ем уж по пути разобраться.
Тут и еще одно надобно заметить: люди, прослышавши про случаи вроде Добричкиной свадьбы, невероятными их объявляют, а того, кто такое рассказывает, обзывают пустомелей или вралем записным: экую, мол, небывальщину распускает, и для чего бы? Не иначе как для услады души или для потехи или бог знает еще для чего — дело нестоящее.
Людям как-то и невдомек, что нет худа без добра; вот и этот рассказчик, такой-сякой, прибавил свою историйку к великому множеству небылиц, полнящих мир: ведь прежним-то люди верили, почему ж не поверить и этой?
Как бы то ни было, но двенадцатого июля, когда должны были сыграть Добричкину свадьбу, вся как есть деревенька Плазгаз пробудилась необычно рано, ни одно болгарское село в такую рань не вставало. Кабы сыскался кто-нибудь, способный вопросить сельчан трубным гласом: «Люди, ведь воскресный же день, чего вы головы от подушек оторвали, чего не спите, не почиваете?» — никто бы и ухом не повел. Поднялись все до единого и, еще глаз как следует не продравши, принялись выглядывать огромный вяз, еще со времен Добричкиных дедов и прадедов раскинувшийся у ветхой калитки, за ним в старом дворе ютилась домушка, хата не хата, а так, мазанка, в какой Добричка со своим отцом проживала, — что-то в ней теперь делается?
Говори не говори, а дело известное: ветер тешится нивой, а человек разговорами, перескакивают они через плетни из ивовых прутьев, через заборы из прогнивших тесин, проверчивают стены из кирпича и камня, а очутившись в чужих ушах, и в ночное время спать не дают. И то сказать, коли уж не положено ни одной диковины упускать в этом мире, так плазгазчане-то почему же должны были прозевать случай вроде Добричкиной свадьбы?
Незадолго до Петрова дня удивительный пошел слух про эту самую свадьбу, и вся деревня в догадках терялась, какая такая свадьба тут выйти может: или это выдумка пустая, без корней, скоропалка, которая во вред только станет Добричке, или насмешка над ней, или бог весть какая еще несусветная глупость. Но поскольку известно всем, что за человек, что за болгарин Велико Саджашки, да и Георгий, Добричкин брат, что же оставалось: увериться, что за дело и впрямь взялись настоящие болгары, настоящие люди. Был при них и доктор какой-то, он-то и выходил, кажись, в негаданной свадьбе самым главным; что он про нее говорил и почему говорил, насчет этого тоже говорка велась, да только по его ли сбудется — вот в чем вся загвоздка. Догадки эти, запутавши многих старых плазгазчан, позапутали даже и молодых; пошли пересуды всяческие, где сварой они завершались, а где и слезами, несколько дней про одно это и толковалось. Иные говорили, что и вправду, может, внезапная свадьба обратится в волшебный этакий ключик, который отвернет ли, подвернет ли в Добричкиных мозгах крохотный винтик, и для нее тогда засветится солнышко, запоют пташки, весь белый свет оживет. Другие сомневались: где, мол, такому статься, а после, подумавши малость, кто болея душой, а кто просто так, чтоб сказать что-нибудь, ни с того ни с сего заключали: «Эх, кабы…»
А раз уж болгарин человек такой, что только погляду и верит, каждый из наших плазгазчан принялся ждать, куда повернется дело. Всякий ли день такие особенные свадьбы играются?
Накануне свадьбы — была суббота — из города приехал в Плазгаз Георгий, Добричкин брат, с женой со своей. И доктор с Георгием явился, норовистый такой мужик и по обличью, и по ухватке, годов эдак под сорок, с палкой. Что еще за доктор выискался? Можно ли дать веры такому, когда ничегошеньки-то про него не слыхано и не ведано? Однако многие, поглядевши, как он ступает да как отсекает слова в разговоре, порешили: «Этот, должно, из тех, что с голыми руками туда бросаются, откуда возврату нету; попробуй-ка им не поверь. А не то возьмут да и вырежут человеку сердце, а вдобавок еще и примолвят: и без сердца, дескать, жить можно — и человеку тому рад не рад, а приходится жить». Стал людям разъяснять и здешний зоотехник: знаете ли, говорит, как про это дело сам доктор полагает? А так он полагает, что если в жизни других людей свадьбы — шаг самый что ни на есть обычный, то для Добрички свадьба, какая тут затевается, тоже, конечно, шаг, да только такой, что на авось делается: суешь голову в мешок, и воля твоя — крестись, воля твоя — помирать ложись, потерянного не воротишь, зато в выигрыше остаться можешь. Потому как, если взять нервы любого человека, спору нет, наука тут многое вызнала, но с теми же самыми нервами приключаются иногда всякие истории; так худо ли будет, коли попытаться раскрыть их и разгадать? Немочь эта, Добричкина то есть, доктор сказал, по-ихнему комплексом прозывается; прикинулся, значит, этот комплекс к Добричке, и ничем ты его не возьмешь, одно тут остается средство — с корнем вырвать. Это, по докторовым словам, вроде куска, что застрял поперек горла и торчит там, и человек все про него думает, все боится, что не сможет его заглотить, а как дадут ему немножко водички, он возьмет его да и проглотит, и потом ничего, поправляется, и думать про свой кусок не думает, и не вспоминает даже — одолел, значит. Как там дальше с Добричкой будет, когда она от комплекса своего избавится, то есть кусок этот самый проглотит, время покажет.
Мудреные зоотехниковы толкования совсем звучали по-новому, непохожие ни на что, но все же и из них кое-чего люди почерпнули: свадьба должна спасти Добричку от комплекса, чтобы в душе ее и помину от него не осталось. Теперь и сомнений не было, что задавил этот самый комплекс все прежние Добричкины чувства и помышления, угнездился у ней внутри, непрестанным огнем жжет ее нервы, а они и без того обожжены были другими невзгодами, случившимися с ней задолго до того, как он вылез наружу.
Тут и другая пошла молва, стали поговаривать: коли, дескать, комплекс штука такая, которая душу мает, и тот, кого он мает, все про одно только думает, так уж случаем не кошка ли черная проскользнула меж Велико и Добричкой, чему был Велико причиной, ведь Добричка с его именем и вставала, и ложилась. Но поскольку догадки эти с чьих-то злых языков срывались, никто на них и внимания не обращал. Ладно, но откуда ж тогда этот комплекс взялся, что его породило, какая рука жестокая поселила в Добричке?
Как все это случилось — и быль и небыль, речь пойдет впереди, даром, что ли, в старину говорилось: имеющий уши да слышит, это ведь не на ветер сказано, а в назидание и для пользы человеческой.
Велико Саджашки давно уже перебрался в город, военный он был, в полковничьем чине, жил с женой и сынишкой, и вот выходило ему жениться второй раз, это и был тот самый шаг, который на авось приходилось делать, — шаг этот, по докторовым словам, должен спасти Добричку. Велико собирался сделать такое, чего раньше никто не делал, а ему иначе нельзя было. Не сделать — так пропадом пропадет Добричка. Но и с женитьбой с этой, коли она состоится, тоже несуразная вещь получалась: закон-то ее признать не мог — ни писаный, ни неписаный, оставшийся от дедов и прадедов. Ведь если свадьба сыграется и Добричка выздоровеет, Велико при двух женах окажется! Что тогда?
Все в этой истории явилось словно из сна дурного, где одновременно самое разное видишь: в этот миг ты на одном конце земли, а в следующий — на другом, и уже не в образе человечьем, а в ином, неведомом людям. Вот и с Велико было не лучше, засела в нем тревожная мысль про Добричку, долго тлела в душе, никогда его не покидала, словно нарыв, который кровоточит, а не прорывается, пока не пришел наконец час, когда понял Велико, что, ежели нарыв этот не вылечить ли, не вырезать ли, сам тоже как Добричка станет.
Так случилось, что в то как раз время он повстречал молодого доктора.
Но легко ли этакую боль излечить? После первого же разговора стало ясно, что, коли уж решился Велико добро делать, надобно до конца идти. Ведь что такое добро? Есть добро и добро; что одному во вред, другому на пользу, но и не на такую, чтоб кинуться к ней без долгих раздумий. С Велико было так, да не так. Он-то как раз раздумывал; одно время раздумывал как полковник, то есть и про службу свою помнил, и про все, что с ней связано; а потом принялся думать молодой памятью, и с думами его то и дело перекликалось сердце — чей тут окажется верх? Он и с доктором про это водил разговоры, долгое время водил, почти год, а сердце все ему не давало покою: выходило, что если кто-то должен был Добричку спасать, то этот кто-то он самый и есть. Странными были их разговоры; попробуй-ка сыщи по свету двух таких разговорщиков — один только на чудо надеется, а другой остерегает: чудо, мол, может случиться, а может и нет. «Мы как в потемках бродим, — говорил доктор, — и не просто в потемках, а по скалам все да по пропастям; ко всему надо быть готовым». А Велико ему возражал: «И в потемках я ходил, Иван, и по скалам ходил, и по пропастям, ты меня не пугай. Как ты не поймешь, что с тоски я в добро это самое бросаюсь? Знаешь, отчего я все еще к ней привязан?» — «Я тебя не пугаю, — отвечал доктор, — тебе пугаться нечего, это мне надо пугаться». — «А тебе-то с чего?» — удивлялся Велико.
Но доктор тут умолкал, порой разговоры эти и на него наводили сомнения, особенно когда вспоминал, что Добричку пытались уже лечить сразу после войны, да ничего не получилось: исцеление, которого ждали тогда и Велико, и Георгий, и Старый, и Старая, не пришло. Что, если и сейчас не получится? И он молчал, а уверенность все же с ним оставалась; может, и вправду он был из тех, что, вырезавши человеку сердце, возьмут да и прикажут ему идти, и тот поднимается да идет?
С Велико обстояло иначе: он то верил, что чаемое и им, и Георгием, и доктором чудо может свершиться, то терял всякую надежду и не раз спрашивал себя, на что ему все эти разговоры. На что их заводить, коли жизнь его как надо устроена и идет совсем не в ту сторону, куда он собрался ее увести? И почему он на такое решился? От своей ли к Добричке все еще живой любви, обгоревшей, замученной, но как будто еще более сильной? Или от подлой жалости к ней из-за злосчастного этого помрачения, напавшего на нее в тот страшный июльский день девятьсот сорок четвертого и от времени только крепнущего? Или другая какая боль отзывалась, годами неодоленная, и не могла больше пребывать у него внутри мерзлым комом, потому как и на его душу ложилась тяжестью? Так ли, иначе ли было, кто знает…