«Наконец-то он повержен!» — хохотал кто-то за деревьями.
«Встань, Желязко!» — Он узнал голос Ангела Костадинова.
«В Сан-Паулу дождь, невиданный дождь. Но в Сан-Паулу любят дождь».
Присев на корточки, Эми коснулась его лба прохладной ладонью. Палач дернул ее за волосы, взмахнул плетью — душа его комком сжалась в горле, в желудке, в стучащих венах, готовая в любую минуту вырваться прочь из этой тесной камеры, как только найдется хоть какая-нибудь щелочка.
«А здесь буря, — сказал Ангел Костадинов, — невиданная буря».
«Тоже мне, буря!» — ухмыльнулся тот, за деревом.
«Все от загрязнения атмосферы и радиации, — озабоченно продолжал Ангел, — просто голова идет кругом…»
«Ешь арбузы», — посоветовал тот, за деревом.
«Я все ем».
Рассвет раскидал по гребню горы красноватые отблески. Желязко бродил у ее подножия, но, как выяснилось, вокруг одного и того же лесистого холма — именно так, между прочим, однажды зимой погиб его заместитель с химического. Всю ночь кружил вокруг одной и той же горы в Стара-Планине, искал турбазу, а она оказалась совсем рядом, но чуть в сторонке, под скалой; на следующий день его нашли уже окоченевшим; то же самое могло случиться и с Желязко. Он с облегчением оглядел раскинувшиеся вокруг места; очень уж не хотелось умирать именно тут, но ведь стоит подвернуть ногу, свалиться в пропасть — и никто никогда его не разыщет. Уж если ребятишки со своими служебными собаками не смогли его найти, ни на что надеяться не приходится. Желязко раскинул руки, шумно вздохнул, даже попытался крикнуть, но, когда двинулся дальше, почувствовал, что ноги плохо его слушаются.
Боль заставила его присесть на корень дерева. Он осторожно пошевелил ступнями, уговаривая их собраться с силами, не бросать его на произвол судьбы — ведь там, за горой, его ждет теплая вода, чай, постель. Холм напротив рассекала линия электропередач — он не ошибся. Никакое отчаянье не может его победить. Часа через два, не больше, он преодолеет эту гору и потом по одетому в цемент руслу новой реки спустится к водохранилищу. И тут же подумал, что там никто его не ждет. Воевода вообще никогда не бывал в тех местах. Ведь он же сам, сам все это придумал — выбрал, где Воеводе было бы лучше всего: живет себе там, рядом с построенным его сыном водохранилищем, любуется лесом, ловит рыбку и, слегка смущаясь, рассказывает незнакомым людям о том, что вот, мол, все вокруг создано руками его сына. И сын вроде бы завещал это отцу, вернее, доверил беречь от дурного глаза. И люди только ахают, слушая такого необыкновенного отца, рассказывающего о еще более необыкновенном сыне… Думать об этом было так приятно. Но водохранилище все приближалось, а черные мысли мешали Желязко, тащили назад.
Он шел на восток, к солнцу. Всю жизнь он стремился к солнцу. До отчаянья. Как древние болгарские цари, которые то и дело устремлялись к востоку со своими воинами и разбивали упрямые головы о стены, вечного города. За хребтами, за темно-зелеными гребнями гор, он знал, блистают купола Айя-Софии; всей душой стремился он туда. Два раза упускал он возможность побывать в Стамбуле и Греции. Никогда себе этого не простит…
Доброжелатели окружили его. Желязко поразила их заботливость — забота о человеке, ха-ха! — и все-таки приятно — можно ни о чем не думать.
Эми, опустившись на колени, старалась помочь ему, а он только удивлялся, почему это разлучаются люди, созданные друг для друга. Или он ошибается? (А может, вообще все это сон?) Ведь ему так и не довелось узнать ее как следует. Потом Эми вдруг заслонил Ангел Костадинов, как всегда нарядный, в голубой рубашке и темно-красном галстуке, сверкая золотозубой улыбкой. Ангел Костадинов, щедрый на слова и подарки — и когда Желязко лежал в больнице, и потом — нет, у Желязко не было оснований раскаиваться в том, что он повел его за собой в те славные годы бурь и сомнений. А свист кнута, рассекшего позвоночник? Почему они бьют его тут, на глазах у девушки, у родных гор? Болели спина, легкие. Хоть бы этот изверг бил не так бесчеловечно, молил он про себя и тут же спохватывался — не так бесчеловечно могло значить и легче, и еще более жестоко. А палач все хлестал и хлестал, горела рассеченная кожа, во рту — кровь и обломки разбитых зубов, неужели он не смилуется над ним, не устанет, не остановится; кто-то ругал его, грозился отрезать уши и заставить его их съесть. Но как это сделать, если выбиты зубы? Палач понял и сам сожрал одно, а потом и другое ухо и снова, не обтерев окровавленного рта, принялся его хлестать.
Желязко приподнялся, открыл глаза — страх, холод, сон, жилистые сучья огромного дерева сковали его. Нет, нельзя позволять себе расслабляться. Он должен идти, пока не достигнет цели. Будь что будет, но на землю он больше не спустится. Чего же все-таки хотят от него, за что терзают его все эти голоса, эти люди, нашедшие в нем убежище? Они разрушили его представление о гармонии, они лишили его корня, бросили в мешанину из бетона, заводского дыма, чертежей, асфальта и щебня, их жизнь, их надежды ни в чем не совпадали с его надеждами, его мечтами. И это внезапное, болезненное пробуждение — острое желание обрести самого себя, свое имя, свой образ, — столь чуждое полученному им коллективистскому воспитанию, учившему думать только о ближнем. И внезапный взрыв страстей, о существовании которых он и не подозревал, дремлющих или подавленных, — назвать их было стыдно не только вслух, но и про себя. Неужели это из-за них он был таким грубым, завистливым, недостойным себя самого? Откуда взялась в нем эта ненужная суетность, почему так болезненно воспринимал он обиды? Ангел Костадинов рабски следовал инстинктивной потребности выискивать для своих сильных корней почву получше, ловить в мутной воде свою долю и поддерживать в окружающих иллюзию достигнутого им счастливого равновесия. Этому немало способствовали и его золотые зубы, и красивая внешность, и голубые рубашки, а к ним — бесчисленное количество темно-красных галстуков, найденных в шкафу старого Налбантова. А он? Рядом, как противовес отчаянью, непоколебимо стояла Эми. Об этом он раньше не думал. Не знал, в чем истина. Всю жизнь стремился к ней, искал, уверенный в ее существовании. А теперь о чем думать? Разум не хочет покоя, толкает его все глубже — ко всему, что он пережил, загубил, растерял в беге лет. Он ненавидел и легковесных кузнечиков, и мнительных, недоверчивых ко всему новому угрюмцев, норовящих отойти в сторонку и выждать. Он жил, потому что верил, что маленький человек сумеет все-таки прыгнуть выше себя и что есть свет даже во мраке фундамента, где замурованы живые тени. Но не выдумывает ли он все это? Где оно, совершенство?
Желязко вступал в новый день.
— Дойду, все равно дойду. — Он с трудом раздвинул слипшиеся губы и сам удивился слабости своего голоса. — Не присяду, не остановлюсь. Стоит расслабиться, и мне конец, — слышал он себя как будто издалека.
Небо стало прозрачным. Облако над вершиной сгустилось, заклубилось розовым, бирюзовым, золотистым светом. Сквозь это разноцветное сияние и пролегала его дорога. Надо торопиться, надо застать Воеводу, пока тот еще не снял кофейник с огня.
Желязко снова зашагал вверх. Когда он останавливался, вместе с ним останавливался и лес — перевести дух. Он вслушивался в тишину и опять устремлялся вверх. Ничто не могло заставить его охладеть к этим просторам: в них медленно — годами — врастал его корень, невидимый, но могучий, как корень дуба.
Марий ЯгодовДОБРИЧКИНА СВАДЬБА
Марий Ягодов
СВАТБАТА НА ДОБРИЧКА
София, 1979
Перевод Н. СМИРНОВОЙ
Редактор Т. ГОРБАЧЕВА
Свадьба эта случилась третьего года, под самый Петров день по старому календарю.
Свадьба как свадьба, но если уж говорить доподлинно, такой свадьбы никогда не затевалось и никогда не затеется между болгарином и болгаркой или цыганом и цыганкой, не говоря уж про женихов и невест других племен и народов. Из нашего края всякий, кого ни спроси, скажет, что и слуху такого не было, чтоб с кем-либо из людей, отмеченных страшными, незаживляемыми ранами в пережитую до Девятого сентября лиховщину, случилось такое, как свадьба Добрички Добревой Карадобревой из села Плазгаз. И еще он скажет, что дьявол, не имеючи другого дела, решил заглянуть на Добричкину свадьбу, поглядеть, что там такое делается; поглядел, и так ему все диковинно показалось, что вспало на ум нечистому приделать к свадьбе такой конец, какой одному разве дьяволу и под силу. Пусть только не подумает кто, что все было загодя подстроено тем же, мол, самым дьяволом; оно, может, и не без того, но и в Плазгазе, и в селах окрестных и в прежние времена и в нынешние, как зайдет речь про Добричкину свадьбу, всякий уж непременно заметит, что если вражина дьявол поимел свой пай во всем этом деле, то не по одному, а паев по десять имели в нем и кой-какие людишки, невесть что за людишки… Да что тут толковать, пять пальцев на руке, и те разные, а люди и подавно: всяк особый и все наособицу.
А теперь как нам к этой истории подступиться, с чего начать? Тут перво-наперво нелишне взять в рассуждение, что, когда идет себе человек, идет да вдруг застопорится и никакими силами с места не может стронуться, он уж непременно додумается до крайности; в Добричкином случае додумались вот до свадьбы. Невиданная эта и неслыханная свадьба должна была раз навсегда вырвать Добричку из теперешней ее жизни, начавшейся годы назад, в июле же месяце и в Петров же день, чтобы вновь она стала Добричкой, какую знали и помнили все плазгазчане; если без смешков к этому отнестись, то задачи труднее и представить себе невозможно.
И поскольку в трудном деле даже камушек малый может ход внезапно заклинить, все, касаемое Добричкиной свадьбы, подготовить надлежало самым тщательным образом. А что на свадьбах бывает? Невеста бывает и жених, сватушки всякие да сватьюшки, дружки да подружки. Где теперь скрепляются браки? В сельсовете. А раньше где скреплялись, как это Добричка помнила? В церкви. Все остальное не больно-то изменилось, только место изменилось у свадеб. И вот, подумавши, что, коли пойти прямо в сельсовет, это может обратиться в тот самый камушек и все дело испортить, порешили свадьбу в церкви начать и уж потом пойти в сельсовет. А коли другое что вывернется, с т