивался над Кольо:
— Совсем ты с ума сведешь нашу горничную. Будь наконец мужчиной, смотри, она глазами так и стреляет во все стороны!
По этому же принципу отец с видимой суровостью отчитал и Мичку:
— Ты что разнюнилась? Дай ему то, что ему нужно, — тогда он не будет на сторону глядеть!
— Господь наш что сказал? «Любитесь и размножайтесь»! — нараспев дополнил поп и не преминул ущипнуть горничную пониже спины — жест этот был вызван в большей мере создавшейся обстановкой, нежели его плотскими желаниями.
Мама брезгливо перекрестилась.
С этими ничего не стоящими наставлениями, высказанными к тому же с пьяным безразличием и нежеланием что-либо предпринять конкретно, Миче примириться не могла; она и верила, и не верила в похождения своего дружка, к ее сомнениям прибавилось желание оправдать его перед чужими людьми, да и возможность одурачить их нашептывала ей в уши выдумки одну невероятнее другой. С непоследовательностью человека несамостоятельного, раздираемого противоречиями, она вдруг крикнула отцу:
— А может быть, с ним что-нибудь случилось, а? Господин управляющий! Даже наверняка что-то случилось!
— Случилось, и еще как случилось, — насмешливо протянул поручик Чакыров. — Вертится сейчас в постели какой-нибудь красотки и пыхтит…
— Вчера у Налбантларе цыган видели, из этих, таборных, — не унималась Миче. — Коней крали, детей уводили и кровь их пили…
— Я такого не видел! — возмутился поп.
— А потом в тот же день в Чаирлие закололи какого-то немца-солдата и мотоцикл его украли…
— Кто — цыгане? — шутливо спросил отец, делая вид, что не понимает, о чем речь идет.
— Нет, кто ж его знает, кто это, — не поддавалась иронии Миче. — А на другой день…
И будто пробку вышибло из бутылки, Мичка торопилась рассказать нам все страшные истории, какие знала.
За пределами пространства, освещенного фонарем, лежала темень. Оттуда слышался надсадный лай сельских собак, урчание грузовиков, проходящих по шоссе, и еще какие-то таинственные ночные звуки, а вдалеке, над миражными контурами Япа-холма, в небе стояло сияние города — для меня этот трепетный свет был связан с полыханием пожара, криками погибающих, рушащимися стенами и крышами. Мужчины вряд ли представляли себе нечто подобное, однако холодный ветер, пахнущий талым снегом и набухшими почками, пробуждал в них беспричинный страх, а непрерывная болтовня Мички забивала и без того забитые головы, мрачные пары алкоголя, под которыми они пребывали постоянно, настраивали на подозрительный лад. И вот то ли в шутку, то ли действительно в каком-то странном нетерпении они похватали фонари, быстро зажгли их и бросились вперед, но через десяток шагов растерянно остановились — а где же искать? Поручик Чакыров предлагал обойти жилища работников, отец настаивал на прочесе кустов и сада, в то время как мысль попа увлекала всех к реке.
Спор не прекращался, а, наоборот, все более разгорался, хотя, в сущности, ни у кого не было намерения искать кого бы то ни было — и лучшим доказательством тому было чувство облегчения, с которым встретили рыжего Кольо. Покорно склонив голову, с выражением вины в глазах — как будто он слышал о себе все с самого начала, — он вступил в освещенный круг, но в его голосе не было и намека на желание извиниться или подлизаться: