тарым вязом, умевшим обращаться в куклу, хотела ему рассказать про то, что видела она у Абрашевых, и еще про то, как из отцовых глаз, когда выходил он из красивого дома, капали слезы. Почему капали, где это видано, чтобы у старого человека из глаз слезы текли, как такое понять?
Только теперь, когда столько лет прошло, сгорбившись перед очагом, Старый вспомнил и про слезы в Добричкиных глазах, глядевших на вяз, и про свои, когда выходил он в тот день из абрашевского дома. Свои-то он знал, из-за чего были, были они из-за долга, какой и в две жизни не выплатить, а Добричкины из-за чего — не знал и вот только сейчас догадался: оба слезами тогда умывались от нужды да от горя горького, с ним-то ничего не стряслось худого, а ее не тогда ли уж подхватил этот страшный вихрь?
Наверное, так оно и было, ведь Добричке на долю снова выпало пойти в абрашевский дом — в этот раз на долгое время.
Однажды — зима стояла, мороз обжигал и пальцы, и глаза, и щеки — взял он Добричку за руку, перекрестясь, сказал Старой: дескать, нечего делать, отведу я ее туда, если не отвести, придавит он меня, как эта стужа людей. В тот день Добричке сравнялось тринадцать лет. Старая у огня пригорюнилась, черный платок надвисал над лицом. Как тронулся Старый уходить, кинулась она к Добричке, голубить ее принялась да все причитала: «Чтоб его, аспида, разорвало, чтоб господь пришиб и его, и гадюку эту, чтоб они бела света не взвидели, разрази их чума!» А потом, оторвавшись от дочери, бегом припустилась в комнату.
Пешком, по белым сугробам, засыпавшим и поле, и дорогу в город, повел Старый Добричку; за три часа добрались. А через неделю крестная Добричкина, еще не успевши на порог взойти, срываясь с голоса и заходясь на каждом слове от неуемной крестьянской ярости, накинулась на Старую: «Что ж это с дитем-то будет в такую стужу, тетушка Сава! Хлюстанка-то эта двух уже мужьев уходила да двух усахарила, теперь и еще одного со свету спроваживает, ведь что она, подлая, с девчонкой-то вытворяет: в опорках каких-то Добричка, ну чисто босенькая, вся от холода посинела, волокет на коромысле белье, на речку гоняли стирать, вот она и волокет, что ж вы ребенка-то не заберете, тетушка Сава, ведь она ж мне крестница, прямо жалость смотреть, не знаю уж, как вы так…» Забрать ребенка — как же его заберешь? Легко дело, кума, говорить, да ведь должна же и ты понимать: коли уж на то пошло, что кровинку свою отдаешь злыдням в неволю, в кабалу к таким, как Абрашевица, значит, уж дальше и некуда, нож не только что в кость уперся, а и с той стороны вышел — давай, пошевеливай, чем больше шевелишь, тем глубже вбивается. Хорошо, хоть Георгий дома остался…
Георгий был тремя годами моложе Добрички; что-то ему на долю выпадет? Да уж и так известно что, кому, как не беднякам, знать, какое бездолье ждет их детей в этом мире; одни смиряются загодя, другие — нет. Те, что смиряются, сызмальства на горе детей двоих наставляют: глядите, Мол, ребятушки, хорошенько глядите на этот паршивый мир, никакой его правью не выправить, огнем разве что запалить со всех концов.
Старый таких слов Георгию не говорил, тот рос себе на приволье. Как ушла Добричка к Абрашевым, он занял ее место под старым деревом. И вяз, сверху на Георгия глядючи, сразу сообразил, что с этаким огольцом покою не жди: Георгий не помалкивал и не поглядывал ввысь в его зеленый шатер, а собирал соседскую ребятню, и такой они гвалт во дворе поднимали, носились вокруг толстенного ствола, а после, разбившись надвое, играли в болгар и турок. Георгий все был у болгар верховодом, и все у него голова была в шишках, а нос в крови. Говаривал тогда Старый: «Такие-то, вроде нашего, свернут ужо Абрашевым шею», а Старая прибавляла: «Дай-то боже, дай-то боженька!»
Вот ведь какие надежды могут иногда в душах людских рождаться.
Двенадцатого июля, точно через десять лет после того страшного, рокового для Добрички дня, пока улаживались со всякими свадебными хлопотами, подошел полдень. Свадьбу решили справлять в старой, маленькой и неприглядной избе-читальне, превращенной теперь в клуб пенсионеров. Чтобы не запуталась Добричка, как и уговорено было, поначалу отправились в церковь — где перед тем, как ей от разума отойти, видела она, какое бывает венчанье; устроилось там все на скорую руку, попик пропел, что ему полагается, после по требованию Велико завернули в сельсовет, чтоб председателю показаться; председатель в книге им расписаться дал. Расписалась Добричка, расписался Велико; дело слишком уж как-то торопко шло. Побаивались, как бы чего Добричка не начудесила, но она покорно и молча выполняла все, что ей говорили, одно время в глазах ее даже засветились какие-то огоньки, совсем как у человека со здравым умом. Огоньков этих никто не заметил, только доктор, но и он ничего не сказал. А на него если б кто посмотрел, понял бы сразу, что он и встревожен и обрадован вместе: неужто получится? Тревога его была вот из-за чего: хоть и не отрицается наукой то, что так долго обсуждали они с Велико и Георгием, все же виды на успех ничтожны — трудно надеяться на обгоревшую душу человеческую. Однако огоньки эти, что заметил он в Добричкиных глазах, его приободрили, он молчал и ждал.
Из сельсовета направились к читальне. Ступали все, словно по колючкам, только Добричка шла легко и быстро, не засматриваясь по сторонам, где вдоль стен выстроились мужчины какие-то и женщины. Видно было, что они ее совсем не занимали, словно другое что-то, недоступное этим людям, притягивало ее и подгоняло вперед, а окружающее все для нее исчезло — потому, наверное, она и шла так быстро и легко.
В молчаливой веренице свадебных гостей из Великиной родни никого не было, матери он и не помнил, отец умер, а сестра его, как прослышала, что он надумал совершить, тут же велела передать, что она с блажными знаться не желает. С Добричкиной стороны был Георгий со своей женой. Старый не пошел, Старую уж два месяца как снесли на погост, как ей прийти? Еще были крестный и крестная, утром они приехали на машине, белой, словно гусыня; был доктор и несколько прежних Добричкиных подруг со своими мужьями да трое-четверо парней с девушками: их пригласили, как это на свадьбах водится, дружек изображать да подружек; вот и все. Ну и музыка, ясное дело, была.
Очутившись в читальне, все вдруг почувствовали, что простору вроде бы много, а душе тесно. Музыка приютилась в углу, принялась наигрывать. Звуки ее поднимались к закоптелому потолку, словно в пустой церкви; даже двое прислужников ходили на цыпочках, точно боялись, что, если ступнуть ногой посильнее, весь пол, как при землетрясении, рухнет. За устланным белыми скатертями столом рядом с Велико сидела Добричка; одетая в белое шелковое платье, с фатой на голове, она будто помолодела от свадебного убранства, стала походить на девчонку, стесняющуюся того, что она теперь настоящая невеста; может, где-то в голове у нее рождалось сознание того, что тут происходило? Щеки ее залились румянцем, явно было, что она волновалась. И все же, на нее глядя, трудно было людям решить, что ее волновало: то ли, что здесь совершалось, или другое что. А для некоторых, видать, это и не особенно было важно. Важным, решающим было это для Велико.
Велико в штатское был одет, в черный костюм. Серые глаза, умеющие видеть человека насквозь и при случае вывести его на чистую воду, сейчас не отрывались от Добрички. Он не глядел на нее прямо — сбоку глядел и всегда так, чтобы она не заметила его взгляда, потому что и он волновался. А волноваться не следовало, но что он поделать мог, если все было так необычно и вокруг него, и в нем самом; он думал про Добричку и то и дело на том себя ловил, что сам удивляется, с чего все это началось и чем кончилось. Как получилось, что не волнует его сейчас то, на что он жизнь положил, что защищал и бессонными ночами, и почти нечеловеческими страданиями, ради чего прошел сквозь засады и полицейские участки, сквозь пули и яростные битвы, а волнует его огромная, единственная и неповторимая мечта о Добричке, которой не суждено было сбыться. Он спрашивал себя, почему так случилось, какие из ведомых сил в его жизни и какие из неведомых, если они есть, привели к тому, что он и все его близкие сообща делают? Наверно, в глазах иных, как это было с его сестрой, происходящее выглядело дурной шуткой, другим представлялось вынужденным его признанием какой-то тайной вины перед тяжкой Добричкиной участью; кто тут был прав, он или они, другие? Верно его решение или нет? И как ему жить дальше, коли то, на что надеялись и он, и Георгий, и доктор, не получится?
Он никак не мог успокоиться, чувствовал, что глаза то подплывают влагой, то сосредоточиваются где-то, в какой-то точке, невидимой, но существующей, и это его сердило. Тогда возле стиснутых губ начинали чуть приметно сжиматься и разжиматься узелки мускулов, крепкое сердце старалось воспротивиться перебоям, которые на него нападали. Я должен выдержать, говорил он себе, должен выдержать, должен…
Он знал, что ему надо выдержать, что отвлекаться нельзя, и все равно откуда-то из туманов времени перед ним появлялся абрашевский дом, и это его расслабляло. Большой дом с оцинкованной крышей и громоотводом, с парадным входом, украшенным гранитными колоннами, с широким эркером над главной улицей и с двумя верандами площадью в два замета пахотной земли — с одной стороны замет и с другой тоже замет. А как войдешь внутрь, ноги с первого же шага тонут в роскошном персидском ковре в палец толщиной, растянутом по широкой лестнице, ведущей на верхний этаж; карнизы позолоченные, с двух сторон поблескивают овальные, не абы что, а, как говаривал весь окрестный люд, венецианские зеркала. Наверху большой квадратный зал с огромным дубовым столом посредине, блестящим, словно бы подожженным солнечными лучами, что струятся сквозь четыре высоких окна. Вокруг стола выстроились двенадцать венских стульев с высокими спинками, такие мягкие, что садишься на них, точно в вату. Не дом, а диво дивное, откуда только взялось?
В те времена всякий знал откуда; не от нынешнего Абрашева, хозяина никудышного и лентяя, каких свет не видывал, другая нужна закваска, чтобы эдакое богатство взошло, — Радню Абрашеву досталось оно от отца. Поторговывал себе человечек оружьишком еще в турецкие времена в городе румынском Браиле, умно поторговывал; придут к нему, скажем, боснийцы с герцеговинцами: «Нам, браток, ружья нужны, зададим туркам копоти, будь они неладны». Он им дает. Потом заявляются турки: «Дай, Абраш-эфенди, джепане