Только она вошла в парк, как от казарм, что виднелись невдалеке за оградой, вдруг послышались горластые крики. «Держите их!» — сипло взревел пьяный голос, и отовсюду понеслись похожие голоса, кто-то крикнул: «Мать их разэтакую, убежали!», по аллеям затопали полицейские сапоги, пронзительно заверещал свисток. До нее долетал людской топот, все метались взад и вперед, взлетали женские взвизги, в парке поднялась суматоха, потом прозвучало сильно: «пат-пата-пат», и так несколько раз.
Не понимая, что происходит, Добричка остановилась и только собралась тронуться дальше, как чья-то рука ухватила ее под левый локоть. «Ничего, — говорил кто-то, учащенно дыша, он, видимо, бежал сзади, а она даже не слышала, — не пугайся, сохраняй спокойствие и иди вперед, только вперед иди, можешь даже засмеяться, пусть они себе там стреляют, а ты смейся, представь, будто я рассказал тебе что-то очень смешное, как же тебе не веселиться, так ты и скажешь, коли тебя спросят: ты услышала от меня что-то очень смешное. Я… — Он замолчал на секунду, потом докончил: — За мной гонятся, полиция за мной гонится, ты же меня не выдашь? Мы можем влюбленными прикинуться… — Снова умолкнув, он обернулся назад, наверно, пытаясь понять, что там делается, и предложил: — Или женихом и невестой. А может, молодоженами?»
Она с первого же слова прижала к себе его руку и быстро пошла вперед; голод ее моментально пропал, теперь уж не от него сводило желудок, а от внезапно подступившего страха, как бы не сделать чего такого, что станет непоправимым и о н попадет в руки полицейских. Это был о н, она не видела его уже три месяца, про него хотела давеча спросить у Георгия, ведь он как сквозь землю провалился с того самого дня, как был убит полицейский начальник, и она дни и ночи терзалась тревогой: не его ли рука направила пулю? Оглядываясь во все стороны, Велико продолжал ей толковать что-то: неужто еще не понял, что она это рядом? Тогда, стиснувши его руку как можно сильнее, она прошептала: «Молчи, не видишь, что ли, это я!» Секунду-другую он молчал, а потом как вскинется: «Добричка, милая!» — и тут же осекся, точно слова эти совсем некстати в такую трудную и опасную минуту; так, видно, и было, потому что он больше ничего не сказал. Они шли под ручку вдоль садовой ограды, и вдруг навстречу им вывернулся патруль. Полицейские приближались, она шла будто во сне, сердца своего не чуя; их остановили. И тут старший над ними говорит: «Да ведь это же служанка господина Абрашева, прогуливается, видать, со своим дружком; ведь это дружок твой, милашка?» Она рассмеялась, опять же будто во сне, полицейские расступились, они прошли сквозь них парочкой, свернули в улицу и исчезли в густеющих сумерках.
А вечером Добричка не вернулась в абрашевский дом, не вернулась она и на следующий день. Абрашевица послала за ней в деревню, но ни Старый, ни Старая ничего сказать не могли; Георгия тоже не было. И он исчез, и про него не знали, где был. «Кому же знать, как не вам, говорите, нечего отпираться, — злобились абрашевские послы, а сами так и шныряли по сторонам рыскучими глазами. — Ну ничего, денек придет — сами скажете».
И ушли.
Денек, каким они грозились, очень скоро пришел: на следующее же утро Старого взяли, продержали в полиции около недели, а как стало ясно, что и Велико, и Добричка, и Георгий сбежали в лес, его выпустили. Бедняга вышел оттуда, словно в нескольких мялах мятый.
Добричка про это узнала на какой-то лесной поляне через неделю после того, как Старого выпустили, и проплакала до самого вечера. Велико все вертелся возле нее, а Георгий сидел, стиснувши ружье, и молчал.
Должно быть, все это промелькнуло в ее голове очень быстро, почти не оставив следа; промелькнуло и тотчас забылось. Как только взглядывала она на еду, мысли ее принимались кружиться вокруг того дня, когда лежала она на раскаленном утесе, а желудок мучил ее одним только: «пуст, пуст, пуст!» Выстрелы, гремевшие вокруг нее и в лесу, то затихали, то снова резали воздух, поднимались к самому небу, а ее все мутило от голода. То жар нестерпимый ее обливал, то подирал мороз, точно такой же, как в детстве, когда волокла она тяжелое коромысло с бельем; где же конец ее мукам? Она была уверена, что и горсточки щавеля, окажись он только в руках, ей хватило бы: может, щавель, ставший вдруг недостижимой мечтой, вернул бы ей силы? Почему тогда, в тот трудный миг, не догадался никто прийти к ней да принести хоть одно бы из этих блюд, что теперь дымятся перед ее глазами сладким паром?
Нет, никто тогда не пришел, только словно из-под земли донесся голос Велико: «Товарищи, мы окружены, слушать мою команду!» Какой он далекий был, этот голос, словно шел с другого конца света, а голос желудка был совсем близкий и уже уверял, что ему и горсти щавеля не надобно, а хватит одной стеблинки. Да где ж ее, эту стеблинку, взять? Кабы собрать силы да встать, там, внизу, под самым утесом, зеленый луг, на нем щавелю сколько хочешь можно набрать, только встать-то и нету мочи. Надо же было такой незадаче случиться: перед пулями устояла, а перед голодом вот не может, а устоять непременно надо; господи, куда ж ее силы девались! Она попыталась подняться — не смогла; двинулась ползком; надо было пробраться туда, где все еще раздавался Великин голос.
Поползла, едва дыша.
И точно в этот момент налетел на нее тот самый поганец — жандарм.
Когда она доходила досюда, все мешалось в ее и без того обрывистой памяти: она видела, как ароматно дымятся перед ней угощения, она уже пообещала себе, что насытится ими вволю, и вдруг угощения исчезали, все исчезало — и зал, и гости.
Только полицейский участок, что в городе, на главной улице, стоял на своем месте, она сразу узнала, ее подталкивали туда, тот самый поганец подталкивал, жандарм. Вдалеке где-то раздавалось знакомое «пат-пата-пат», какие-то парни бегали по парку и кричали что-то, но она не хотела этого ни слышать, ни понимать, потому что чья-то рука осторожно подхватила ее под локоть и она больше не была абрашевской прислугой. А тот, кто вел ее, говорил сильным голосом, словно всем четырем концам света: «Венчаться идем, ребята, свадьба у нас, глядите, вот она, моя невеста; если мы кому из вас нужны станем, пусть он только совой прокричит, и, будь мы хоть на краю земли, все равно услышим и придем на подмогу!» Но время шло, а совиного крику не слышалось, только издали откуда-то стала музыка доноситься, она и вправду как на свадьбе играла, громкая такая музыка, то к небесам взмывала, то неслась по бескрайним дорогам земли, люди слушали ее и шли, словно заколдованные, куда глаза глядят. С ними шла и Добричка, в белом шелковом платье, с белой фатой на голове, в руке держала огромный букет красных роз. Во всем свете не было в этот миг невесты счастливей ее.
— Велико, — говорила она, — я… Если б ты знал, как я тебя люблю!
Но тут что-то странное начинало твориться: белая фата падала ей на лицо, слепила ее, она не могла понять, куда она движется, красные розы превращались в загустевшие кровяные комья, комья время от времени разрывались, из них вытекали кровавые струи, а Добричка, вдруг почувствовав жажду, нагибалась и вместо воды пила теплую соленую кровь.
А поднявши голову, замечала, что лежит на каком-то камне, перед самым ее лицом вороньим крылом посверкивает козырек жандармской фуражки. Снова слышала она отчаянные призывы Велико, теперь Велико ее кликал, она услышала партизанское свое имя — ее звали Белка. «Велка-а! — кричал он. — Уху-у-у!» — а она не могла отозваться, человек с черным козырьком навалился всей тяжестью ей на грудь, потный, вонючий, точно хорек, ей не хватало воздуха, его будто выкачали из легких, как же могла она ответить Велико, предупредить, какую страшную ошибку она совершила и вот теперь, оторванная от отряда, схвачена и сопротивляться не может?
Собравши остатки сил, она начала кусаться и царапаться, заметалась, словно рыба, выброшенная на сушу, тогда жандарм затолкал ей в рот какую-то вонючую тряпку, наверно свой носовой платок, и со всей силой обрушился на нее, сломив последнее сопротивление. Он мог теперь делать с ней что угодно. Она трупом лежала на раскаленном камне, без мыслей, без воли к малейшему движению.
В себя она пришла, только когда впереди замаячил полицейский участок. Вместо желанного щавеля перед ней оказалась зеленая щербатая миска с бобовой похлебкой. Она на нее даже не взглянула, хоть недавно еще умирала с голоду.
И все пыталась понять, почему тогда было так, а теперь иначе: теперь-то перед ней на столе, покрытом кипенно-белыми скатертями, благоухали всякие яства: бараний суп, жаркое, яхния с луком и рисом, вареное мясо со сливами — чего только не было, а ей представлялось еще больше. Может, оттого, что и теперь она была голодна, как раньше? Взявши вилку, она принялась пробовать кушанья, ела и улыбалась. О чем она думала? Все течет в этом мире, все меняется, так, может, и перед ней забрезжило что-то новое, хотя бы эти вот угощенья, эти люди вокруг; может, время, застывшее для нее когда-то и где-то, вдруг стронулось с места? Теперь-то она не плакала, как в тот черный день, когда брела, вся переломанная и растерзанная, к участку, где пронзительно свиристел кларнет. Теперь-то она улыбалась, наверно, оттого, что так много было перед ней разной снеди и играл не кларнет, а настоящая музыка с большим барабаном; но музыка не шибко ее занимала, только барабан.
— Дум-дум-дум! — рокотал он из дальнего угла, словно за ним где-то или в нем самом неведомый голос старался потопить ее в своих горячих звуках.
Отложив вилку, она вслушалась в этот рокот, в этот темный таинственный голос. Барабанный стук заставлял кровь биться в голове толчками; такими сильными, что ее так и порывало вскочить с места. А этого делать было нельзя, она понимала, что тогда все засмеются над ней громким смехом, к тому же если барабан этот приглашал гостей встать и приняться за хоро, то не ей полагалось его повести. Коли это свадьба, как ей толковал Георгий вчера вечером, хоро должен повести крестный, это, похоже,-вон тот, что сидит возле бело-розовой женщины с высветленными волосами; Георгий все так к нему и обращается: крестный, поешь чего-нибудь, или: крестный, выпей-ка этого винца. А кто будет другой, помоложе? Она немного сердилась на него, он все время за ней тайком подглядывал, думал, небось, что она не видит, а ей иногда ну прямо прикрикнуть на него хотелось: «Ну что ты уставился!» Но этого вроде бы тоже делать не полагалось, она сидела и молчала, слушая барабанный бой. Притом и другое кое-что ворохнулось в ее уме, из-за слов Георгиевых про свадьбу, никогда, видать, не выходившую из ее головы. Она стереглась, чтобы не сказать чего лишнего, точно опасалась: вдруг слова ее обратятся в дубинку, которая заходит по головам гостей, и свадьба расстроится; а ведь она еле-еле дождалась ее. Столько времени про нее мечтала, и вот наконец-то справляют, а Георгиева жена и другая, светлая, поди, ей завидуют; пускай позавидуют, она будет молчать, невестам на свадьбах молчать полагается, а уж ей-то особенно следует помалкивать из-за этой самой дубинки, которая может погубить всю свадьбу.